Провал общесоюзной демократизации
Провал общесоюзной демократизации
И наконец, вернемся к общесоюзной панораме, где нам предстоит поискать ответы на три вопроса. Почему Горбачев и его фракция реформистов из рядов номенклатурной элиты не смогла противодействовать распространению этнического насилия в южных республиках? Почему оппозиционная демократическая интеллигенция России не смогла создать с партнерами в национальных республиках таких союзов, которые направили бы действия в русло общегражданской повестки? Наконец, почему националистическая мобилизация смогла распространиться из Прибалтики и Закавказья (республик, обладавших значительным потенциалом для возникновения национальных гражданских обществ) в автономные республики (такие как Кабардино-Балкария), где этот потенциал выглядел несоизмеримо меньшим?
Ответ на первый вопрос кажется довольно очевидным: Горбачев не доверял своим службам безопасности, считая (вероятно, не без оснований), что силовое подавление зарождающихся националистических движений положит конец демократизации и его собственной политической карьере. В ответ службы безопасности не доверяли Горбачеву, в особенности после того, как он оставил генералов, командовавших тбилисской операцией в апреле 1989 г., без поддержки перед лицом общественного расследования. У Горбачева оставались лишь возможности дипломатии и лавирования – и тут он действовал мастерски. Последний советский реформатор, очевидно, надеялся, что его усилия уже вскоре приведут к становлению более динамичного и привлекательного союзного государства. В 1989–1991 гг. Горбачев сосредоточил усилия на ускоренном умиротворении Запада в надежде, что это в ближайшем будущем принесет ощутимые политические и экономические прибыли. Конверсия становится лозунгом дня. Последний генеральный секретарь решил двигаться к тому, что считал стратегическими целями советского обновления, и оставить в стороне те проблемы, которые в тот период казались ему неразрешимыми[254].
В 1989 г. Горбачев пошел на создание гибридного, лишь отчасти соревновательно избранного парламента – Съезда народных депутатов СССР, теоретически верховного государственного органа, в то же время преднамеренно лишенного действительных полномочий и институционально прописанных механизмов реализации решений. Подобная предосторожность обернулась неожиданными проблемами. Собравшийся в июне 1989 г. съезд в действительности стал не законодательным собранием, а по сути средством массовой информации для выражения недовольства и всевозможных жалоб, которые в прямом эфире транслировались на весь Советский Союз. Вся громадная страна целый месяц не отходила от телевизоров и радиоприемников. Выступления на следующий день дословно печатались во всех основных газетах, став своеобразным эквивалентом cahiers de doleances – сборников жалоб и наказов избирателей, составлявшихся в 1788 г. при сословных выборах Генеральных штатов накануне Французской революции. Двумя столетиями позже по удивительной аналогии первая сессия нового советского парламента также стала невероятным марафоном претензий и заявок, стремительно ведших страну к революционной ситуации[255].
Требования самого разного рода и свойства адресовались человеку на вершине политической власти – Михаилу Сергеевичу Горбачеву, – лично возглавившему съезд и неожиданно попавшему в ловушку собственноручно сплетенной политической игры. Вынужденный выслушивать жалобщиков и критиков днями напролет, он оказался вынужден раздавать обещания «разобраться» и предоставить больше ресурсов самым различным группам и областям, представленным в жалобах выступавших: интеллигенции и рабочих, инвалидов, ветеранов войны в Афганистане, малых народностей Севера и жителей местностей, пострадавших от экологических катастроф. Это было, в сущности, прямым продолжением практики бюрократического торга и корпоративного патронажа брежневских времен, однако теперь уже многократно более напряженного и происходившего в реальном времени на виду у всех. Горбачев был вынужден играть в прежней манере, как будто политическая и хозяйственная система все еще оставалась жестко централизованной и он являлся ее всемогущим руководителем, провозгласившим себя реформистским целителем всех погрешностей и зол в своих владениях[256]. В то же самое время, несмотря на рискованно быстрый рост внешней задолженности СССР, советский бюджет еле покрывал насущные нужды, не говоря уже об исполнении горбачевских обещаний. Публично отказавшись от использования кнута, Москва теперь теряла и пряники.
Второй вопрос – о роковой неспособности советской либеральной оппозиции создать общесоюзный блок для совместного достижения целей демократизации – не находит удовлетворительного ответа на уровне политического маневрирования и личных качеств лидеров того времени. Дело, очевидно, в более глубоких и безличностных структурных условиях, которые обычно плохо регистрируются остро политизированным сознанием и тем более в пылу дебатов. Публицисты, мемуаристы и политические историки недавних лет, как правило, перескакивают с парламентских противостояний в Москве, уличных протестов в национальных республиках и забастовок шахтеров Воркуты и Кузбасса летом 1989 г. сразу к восхождению Ельцина и распаду Советского Союза двумя годами позже. Иногда походя высказываются сетования на наследие тоталитаризма, отсутствие опыта гражданской организации, огромные размеры и этническую пестроту СССР. Эти довольно привычные импрессионистические объяснения не являются целиком неверными, и тем не менее остается непонятно, как именно гигантская территория, национально-культурное разнообразие и относительная длительность существования СССР приобрели политические последствия.
Непосредственным фактором видится слабость тех сетей социальных взаимообязывающих контактов, которые могли бы обладать потенциалом для формирования основ всесоюзного гражданского общества. Исключительная вездесущность и символическая власть московского телевидения в годы гласности полностью обогнала то, что Сидней Тарроу называет «капиллярной работой» организации социального движения[257]. Иными словами, эфемерная коммуникационная телесеть работала в одном направлении, от центра к провинциям, и не преобразовывалась в социальную сеть непосредственных контактов, создававших личные вовлеченность и солидарность, столь важные в деле политической самоорганизации. Когда в июне 1989 г. дело дошло до открытого столкновения в ходе работы вновь избранного Съезда народных депутатов СССР, собравшаяся вокруг знаковой фигуры академика А. Сахарова и покинувших ряды номенклатуры Ю. Афанасьева или Б. Ельцина демократическая фракция так и не сумела организовать мощную и достаточно скоординированную демонстрацию поддержки за пределами Москвы. В психологизаторском ключе причины этого рокового провала обычно списываются на провинциальную инерцию и карикатурный образ Homo soveticus, приспособившегося к тоталитарному режиму. Попытаемся обозначить не столь метафизическое объяснение. Высокостатусная московская интеллигенция за годы гласности благодаря СМИ добилась колоссального авторитета в публичной сфере, однако ей не хватало подобной польской «Солидарности» низовой сети личных контактов, охватывающей всю страну. Дело не в провинциальной пассивности – и на местах, как можно убедиться, возникали сгустки протогражданских обществ. Однако им не доставало каналов обратной связи, которые бы позволяли консолидировать ядро местных организаторов, вписать их в общее дело, дать им общую политическую идентичность и статус, координировать реакцию на быстро менявшиеся возможности, бесперебойно доводить до низовых ячеек планы политических действий и организационные ресурсы, необходимые для их осуществления[258].
В одной из наших бесед Шанибов признал, что и он, конечно, в какой-то момент почувствовал восхищение моральной твердостью академика Сахарова, ораторским искусством Собчака, мужским напором Юрия Афанасьева. Находящийся в Нальчике стихийный демократ не мог без зависти наблюдать за постоянно находившимися на виду героическими лидерами демократии в Москве. Однако из Кабардино-Балкарии «до них было, как до Луны». Иными словами, обращение Шанибова к национализму состоялось не ранее, чем он отчаялся установить полезное взаимодействие с находившимися на подъеме московскими оппозиционерами, которые на пике перестройки предпочитали адресовать свои жалобы и критику на самый верх, Горбачеву, вместо того, чтобы отправиться в народ и выстраивать сети политической поддержки по всей стране.
Здесь сразу надо оговориться. Еще в ходе выборов на Съезд народных депутатов зимой-весной 1989 г. альтернативные клубы избирателей начали формироваться в Москве и Ленинграде, в первый черед среди научной молодежи и в институтах Академии наук. Организационная консолидация демократической интеллигенции и студенчества на местах продолжала нарастать в столицах и, по крайней мере, в областных центрах вплоть до обвала 1991 г. Не следует игнорировать и достигавшие впечатляющего размаха попытки массовой консолидации консерваторов, например на организационной платформе Объединенного фронта трудящихся (ОФТ) и проектируемой Российской коммунистической партии. Перестройка вынудила и ее противников создавать структуры гражданского общества с правого фланга. В случае сохранения целостного государства и в том или ином виде продолжения политической поляризации перестройки можно было бы с уверенностью предсказать возникновение мощных альтернативных движений как слева, так и справа[259]. Повторим важный тезис. Если бы в СССР мобилизации 1968 г. не были подавлены в зародыше и вместо деморализующей фрагментации брежневского безвременья закрепились эшелонированные социальные сети оппозиционной интеллигенции, то исход перестройки мог бы скорее напоминать «бархатные» вариации Центральной Европы. Но подчеркнем, что если всерьез говорить о минувших возможностях, то также нельзя упускать из виду и потенциал крайне правого националистического поворота в неустойчивой поляризационной динамике возникающего гражданского общества. Вовсе не обязательно это бы вылилось в фашистские формы образца межвоенной Центральной и Южной Европы – история не повторяется дословно. И все же наш анализ неминуемо подводит к мысли, что этнические конфликты также были проявлением мобилизации гражданского общества.
Интервью, взятые в Нальчике, в том числе в окружении Шанибова, и разговоры с аналогичными перестроечными активистами из соседних регионов (Краснодарского края, Ростовской и Волгоградской областей, Адыгеи, Калмыкии, Ставрополья) обнаруживают практически повсеместно не слишком удачные и оттого непродолжительные попытки создания по образцу польской «Солидарности» союзов оппозиционной интеллигенции и рабочих на местном уровне. Так или иначе, все подобные попытки оказались безуспешными. Рабочие нередко выказывали недовольство конкретным давно засидевшимся директором или положением дел на своем заводе. В то же время они с понятным недоверием относились к активистам, появившимся извне, поскольку эти активисты пока ничем не доказали своей серьезности и полезности. Большинство рабочих в ситуации коллективной неудовлетворенности предпочитало знакомую тактику подспудного выбивания уступок и неформальных договоренностей с заводскими управленцами (shopfloor bargaining). Они также подозревали политических активистов из интеллигенции в небескорыстном заигрывании с целью одержать победу на выборах.
Подобное настороженное отношение могло бы измениться, если интеллектуалы смогли бы доказать свою политическую полезность для рабочих. Но это потребовало не только согласованных усилий, но и времени, которого оставалось слишком мало. Ну и очевидное в случае соратников Шанbбова – они неизбежно воспринимались не только интеллигентами, но также кабардинцами, в то время как многие рабочие и управленцы на промышленных предприятиях были русскими. Классовая мобилизация, как нередко случается в реальной истории, споткнулась о статусные и национальные преграды. Оставались, конечно, сельские предприятия и колхозы, где преобладали свои соплеменники и нередко родственники. Но колхозное начальство в нормальных пока условиях значительно плотнее контролировало условия социально-экономического воспроизводства сельских домохозяйств, что обеспечивало традиционную политическую пассивность селян.
Один из кабардинских активистов со своих позиций ясно обрисовал возникшую к лету 1989 г. дилемму: «Как ни бейся, партократы нас все равно каждый раз обыгрывали. Народ наш оказался слишком отсталым для идей европейской социал-демократии. Оставалось либо разойтись по домам и грустить под музыку Вивальди,[260], либо найти политический язык, доступный нашему народу».
Чувство тупика раннеперестроечных ожиданий, смешанное со смутно-тревожным предощущением надвигающейся развязки, похоже, охватывает во второй половине 1989 г. все части возникающего в СССР политического спектра. Возникшие в годы перестройки политические противники сковывали друг друга и в то же время никак не могли двинуться ни в одном из направлений. Консервативная номенклатура все еще обладала значительной властью, однако ее политическая позиция оставалась статичной, обращенной в прошлое и по тональности всецело ностальгической, что и было с вопиющей очевидностью продемонстрировано в предпринятой в последнюю минуту попытке государственного переворота в августе 1991 г. Горбачевские реформаторы слыли знатоками бюрократических интриг, однако оказались на удивление неподготовленными к открытой политической борьбе в возникающем публичном пространстве внутри страны. Начавшие перестройку реформаторы растрачивали свои ресурсы с угрожающей скоростью и на глазах теряли преимущества грамшианской бесспорной гегемонии – лозунг «перестройке нет альтернативы» выглядел все сомнительнее как справа, так и слева. Номенклатурным реформаторам более не удавалось удержать в подчиненном и ведомом положении своих союзников в среде интеллигенции, прогрессивных технократов и рабочей аристократии. Со своей стороны, демократические властители умов (здесь это не просто метафора) не сумели предоставить действенного политического руководства и структурирующих форм для зарождающегося массового движения в обход ставшей слишком непоследовательной перестройки. Тем временем национальные гражданские общества прибалтийских республик уже отвернулись от Советского Союза и напрямую обратили свои взоры на Запад, в Европу. Но покуда сохранялся СССР и Запад благоразумно признавал этот геополитический факт, прибалтийские надежды выглядели максималистским отказом от признания реальности. Оппозиционеры советских республик Закавказья, продвинувшиеся вроде бы дальше всех в преодолении власти номенклатуры и высвобождении из-под контроля Москвы, теперь отчаянно пытались оседлать выпущенных на волю тигров радикальной националистической мобилизации. Как будто всех и вся с лета 1989 г. охватило лихорадочное действие, и тем не менее противоречивые векторы гасили друг друга, результатом чего становилось дурное топтание на месте.
Хаотическая неопределенность затянулась на целых два года – с зарождения революционной ситуации в середине 1989 г. и до отчаянной попытки реакционного переворота в августе 1991 г., открывшей дорогу к распаду СССР. Но и это во многих случаях еще не означало конца раздрая без легитимного центра власти, что, собственно говоря, и есть главный признак революционной ситуации. Образовавшиеся на территории бывшего СССР государства лихорадило еще несколько лет. В отношении России вполне правомерно будет сказать, что революционная ситуация продолжалась до разгрома переходного парламента в октябре 1993 г. Большинство этнических конфликтов и национальных восстаний начала девяностых (Абхазия, Чечня) было проявлениями борьбы за легитимность той или иной формы государственности на этнической периферии бывшего СССР. Даже после распада на уровне множества фрагментов бывшего Союза, как правило, долго еще не находилось сил, способных институционально связать и переформатировать обломки в новое хотя бы более или менее функциональное целое.
Здесь мы подходим к основному тезису этой главы и всей книги. В 1989 г. в СССР, как и во всем советском блоке, возникла революционная ситуация или серия взаимообусловленных революционных ситуаций – которые, однако, не привели к революционным изменениям. Определить революционную ситуацию можно и по известному афоризму Ленина «верхи не могут, низы не хотят жить по-старому», но мы прибегнем к более аналитическому определению Чарльза Тилли. Революционная ситуация означает распад монополии легитимной власти и возникновение остро соперничающих центров, двое– и даже многовластие[261]. Тилли, заметим, настаивал на том, что далеко не из всех революционных ситуаций возникают революционные результаты (revolutionary outcomes). Тилли, черпавший свои данные почти исключительно в западноевропейской истории Нового времени, не имел в виду распад СССР, однако здесь его различение революционных ситуаций и революционных результатов выглядит как нигде уместно. Вместо быстрой ломки и революционного преобразования структур государственной власти[262] Советский Союз испытал затяжную «патовую» революцию, которая раздробилась на множество революционных ситуаций на уровне союзных республик и автономий. В отличие от Венгрии и Польши (но не Югославии), революционная ситуация в СССР обернулась не сменой политического режима, а длительным распадом самого государства.
Стоило разрушиться всеобъемлющей формальной структуре коммунистической партии, как государственная власть оказалась разделенной вдоль ведомственных линий и административных границ. Пролетариат внезапно потерял центр, которому ранее можно было адресовать свои жалобы и который в конечном счете определял само его существование как класса. Без всякого знакомства с мудростью Типа О’Нила[263] вся политика стала местной – включая Москву, где союзное правительство Горбачева с июня 1990 г. оказалось под растущим давлением возглавляемого Ельциным парламента и правительства Российской Федерации. Возникновение двоевластия в самой Москве имело крайне тревожный результат – стремительный распад всесоюзной командной экономики[264]. Использовав возможности непосредственного контроля над экономическими средствами, правительства окраин и главы областей прибегли к оборонительной тактике скрывания ресурсов и нередко к местной карточной системе и бартеру[265]. Падение коммунистических режимов в Восточной Европе заставило многих номенклатурных начальников всерьез задуматься над возможностью потери власти и начать готовить собственные пути для обороны или отхода на заранее подготовленные позиции. С другой стороны, распад советской вертикали власти создал условия для массовых оппозиционных мобилизаций на подсоюзных уровнях, в особенности потому, что неформальные социальные сети необходимой плотности имелись в основном в областях и республиках. Политическое соперничество в 1989–1991 гг. сместилось на центральные площади областных городов и в стены новых парламентов республик. Поскольку многие советские территориальные единицы выстраивались на основе принципа титульной национальности, их политика стала приобретать все более ярко выраженный этносепаратистский вектор, движимый соперничеством претендентов на ведущие роли в стремительно менявшейся политической игре.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.