Распад СССР: Выводы предварительного расследования
Распад СССР: Выводы предварительного расследования
Подытожим наши наблюдения. Прежде всего следует признать, что национальные вопросы начисто отсутствовали в политических расчетах перестройки. Проект строился в сугубо классовом измерении как союз реформистской фракции советской номенклатурной элиты со средним классом образованных специалистов. Одновременно западным капиталистическим элитам предлагалось сотрудничество в конвертации советской геополитической мощи в экономические прибыли и политическую стабильность. В случае успеха – во что в какой-то момент склонны были поверить практически все – Советский Союз становился равноправным и весьма значительным членом ядра капиталистической миросистемы. Мирная кончина коммунизма не предполагала распада СССР на национальные государства. Перекройка границ в Европе, очевидно, страшила и сами западные элиты.
К началу 1980-x гг. в высшей номенклатуре достигает критического уровня осознание необходимости наконец заняться поиском активных мер в ответ на дилеммы, возникшие в период хрущевской оттепели и затем после 1968 г. отложенные более чем на десятилетие. Предстоял гигантский демонтаж давно выработавшей свой ресурс диктатуры военно-индустриального развития начиная с ее превратившихся в ритуальную пустышку идеологических структур и окостеневшего командно-бюрократического аппарата. Демонтаж предполагал достижение двух предварительных условий. Во-первых, ослабления идеологизированного геополитического давления извне ценой даже одностороннего выхода из «холодной войны» одновременно с активным навязыванием Западу новой разрядки международной напряженности. Заметим, что сравнения советской перестройки с рыночными реформами в Китае, как правило, совершенно упускают из виду кардинальную разницу в геополитическом контексте.
Вторым условием было преодоления внутри СССР общественной апатии, возникшей в предшествующие годы из-за сжатия каналов вертикальной мобильности и консервативного подавления автономных возможностей для творческо-символической и экономической самореализации прежде всего в средних слоях образованных специалистов. Здесь обнаруживается второе кардинальное отличие СССР от Китая. Стартовой социальной базой рыночных реформ в Китае все еще могло выступать крестьянство, подконтрольное местному начальству. Эти две наиболее массовые категории китайского общества сразу же могли включиться в динамику предпринимательства, затем мощно подпитанную иностранными инвестициями при посредничестве своих же китайских капиталистов из диаспоры, искавших дешевой и послушной рабочей силы. Рыночные реформы в КНР опирались таким образом на широкий социальный блок крестьянства, бюрократии и капиталистов-соотечественников и-за рубежа. В индустриально переразвитом СССР, напротив, переход к рыночному динамизму мог быть достигнут лишь с радикальным, т. е. неминуемо конфликтным, изменением внутренних механизмов контроля крупных предприятий. Это означало бы институционализацию в какой-то оставшейся неясной форме конфликта классовых интересов между основными эшелонами номенклатуры и низведенными до пролетарского положения специалистами, претендующими на более высокую оплату своего труда и статус профессиональных технократов, современных независимых ремесленников и изобретательных предпринимателей. Со второй после хрущевской попытки высшее советское руководство все-таки решилось на эксперимент с «высвобождением творческой энергии масс» в основном против собственного властного аппарата. Решительность советского руководства, очевидно, объясняется их безусловной верой в фундаментальную прочность советского государства (что не вызывало реального сомнения даже у его противников и серьезных западных исследователей), а также существенным просчетом в определении расстояния до конечной цели, которая виделась в оптимистическом тумане как некое подобие социал-демократии североевропейского образца.
Пришедший весной 1985 г. к власти Михаил Горбачев представлял фракцию прогрессивных реформаторов, в основном сосредоточенных в ответственных за осуществление сверхдержавных функций структурах – министерстве иностранных дел, разведывательном управлении КГБ, передовой науке, производстве вооружений, а также в руководстве капиталоемких отраслей гражданской промышленности. Реформисты стремились рационализировать управление государством и экономикой, особенно в областях, где централизованное планирование работало с понижающейся отдачей: таких как технологические инновации или же гибкое диверсифицированное производство потребительских товаров и качественных продуктов питания. Сопутствующими проблемами были (варьировавшаяся по отраслям и регионам) коррумпированность бюрократии и другие способы поиска рентных доходов от служебного положения, а также закрытые от внешних взоров практики госаппарата среднего звена, управлявшего территориально-административными образованиями и отраслями экономики СССР. Оба этих явления в эпоху брежневского застоя стали негласно терпимыми нормами бюрократического поведения. На уровне геополитики горбачевская фракция пыталась сократить расходы на гонку вооружений с Соединенными Штатами и найти пути к примирению с Китаем на уязвимом азиатском фланге, а также рационализировать структуру отношений с восточноевропейскими соцстранами и растущим числом получателей помощи в Третьем мире.
Реформисты разработали двусоставную политическую стратегию. В области международных отношений они успешно проводили политику умиротворения Запада, соглашаясь на то, что по меркам предыдущего десятилетия было серьезными уступками. Умиротворение должно было открыть дорогу к увеличению иностранных инвестиций в советскую экономику и расширение торговли, а также получение современных технологий. Во внутренних делах реформисты пытались модернизировать официальную идеологию практически целиком в русле движений 1968 г. за «социализм с человеческим лицом». Это включало в себя признание и покаяние за преступные деяния сталинизма, публичное обсуждение идеологически приемлемых альтернатив (чьи критерии расширялись), ослабление цензуры и пограничного контроля и, наконец, постепенное внедрение рыночных механизмов в экономике и соревновательных выборов в политике. Внутренние реформы также следует признать успешными в первые годы. Горбачеву и его сподвижникам удалось без эксцессов, чреватых согласованным противодействием, оказать значительное давление на закостеневшую номенклатуру среднего звена, меняя кадры и предоставляя возможности для выдвижения молодых талантов из подчиненных эшелонов управленцев и интеллигенции. Тем самым создавалась база поддержки реформистского режима. Подвижки сверху совпадали с устремлениями образованных специалистов и высококвалифицированных рабочих, чей энтузиазм обеспечил в 1986–1988 гг. положительную динамику фиксируемую многими статистическими показателями, не только хозяйственным, но даже социальным – вплоть до временного повышения рождаемости и средней продолжительности жизни. Наконец, внутренняя либерализация создавала положительную обратную связь с внешнеполитической повесткой. СССР в первые годы перестройки наверстывал престиж, сильно растраченный в предыдущем десятилетии. В сумме создавалось оптимистическое ощущение, что Советский Союз успешно начал вхождение в ядро миросистемы, превращаясь, как тогда выражались, в «нормальную европейскую страну». Восходящая фаза горбачевской перестройки длилась целых четыре года, между веснами 1985–1989 гг., когда казалось, что СССР сможет, наконец, стать более демократическим, мирным и материально благополучным государством.
Вершиной и критической точкой перестройки стало лето 1989 г., когда Горбачев провел первый съезд избранного путем полусоревновательных выборов всесоюзного парламента. Однако Горбачев не предоставил новому парламенту реальной власти, очевидно, из опасения его захвата оппозиционерами из интеллигенции, которые, по примеру Польши, могли бы правовым образом радикально изменить политический режим. В новом парламенте действительно возникло активное и влиятельное меньшинство из демократических интеллектуалов и технократов-реформистов, разочарованных опасливостью и уклончивостью Горбачева. В принципе они могли бы пойти против достаточно растерянного большинства и добиться формирования нового союзного правительства. Однако подобный скачок требовал массовой народной мобилизации за стенами парламента.
Горбачевская фракция оставалась внутренне скованной символикой, рационально непродуманными и оттого наивными надеждами и, в не меньшей мере, страхами своего шестидесятнического поколения. Сказывался хорошо известный социально-психологический механизм запечатления опыта в период вступления во взрослую жизнь, что, собственно, и формирует поколения. Для поколения Горбачева таким формирующим опытом стала хрущевская оттепель и ее провал. Кроме того, при всем их западничестве советские реформисты оставались все теми же номенклатурными руководителями, глубоко усвоившими габитус бюрократической корпоративности и служения. С этих позиций вожди общественности, выдвинувшиеся в обход официальной иерархии на волне гласности, выглядели скорее выскочками и демагогами. Идея равноправного альянса с такими партнерами представлялась номенклатурным реформаторам нелепой и унизительной. Психологическое объяснение, впрочем, само по себе недостаточно. Оппозиционеры в советском парламенте 1989 г. действительно еще не стали политической организацией, способной заставить считаться с собой. За ними стояло в лучшем случае широкое общественное мнение, но не целенаправленная общественная мобилизация. Подобно немалому числу реформаторов, попытавшихся спасти существующие порядки ремонтом на ходу и в результате непредумышленно спровоцировавших революцию, Горбачев так и не решился оказать поддержку общественной самоорганизации, которую сам же и вызвал к активности. В результате после нескольких лет окрыляющих успехов он вдруг оказался в растущей изоляции.
Со своей стороны, демократическая оппозиция не имела времени, чтобы идейно созреть и организационно состояться. Ей до крайности не хватало предыдущего опыта, сетей проверенных в деле активистов на местах, а также институционализированных ресурсов, которые в Восточной Европе создавались последовательными мобилизациями 1956, 1968 и 1980-x гг. Необъятные размеры Советского Союза и его разделенность на многочисленные административные области и национальные республики представляли собой препятствия масштаба, несопоставимого с относительно компактными и унитарными государствами Восточной Европы (за исключением, заметим, также распавшихся федеративных Чехословакии и Югославии).
Оставалась и реакционная альтернатива, которую могли попытаться осуществить военные, органы внутреннего сыска, идеологический аппарат, а также руководители устаревших отраслей промышленности, которые все еще могли рассчитывать на преданность находившихся в патерналистической зависимости рабочих. Эти силы вполне могли стать советской Вандеей. В ходе перестройки бюрократическое сопротивление, за редкими исключениями (публикация письма Нины Андреевой в 1988 г.), носило политически несогласованный характер, хотя и являлось мощным тормозом для реформаторов. Консервативному блоку отчаянно недоставало собственной политической программы. Даже самые консервативные аппаратчики к 1989 г. осознавали невозможность возвращения к брежневскому режиму. Кроме того, это крыло оказалось дискредитированным за годы разоблачений преступлений коммунистического режима и публичного признания неудач советской экономики. Когда советские консерваторы, наконец, в августе 1991 г. перешли к контрнаступательным действиям, их беспомощность выдавала глубокую неуверенность в себе.
Во второй половине 1989 г. возник трехсторонний пат. Номенклатурные реформисты, демократическая оппозиция и консерваторы взаимно сдерживали и блокировали друг друга. В момент, когда возникла отчаянная потребность в быстрых наступательных действиях, трансформирующих и тем самым спасающих государство при переходе от одного режима к другому, все три лагеря на вершине власти в Москве застряли в позиционном тупике. Это вызвало неразрешенную революционную ситуацию, длившуюся целых два года, вплоть до распада СССР в декабре 1991 г. Крушение Советского Союза не прекратило революционного хаоса. Его продолжением на уже постсоветском пространстве стали этнические сепаратистские восстания и гражданские войны в республиках. В самой России этот период хаотической неопределенности власти продлился до разгона переходного парламента в октябре 1993 г., но даже окончание революционной ситуации не означало восстановления государства. Оно просто пало и осталось лежать в обломках.
Перестройка начиналась с идеологической символики, взлетала с политикой, а вот рухнула все же из-за экономики. Наступивший во второй половине 1989 г. паралич центральной власти, перегруженной множеством требований со всех сторон, вызвал распад централизованной экономики. В первый раз за весь период перестройки развертывание политической борьбы приобрело ощутимые и притом устрашающие материальные последствия для основной массы населения. С распадом командной экономики под непосредственной угрозой оказались структуры повседневной жизни. С лета-осени 1989 г. ситуация приобрела быстроменяющийся и хаотический характер на всех фронтах. СССР невероятно зрелищным и скандальным образом преодолевал собственные табу. В стране провозглашенного социального равенства состоялось открытое появление первых миллионеров, в основном сколотивших состояние на экспортно-импортных операциях баснословной доходности. Вслед за торговцами (sorry, трейдерами) в самой зрелищной манере возникли рэкетиры – новое поколения силовых предпринимателей различного происхождения, от элементарных бандитов до продажных милиционеров и этнических криминальных групп на основе диаспор. Трудно переоценить и транслируемое по телевидению свержение коммунистических режимов в странах Восточной Европы осенью 1989 г. За пределами Москвы, особенно в национальных республиках, различные силы в условиях развала начали на ходу вырабатывать собственные стратегии выживания, которые выводили на передний план национализм.
Преимущественно консервативная региональная номенклатура спешно приступила к возведению защитных барьеров вокруг своих подведомственных юрисдикций. Одновременно региональные префекты областей и республик начали трансформировать старые сети бюрократического патронажа в местные политико-предпринимательские группировки – именно то, что в Чикаго назвали бы «политической машиной». Как ни странно, для якобы приверженных всему советскому консерваторов национализм, прежде совершенное табу, теперь оказался спасением. Отеческая защита территории с ее ресурсами и населением от чужаков (включая и Москву) в ситуации хаоса приобрела легитимирующую оболочку служения местным и этнонациональным интересам. Непосредственный успех этой стратегии (если судить с узкой перспективы власть имущих) наглядно подтверждается преобладанием бывших коммунистических первых секретарей среди президентов новых независимых государств и губернаторов регионов.
Интеллигенция и специалисты, составлявшие основу демократической политики перестройки, видя крушение своих московских идолов, также начали сдвигаться с классовых на национальные позиции. После потери надежд на центр осуществление любых чаяний и преобразований стало неотделимо от обретения государственной независимости. Это относится не только к национальным республикам, но и к самой России, чья радикальная интеллигенция вдруг осознала раскрывающиеся перспективы выхода из состава СССР его основной республики.
Наиболее успешным примером подобного рода стала Прибалтика, где массовая мобилизация питалась глубоко укорененным ощущением принадлежности к миру Европы, а не к миру России. В этом регионе национальные революции проходили быстро и вполне мирно, вопреки упоминавшимся в начале этой главы мрачным предсказаниям. Перспектива скорой европейской интеграции сыграла главнейшую роль в подавлении потенциальных конфликтов и придании более цивилизованного характера национализмам прибалтийских республик. Здесь демократизация предоставляла бывшей номенклатуре реалистичную надежду на возвращение к власти в новой роли народно избранных политиков и назначаемых по критерию соответствия должности управленцев после того, как политики из интеллектуальной среды покажут свою некомпетентность в ведении государственных дел. Вместо индивидуальной стратегии бегства и растаскивания ресурсов из рушащегося здания воспреобладала коллективная стратегия сохранения бюрократических позиций под прикрытием новой национально-западнической легитимности. Эффективность государств была в целом сохранена и быстро подкреплена процессом «гармонизации» с ведущими бюрократиями Евросоюза. Дела не меняют периодические коррупционные скандалы в ходе приватизации и в связи с транзитной торговлей между Западной Европой и Россией. Фактом остается, что в этой зоне войн не случилось.
В Средней Азии в основном мирный выход из СССР (кроме Таджикистана, трагически подтвердившего правило) стал возможным по совершенно иным причинам. Здесь после 1989 г. эффективность государства также была в целом сохранена или восстановлена, однако вовсе не потому, что власть была поделена между участниками национальных пактов, а напротив, потому, что власть была сконцентрирована в руках «хозяина» из рядов бывшей национальной номенклатуры. Основой концентрации власти послужили сети элитного патронажа. С советских времен эти внутриэлитные отношения выступали налаженными подспудными механизмами уплаты даней и перераспределения доходов и должностей, что обычно именуется коррупцией. Возникшие в годы перестройки политические радикалы и амбициозные политические перебежчики из рядов номенклатуры, пытавшиеся создавать оппозиционные националистические партии в целях захвата власти, оказались в итоге загнанными в эмиграцию либо кооптированными в учреждения новых независимых государств. Разрушительный бунтарский потенциал субпролетарских масс жестко сдерживался авторитарными режимами. Подавление субпролетарских восстаний могло быть при этом легитимно преподнесено как защита светского и суверенного национального государства от международного террористического заговора фундаменталистов, поскольку субпролетарии Средней Азии мобилизовывались в основном на платформе исламского пуританства.
Наконец, третий и типологически промежуточный вариант националистической мобилизации в период кризиса и распада СССР возник в Молдавии и на Кавказе. Здесь типичным исходом стал этнический конфликт и катастрофический распад государственности. Политизированная интеллигенция рано и мощно возглавила (а по большому счету создала) национальные гражданские общества. Особо отметим, что вектор национализма во всех случаях был явно западническим и по типу легитимации демократическим везде от Молдовы до Азербайджана. Мобилизации масс, вопреки распространенным подозрениям, не были предумышленным заговором. Мобилизации проявлялись столь бурно именно оттого, что возникали стихийно и анархически, поскольку внутри их авангарда шло острое статусное и личное соперничество. Радикализм вождей прямо соотносился с младшим, маргинальным либо богемным личным статусом. Грубо говоря, тем, у кого не было больших должностей, нечего было и терять, приобрести же они могли все – пускай лишь на мгновение. С этим социальным механизмом связан и повсеместный упор радикальной риторики на общенациональные травмы. Крайние политики получали наибольшие дивиденды от инвестирования в крайние эмоции. Такого рода эмоции возникали из общих негативных переживаний, обычно связанных с не полностью закрывшейся исторической раной и/или соперничеством с соседней нацией.
На Кавказе мы также находим причудливое сочетание крайностей в социально-классовом составе общества и в строении государственности. С одной стороны в столицах республик советского Закавказья наличествовала многочисленная национальная интеллигенция с почтенными традициями, статусом и очень неплохой включенностью в мировой культурный и научный контекст. То, что эти республики в 1918–1921 гг., пускай непродолжительное время обладали национальной независимостью, имело не только психологические, но и вполне ощутимые материально-институциональные последствия. Это, во-первых, семейная и общекультурная преемственность образованных элит, восходящих к первой эпохе модернизации в конце XIX в. Отсюда и впечатляющая плотность национальных культурных учреждений, в которых гнездились эмбриональные гражданские общества. По этим параметрам Армению, Грузию и Азербайджан вполне справедливо сравнивать с такими странами Центральной Европы, как Венгрия и Польша. С другой стороны, и в том видится существенное отличие, на Кавказе существовали значительные и весьма разнообразные слои субпролетариата. Регион оставался лишь частично индустриализованным, хронически не хватало привлекательных рабочих мест в промышленности. Вместе с тем обширная теневая экономика, сезонные трудовые миграции (шабашничество) и с 1960-х гг. ориентированное на потребительские рынки центральных областей СССР получастное приусадебное хозяйство обычно предлагали куда более высокие доходы. Немаловажно, что эти стратегии жизнеобеспечения позволяли сохранить традиционные модели семейной жизни, а с ними и представления об исконности национальных начал, воображаемых в патриархальных категориях. Политическая активность субпролетариев придала бешеную энергию гражданским обществам и движениям, у истоков которых стояла национальная интеллигенция. Субпролетарии внесли в политическую мобилизацию свой конфликтный задиристый габитус – пресловутую пассионарность, скопом приписываемую всем кавказцам. В результате национальные движения на Кавказе быстро приобретали радикальные и насильственные черты.
Вторым крупнейшим источником противоречий служит характер государственных учреждений – внешне современных и бюрократических настолько же, насколько и в целом аппарат советской диктатуры развития, но в то же самое время относительно периферийных и оттого в меньшей степени дисциплинируемых производственными требованиями военно-индустриальных задач. За вычетом находившихся преимущественно в центральном подчинении стратегически важных секторов (нефть, отдельные военные предприятия, общесоюзный транспорт, передовые научные институты, главные курортные зоны) властям республик оставались местные хозяйственные и социальные функции, связанные в основном с перераспределением бюджетных средств. Центру по культурным причинам было нелегко, а по большому счету, и ни к чему налаживать эффективную отчетность в повседневной деятельности республиканских правительств Закавказья. Сочетание остаточных перераспределительных функций и зависимости от централизованного поступления ресурсов с национальным федерализмом и этническими критериями рекрутирования местных распорядителей благоприятствовало подспудной институционализации взяточничества и хищений. Снизу и даже изнутри такие госучреждения воспринимались непроходимым нагромождением статусных синекур и рентных кормушек, а не аппаратом эффективного управления и обеспечения общественных благ. Пускай это впечатление несло в себе изрядную долю эмоционального максимализма, указывающего, между прочим, на вполне современные и европейские ожидания населения по отношению к государству. Все-таки школы, больницы, общественный транспорт, строительство, госторговля, суды и милиция как-то работали, хотя и с повсеместной коррупционной смазкой. Но главное здесь то, что личностная коррупционная обусловленность доступа к общественным благам и сам их низкий уровень совершенно перестали соответствовать идее легитимной публичной власти.
В последние годы советского периода Кавказ представлял собой странное сочетание вопиющей неопатримониальной коррупции «азиатского» размаха и европейских устремлений, основным носителем которых выступала мощная интеллигенция. Эти устремления, впрочем, не всегда были благом. Они могли выражаться в утрированном подражании западной моде, что питало теневые рынки и коррупцию среди самой интеллигенции, которой приходилось изыскивать средства на приобретение втридорога статусно предписанной и столь желанной потребительской контрабанды. Либо, менее безобидно, этот комплекс проявлялся в хвастливо завышенной самооценке национальных культур (армяне гордились своей древностью и изначальным христианством, грузины славились как «французы Кавказа»). Результатом стольких противоречий стало особо ломкое государство – слишком явно корыстное и коррумпированное, чтобы найти в себе легитимность и силы для сохранения функциональной бюрократической устойчивости, и в то же время окруженное многочисленной, активной и амбициозной контрэлитой, в моменты уличных противостояний и этнических войн поддерживаемой задиристым субпролетарским простонародьем. Если оппозиционерам и не удавалось удержать захваченную власть, то по крайней мере, их сил объективно хватало, чтобы не позволить своим противникам из бывшей номенклатуры целиком обратиться в деспотию. В итоге Кавказ попал в крайне неспокойную зону где-то на полпути между Польшей и Узбекистаном.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.