2
2
Этим религиозное восприятие греха, однако, не исчерпывается. Дело в том, что человек искренней и цельной религиозности склонен ощущать и созерцать каждый свой грех и весь грех вообще как свою вину.
Рассматривая чужие грехи, подходя к ним с духовной осторожностью и сердечной добротой, он всегда готов признать, что в человеке есть грех наследственный, который трудно вменить ему или во всяком случае — ему одному; есть грех естественный, обусловленный его земным способом существования,[478] телесно-материальным, субъективно-индивидуальным, инстинктивно-эгоистическим, эротически-страстным, — духовное преодоление которого каждому из нас задано, но никому из нас не дается легко и скоро; есть грех невольный, грех пассивности (неделания), грех беспомощности и неумения, грех неосторожности, забвения, упущения и лени, грех душевной зараженности извне, грех безвольного подчинения, грех от страха и иные различные, трудно исчислимые и непредвидимые грехи, которые допускают снисхождение, маловменение или даже невменение и удерживают, как бы на лету, человеческие суд и приговор строгости.
При этом для человека с христиански живой и художественно индивидуализирующей совестью само собой разумеется, что каждый грех каждого человека являет собою единственное в своем роде, неповторяемое сочетание душевных трудностей, неудач или падений. Именно поэтому людские грехи совершенно не сводимы к отвлеченному каталогу «позволенностей», «полупозволенностей», «не совсем позволенностей», «простимостей», «полупростимостей» и «непростимостей», который, вопреки всякой христианской совести, предлагается в «моральных теологиях» иезуитов. Тем более они непокрываемы и неискупимы — ни задним числом, ни в счет будущего — при помощи материальных пожертвований в пользу церкви (католические «индульгенции»). Несчастие греха столь же индивидуально и многоразлично, сколь индивидуальны и многоразличны сами люди и отдельные миги их жизни. И грех, по самому существу своему, преодолевается, исправляется и исцеляется только духовно: духовным очищением[479] и возвращением в Божий луч.
Но человеку с цельным и искренним опытом все это кажется правильным и применимым к другим, у коих, может быть, и вправду — «не всякая вина виновата» и совсем нет «виноватости без вины». К себе же самому он или совсем не прилагает такую малую и добрую меру, или прилагает ее неохотно, или же, приложив, сохраняет иное, глубочайшее и всевменяющее воззрение. Вот как это надо разуметь.
Всякое самооправдывание скрывает за собой потребность доказать другим людям, а может быть, и себе самому, что чувство вины, таинственно шепчущее в глубине оправдывающейся души, — «неосновательно» и «имеет право» угаснуть. Однако такая потребность не заслуживает удовлетворения. Духовный рост человека требует не самооправдания, а самообвинения. Даже там и тогда, где чужая неправота по отношению ко мне и моя «правота» по отношению к другим очевидны, надо исходить от того, что и я был неправ. Пусть эта моя неправота в данном случае «минимальна», «ничтожна», едва уловима; но религиозно-нравственная мудрость состоит в том, чтобы исследовать с величайшей тщательностью не чужую «очевидную» и «вопиющую» вину, а именно свою, «ничтожную» и «едва уловимую». При этом исследовании человек нередко и быстро убеждается в том, что его собственная вина была совсем уж не так ничтожна и что неуловимость ее была кажущаяся. Сто?ит ему только вооружиться совестно-нравственным «увеличительным стеклом» и он удостоверится, что нравственная «ткань» человеческой души, подобно материальной ткани тела, гораздо сложнее, утонченнее и деликатнее того, что видится на первый взгляд. Человек, вооружающийся совестной «лупой» впервые, — может быть просто потрясен и подавлен тем зрелищем сложно-утонченной мотивации и динамики каждого отдельного поступка, которое ему предстанет в нем самом. Он вдруг убедится, что он до известной степени желал того и втайне готовил то, чего он явно опасался; что он в известном смысле не хотел того, о чем мечтал и о чем, может быть, даже молился; что какие-то струи его жизни текут в направлении, обратном тому, которое он считает главным и решающим в своей жизни; что в тончайших ответвлениях его души укрываются оттенки зависти, ревности, жадности, зложелательства, честолюбия, тщеславия, ненависти, мстительности — страстей, которые он считал в себе преодоленными и «вычищенными» и которые, может быть, и в самом деле были ослаблены до того, что уже не могли подвигнуть его на самостоятельно— и цельно-мотивированный поступок; но искоренены они не были. И он вынесет, может быть, тягостное впечатление, будто его религиозно-нравственный катарсис «еще не начинался».
Это движение внутрь и вглубь, к сокровенным мотивам, к малозаметным деталям, к скрытым остаткам страстей в самом себе — в высшей степени плодотворно: оно научает человека смирению, зоркому созерцанию греха и настоящему, неутомимому религиозно-нравственному самоочищению; оно приучает его к чувству вины, к скорби о своей плохости, а следовательно, ведет его к одинокому раскаянию и к настоящему церковному покаянию.
Духовный рост человека требует от него великого и священного мерила. Он должен не сравнивать свою мнимую «праведность» с грешностью других людей, ибо этот путь обманчивый и соблазнительный: достаточно понять, что по сравнению с дьяволом самый последний человеческий злодей может показаться самому себе «порядочным человеком». Надо смотреть не вниз, а взирать вверх, как бы «вычитая» себя из совершенства Божия и сосредоточиваясь не на том, что я «уже приобрел», а на том, чего мне «все еще не хватает». Надо мерить себя не видимостью своей «порядочности» и не похвалами общественного мнения, а лучом христианской совести, которая, несомненно, имеет божественное происхождение.
Это измерение быстро приучает человека к распознаванию своей вины в каждом отдельном поступке и к смиренному несению ее. И чем больше смирения будет в ее несении, тем более будет в человеке простоты и искренности, и тем плодотворнее будет протекать процесс религиозного очищения.
Это первое правило в обхождении со своей грешностью. Второе состоит в том, чтобы не гасить в себе чувства вины от совершенного деяния, даже и после того как вина опознана, оплакана и, по-видимому, смыта покаянием. От каждой вины ведет некая нить в глубину человеческого инстинкта. Ни одна вина не есть случайное и изолированное состояние, внезапно возникшее, «о себе» существовавшее и бесследно исчезнувшее. Напротив, душа человека есть живой организм, не знающий случайностей и изолированных событий. Оскорбитель не вдруг оскорбляет, а гневался ранее и давно копил оскорбляющую силу. Убийца не внезапно убивает: он созревал к своему убийству давно. Всякое падение человека, всякий грех имеет свою историю в его личной жизни и свои корни в его бессознательном. Признать свою вину и покаянно оплакать ее — не значит еще обрести в себе те душевные раны (быть может, раны детства), в которых зародился злой поступок и, тем более не значит исцелить их, обессилить их движущую и распаляющую силу и оздоровить корни своего инстинкта. Настоящее очищение не совершается одним, хотя бы и искренним, порывом к добру и Богу: оно требует всей остальной жизни. Оно требует именно того, что выражается русским простонародным словом: «надо замаливать свои грехи».
Вот почему человек, действительно ищущий религиозного очищения, склонен не гасить в себе чувство вины от совершенного деяния, но возвращаться к ней вновь и вновь, прослеживая нити, ведущие от него вглубь, находя в своей личной истории душевные раны и оздоровляя самые корни своего инстинкта.
Именно так надлежит понимать признание Пушкина («Воспоминание»):
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Великие аскеты и Добротолюбцы православия знали это и так и поступали. Но и простые русские люди, жаждущие религиозной чистоты, без всякого научения шли этим совестным путем, как о том повествует Шмелев в своей книге «Богомолье» (исповедь Горкина у отца Варнавы).