3
3
Итак, молитва имеет свое малейшее начало («минимум») и свой величайший подъем («максимум»). Но всякая молитва, включая и самомалейший первоначальный проблеск ее, есть состояние духовное и притом — духовно-сердечное.
Это означает, что никакие внешние знаки молитвы — ни воздетые руки, ни закалаемые жертвы, ни крестное знамение, ни коленопреклонение, ни произносимые или воспеваемые слова, ни оглушительная игра на органе, ни возжигание свечей, ни каждение, ни земные поклоны, ни грандиозные процессии — сами по себе молитвы не составляют и даже не свидетельствуют о ее действительном совершении. Обряд может отправляться внешне, формально, без участия духа и сердца, а следовательно — без подлинной молитвы: ибо внешняя видимость может расходиться с внутренней правдой и оставаться пустой и мертвой. При совершении таинств эта религиозная неправда может стать особенно невыносимой и внутреннее чувство религиозного человека не успокаивается от указания на то, что отсутствие у священнослужителя молитвенной «плеромы» при совершении таинства восполняется молитвенной «плеромой» небесных сил, незримо сослужащих духовно-и-сердечно-мертвому священнику. Обряд и особенно таинство суть молитвенные состояния и совершения, переживаемые прежде всего теми, кто их «исполняет», и требующие от них и от участников («причастников») духовно сердечного «наполнения» (плеромы). Обряд, пустой в духовно-сердечном измерении, религиозно мертв; от мертвых слов и жестов (ex opere operato) к Богу не восходит ничего и можно ли успокоиться на том, что незримые небесные силы прикрывают лицемерно-греховную пустоту человечески-мертвенного обрядословия? Ибо религия связует молящегося человека с Богом, а не немолящегося, хотя бы и замененного ангелом. Обряд есть или внешний знак внутренней молитвы, или же человеческая неправда перед лицом Божиим.[501]
Зато молитва может совершаться при отсутствии явных внешних проявлений, без обрядовых слов и установленных телодвижений, во внешнем молчании и зримой неподвижности. Конечно, благочестивая поза и воздетые руки могут вызвать в душе расположение к молитве (по закону психо-физиологической корреляции). Именно поэтому многие религии указывают человеку ту позу и те движения, которые подобают молитвенному настроению и должны выражать его. И в частности православная восточная аскетика говорит не раз о молитве «телом совершаемой» или «телесной молитве»,[502] и не отвергает ее, но отводит ей значение несамостоятельное, начальное или предварительное. Истинным же «жилищем» и «деятелем» молитвы признаются дух и сердце.
Так было и есть не во всех религиях. Молитва конфуцианца совершается в акте совести. Индусы, и в частности йоги, сосредоточивали молитву во внимательном помысле, в мысляще-воображающей интенции. Римская языческая молитва осуществлялась в акте воли, связующей бога точно произносимыми словами и точно производимыми телодвижениями. Но христианская молитва есть прежде всего молитва любви, и притом созерцающей любви, обращенной к Богу как Отцу и средоточию совершенства. Это мы и выражаем словами дух и сердце. Однако в лоне этого основного духо-сердечного и сердечно-созерцающего акта возможны бесчисленные и неописуемые видоизменения в зависимости от субъективного опыта и строя человеческой души; ибо все люди различны друг от друга и нет среди них ни равенства, ни повторения;[503] и каждый человек, совершая свой жизненный путь, меняется непрерывно, не повторяя сам себя и не возвращаясь к своему прошлому. И даже повторяя ежедневно одну и ту же молитву, человек, — если только он действительно молится при этом, — молится каждый раз по-новому.
Необходимо и важно, чтобы в молитву было вовлечено сердечное чувствилище человека, его Гестия, его центральная Купина, объединяющая его духовно-душевную личность и обеспечивающая искренность и силу молитвы. Без этого молитва просто не состоится, ибо никакая интенсивность мысли, никакая яркость воображения, никакая сила волевого напряжения не даст любви и не зажжет ее. Любовь же есть главное в вере и молитве. Но если сердечное чувствилище человека вовлечено и воспламенено, то человек имеет полную свободу, не покидая духовного уровня, сосредоточить горение своего сердца — в мысли, в воображении или в воле, или же в особом сочетании этих сил. Если сердце отдаст свой огонь мысли, то возникает молитва мыслителя, — философа или ученого. Так, Парменид, Платон и Гегель молились сердцем, ушедшим в нечувственно-созерцающую мысль; сердце Фихте отдавало свой огонь волевому мышлению. Если сердце отдаст свой огонь воображению, то сложится молитва художника, — поэта, живописца или музыканта. Волевое восприятие сердечного огня породит молитву политика, правителя, полководца или иного практического деятеля.
Иоанн Кассиан Римлянин выражает это так: «Всех видов молитв столько, сколько в одной душе или во всех душах может порождаться разных состояний и настроений»… «Никем не могут быть воссылаемы всегда однообразные молитвы. Всякий иначе молится, когда весел… когда угнетается… когда испрашивает».[504] Это означает, что живая молитва есть всегда духо-сердечная импровизация, даже и тогда, когда «уста» (внешне-телесные или внутренне-беззвучные) произносят одну и ту же привычную молитву. Ибо сущность этой импровизации не всегда в словах; она может совершаться в горении живого, духо-сердечного огня. Подобно тому как ни одно пламя не горит как другое и ни одно пламя не повторяет самого себя, но всегда вспыхивает, разгорается и дышит по-новому, так и молитва.
Однако есть степень молитвенного горения, когда молящееся сердце требует новых, своих, самослагающихся слов и покидает все привычные и как бы «выветрившиеся» слова для внутренне-исторгающихся речений. Эти новые, «свои» слова редко бывают на духовной и художественной высоте тех молитв, которые были найдены и сложены великими созерцателями и подвижниками; они бывают и бессвязны, и беспомощны, и духовно не точны, и не столь богаты сосредоточенным в них опытом и смыслом; но зато им бывает присуща непосредственность вдохновения и искренность исторгающего их сердца — и в этом их несравненная и подлинная ценность. Акт слово-нахождения требует особого дара, данного далеко не каждому. Но иногда молитвенное вдохновение как бы «развязывает» этот дар в душе человека и импровизированная молитва выговаривает дивные слова. Она бывает тем выше и выразительнее, чем духовнее уровень молящегося и чем свободнее его религиозный подъем от элементов чувственного волнения и внешнего тщеславия. Именно этим объясняется тот обычно низкий уровень хлыстовских «откровений», которые доходят до нас с их «радений»: эта так называемая у них «живогласная труба», долженствующая передавать глас Святого Духа, изливается обычно в виде кое-как сделанных, безвкусных стихов, полных претенциозных банальностей, дурных аллегорий и недуховного самовосхищения. Поистине нужен очень низкий уровень духовности, религиозности и культуры, чтобы удовлетворяться этими пошлыми излияниями, за которыми скрывается коллективно-организованный нервно-физиологический «экстаз».
Эта опасность самодовольной пошлости и недуховного соблазна грозит не только хлыстам, но и каждому из нас, незавершившему свой религиозный катарсис. Поэтому не следует преждевременно покидать духовно-словесный путь, проторенный великими молитвенниками и вдохновенными подвижниками церкви, и пускаться в самостоятельное и дерзающее словесное плавание. Надо помнить, что средоточие и протекание молитвы — не в словах, а в том «пении» чувства и в том «горении» всей души, которые порождают и оживляют эти слова, скрываясь за ними. Дар и искусство, тайна и сила молитвы — не в словах и не в жестах, а в духе. И вот, надо научиться зажигать свой дух и гореть им; а для этого хорошо бывает идти от слов, найденных, избранных и завещанных нам людьми истинного духовного опыта.
Ибо молитва должна совершаться духом и оставаться на духовном уровне. Это становится особенно ясно в просительных молитвах. Так, мы не имеем ни основания, ни права просить у Бога помощи в делах злобы, ненависти, жадности, низости и пошлости. Молитвы об успехе коварных, бесчестных или постыдных начинаний бессмысленны и противорелигиозны, ибо они не духовны. У Бога добра и любви естественно просить помощи только в делах любви и совести. И первая моя молитва должна быть о том, чтобы Он помог мне светом Своим верно отличать и неошибочно узнавать духовное, совестное и совершенное в противоположность всему иному. Ибо я должен быть твердо уверен в том, что я верен Его Воле, что я служу Его Делу, что мне светят Его лучи и, что я действительно и цельно отдаюсь Его замыслу. Только тогда я могу молиться с тем «дерзновением», о котором говорит апостол Иоанн (Послание 1:4,17; 5:14 — по-гречески «????????», собственно «всеречие» или «свободоречие»). Только тогда я могу надеяться получить такой ответ на молитву, который приводит Василий Великий: «Я послушаю слов твоих, потому что и ты слушал Моих»…[505]
Нелепо молиться из греха о грехе — нелепо и кощунственно. Известный римско-языческий сатирик Персий Флакк (32–62 по Р. Х.) отмечает, что в Риме люди нередко произносили такие молитвы, которые по их низменности и неприличию можно было шепнуть самим богам только на ухо.[506] Имея в виду такое извращение, еще Пифагор требовал, чтобы всякая молитва читалась громко… Кощунственно обращаться к Богу с такими просьбами: «Господи, помоги мне в моих злодеяниях и увенчай мои грехи успехом и счастьем!» Кто так молится, тот остается за пределами религии: он предается магии и призывает дьявола на помощь.
Совсем иное дело молитва, идущая из чистой совести. Чистая совесть требует, прежде всего, чтобы человек не только внимал ей своим разумением, но принимал ее зовы своей волей и осуществлял их своими деяниями; она вовлекает всего человека и, конечно, прежде всего — его сердце, ибо сердце к ней ближе всего, состоя с ней в таинственном сродстве, а при известных актах — и в совпадении. Это означает, что человек чистой совести — не только не пассивен, но жизненно целостно активен, может быть, до напряжения, а может быть, и сверхсильно. И вот, когда он молится, то он молится за то дело, которое считает Божиим Делом и в которое он именно поэтому вкладывает все свои силы. Он молится в служении, в борьбе. И призывая помощь Божию, он просит — не заменить Ею свои усилия, а довершить все то, может быть, непосильное ему и непредвидимое для него, что необходимо для успеха Божьего Дела. Отсюда «дерзновение» и вера в то, что молитва будет услышана: что око его будет отверсто и увидит все верно; что сердце его будет очищено для верной любви; что воля его будет укреплена и не изнеможет; что дела его будут направлены и ведо?мы; и что то, чего он и духовные соратники его не совершат и не достигнут, будет осуществлено Божией силой и благодатию. Вот почему так спокойно, так уверенно обращается к Богу человек, внемлющий своей совести. Такая молитва бывает услышана; она «делает чудеса». И чем меньше человек бережет себя в служении Делу Божиему, чем больше он небрежет личным во имя Предметного, тем увереннее у него бывает в молитве чувство своей «принадлежности» и милостивой огражденности…[507]