11. Политическая конституция для плюралистического мирового общества[457]
11. Политическая конституция для плюралистического мирового общества[457]
Для проекта продвижения к «всемирно-гражданскому состоянию» сегодня, после противоречащего международному праву вторжения в Ирак, шансы на успех складываются не хуже, чем в 1945 году, после катастрофы Второй мировой войны, или чем в 1989–1990 годах, когда прекратила существование биполярная констелляция держав. Это не означает, что шансы реальные; но мы не должны терять из виду и пропорции. Кантовский проект оказался в политической повестке дня лишь с созданием Лиги Наций, то есть спустя более 200 лет [после появления труда Канта «К вечному миру»]; а идея установления всемирно-гражданского строя обрела продолжительное институциональное обличье лишь с основанием Организации Объединенных Наций. ООН набрала политический вес в начале 90-х годов и стала немаловажным фактором во всемирно-политических дискуссиях. Даже сверхдержава увидела себя вынужденной к конфронтации с всемирной организацией, когда последняя отказала сверхдержаве выполнить ее сопряженное с угрозами требование легитимировать интервенцию, решение о которой было принято в одностороннем порядке. Последовавшую за этим попытку ее маргинализации ООН перенесла настолько хорошо, что смогла положить хорошее начало для запоздалой коренной реформы.
С декабря 2004 года поступают предложения назначенной Генеральным секретарем комиссии по реформам. Предложенные реформы, как мы увидим, вытекают из разумного анализа ошибок. Этот учебный процесс неминуемо склоняет политическую волю к продолжению кантовского проекта. Дело в том, что в нем не просто выражается идея длительно сохраняемого состояния мира. Уже Кант расширил негативное понятие отсутствия войны и отсутствия военного насилия до концепта мира, подразумевающего закономерную свободу. Сегодня всеобъемлющее понятие коллективной безопасности распространяется и на ресурсы для жизненных условий, только при наличии которых граждане всех частей света могут фактически пользоваться законно гарантированными свободами. Мы всё еще можем ориентироваться на кантовскую идею всемирно-гражданской конституции, если только будем понимать эту конституцию достаточно абстрактно. Я хочу показать, что кантовская альтернатива всемирной республики и союза народов является неполной (I), а также каким образом кантовский проект можно понимать при сегодняшних обстоятельствах (II). Затем я хотел бы пояснить, почему вместе с успехом этого проекта на кон ставится не меньше чем демократическая субстанция сегодня еще возможных форм политического формирования общества (III). В конце я подробнее остановлюсь на двух исторических тенденциях, идущих навстречу этому проекту (IV, V).
I
Гоббс интерпретировал связь между правом и обеспечением мира в функциональном духе: подчиненные праву граждане обменивают гарантию защиты со стороны государственной власти на безусловное послушание[458]. Для Канта, напротив, обеспечивающая мир функция права понятийно пересекается с конституирующей и обеспечивающей свободу функцией конституционного состояния, которое граждане признают легитимным. Ведь значимость права опирается не только фактически на угрозы санкциями со стороны государственной власти, но и внутренне на основания для притязания заслужить признание со стороны адресатов. Кант больше не оперирует эмпирическим понятием права. Но в концепции перехода от центрированного на государстве международного права к всемирно-гражданскому праву Кант отходит от Руссо.
А именно: Кант расстается с республиканским представлением о том, что внутренний суверенитет народа отражается во внешнем суверенитете государства, то есть демократическое самоопределение граждан — в дипломатическом, а при необходимости в военном самоутверждении собственной жизненной формы. Для Канта партикуляристское укоренение силы демократической воли, конституирующей господство, в этосе того или иного народа не обязательно означает ограничение силы демократической конституции, рационализирующей господство, национальным государством. Ибо универсалистский смысл конституционных принципов национального государства выходит за рамки национальных обычаев, которые, конечно же, выражаются и в локальных конституционных институтах.
Обеими этими операциями — пересечением идеи мира с состоянием юридически гарантированных свобод и отделением внутреннего демократического самоопределения от воинственного самоутверждения вовне — освобождается путь для проекции с уровня национального государства на глобальный уровень той «гражданской конституции», которая ко времени Канта только что возникла из американской и французской революций. Тем самым родилось понятие конституционализации международного права. Великолепная инновация этого понятийного образования, далеко опередившего реальные отношения, состоит в последовательности перестройки международного права как права государств во всемирно-гражданское право как право индивидов. При этом индивиды пользуются статусом субъектов права уже не только в качестве граждан какого-либо национального государства, но также и как члены мирового общества, имеющего политическую конституцию.
Конечно, конституционализацию международного права Кант может представить себе не иначе, как перенос международных отношений на внутригосударственный уровень. Он до конца придерживался идеи всемирной республики, даже если в качестве ближайшего шага на пути к такому международному государству он предложил «суррогат» союза народов. Эта слабая концепция добровольной ассоциации миролюбивых, но остающихся суверенными государств, по-видимому, рекомендовалась в качестве промежуточной станции на пути к всемирной республике. Из-за незаслуженного всезнайства поздно родившихся, мы — смотрящие на юридические и политические переплетения плюралистического, в высшей степени взаимозависимого и в то же время функционально раздифференцированного всемирного общества — легко распознаём понятийные преграды, помешавшие Канту вырваться из неплодотворных альтернатив и определить цель конституционализации международного нрава — «всемирно-гражданское состояние» — настолько абстрактно, чтобы она не совпадала со всемирной республикой и от нее нельзя было отделаться как от утопической.
Централистская Французская республика, которая стояла у Канта перед глазами как образец для демократического конституционного государства, внушает представление, что суверенитет народа неделим[459]. Однако в федералистски составленной многоуровневой системе демократическая воля народа как воля совокупности его граждан разделяется уже у истока на различные, параллельно подключаемые каналы легитимации выборов в парламенты общин, земель или союзов. Модель Соединенных Штатов (и дебаты, состоявшиеся в «Federalist Papers»), служат ранним свидетельством этой концепции «разделенного суверенитета»[460]. Образ федералистски устроенной всемирной республики мог бы устрашить Канта потому, что народы под давлением нормализации и при «бездушном деспотизме» охватывающего весь мир «государства народов» утратят культурное своеобразие и идентичность. Это опасение могло бы объяснить поиски «суррогата», но не то, почему Кант вообще должен был представлять себе всемирно-гражданское состояние в институциональном обличье некоего государства.
Для этого решающую роль должно было сыграть другое концептуально узкое место, которое мы преодолеваем лишь сегодня — перед лицом непрерывно сгущающейся сети международных организаций. Республиканизм, задающий критерии во Франции, объясняет рационализирующую силу юридизации политической власти при помощи законодательствующей воли народа, которая фундаментальным образом заново конституирует политическое господство. Руссоистский общественный договор внушает единство государства и конституции, так как оба uno actu[461], то есть равно изначально, проистекают из воли народа. Продолжая эту традицию, Кант пренебрегает конкурирующей конституционной традицией, которая не ведает подобного, связанного с основными понятиями, сцепления государства и конституции, так как, согласно либеральным представлениям, конституция не должна обладать функцией, конституирующей господство, но должна иметь лишь функцию, ограничивающую власть. Уже в сословных собраниях эпохи раннего модерна воплощена идея взаимного ограничения и уравновешивания «господствующих сил» — противостоявших королю дворянства, духовенства и городов. Либерализм продолжает развивать эту идею в духе присущего современному правовому государству разделения властей.
Политическая конституция, нацеленная в первую очередь на ограничение властей, устанавливает «господство законов», которое может и нормативно перестроить существующие властные отношения, не имеющие демократического истока, и направить использование политической власти по юридически обязывающим путям. Поскольку конституция этого типа отвергает идентичность господствующих с подвластными, она позволяет осуществить мысленное разделение элементов конституции, государственной власти и государственного гражданства[462]. Здесь нет понятийных преград для ослабления связи сопряженных между собой элементов демократического государства. Между тем фактически юридизация кооперации государств в многосторонних сетях или в транснациональных системах переговоров привела к формам конституции международных организаций, которые сами не принимают государственного характера, а также лишают легитимационной основы волю к организованному государственному гражданству. Такие конституции управляют функционально специфицированным взаимодействием национальных государств; даже инклюзивным, распространившимся на весь мир сетям недостает метакомпетенции, которая отличает государства: самим устанавливать свои компетенции, а в определенных случаях расширять их.
Таким образом, либеральный, ограничивающий государственную власть тип конституции открывает понятийную перспективу для негосударственной конституционализации международного права в форме имеющего политическую конституцию мирового общества без мирового правительства. Вместе с переходом от государственно-центрированного международного права к всемирно-гражданскому праву государственные акторы ограничиваются в пространстве действий, не вытесняясь в своем своеобразии субъектов охватывающего весь мир правопорядка индивидуальными субъектами всемирно-гражданского права. Наряду с гражданами мира государства с республиканской конституцией могут оставаться скорее субъектами лишенной государственного ядра всемирной конституции. Правда, соединение типов конституций, до сих пор формировавшихся в конкурирующих правовых традициях, ставит проблему того, как политические решения надгосударственного организационного уровня могут иметь обратную связь с путями государственной легитимации[463]. К этому я еще вернусь.
Дальнейший мотив мог бы побудить Канта искать некий суррогат чрезмерной идеи всемирной республики. Две конституционные революции XVIII века вызвали как у современников, так и у потомков представление о том, что политические конституции обязаны своим возникновением внезапному волевому акту в благоприятный исторический момент. Картина парижских событий была отчеканена спонтанным подъемом воодушевленных масс, использовавших временное окно благоприятного момента. Казалось, будто установление республиканской конституции сопряжено с мифообразующим актом основания и с исключительной ситуацией. Если возникновение революционного момента в определенном месте уже достаточно невероятно, то случайное стечение таких невероятностей во многих местах совершенно невозможно представить. Я предполагаю, что эта интуиция стоит за примечательным высказыванием Канта, что народы земного шара, «согласно их идее международного права», то есть в соответствии с их представлением о суверенном самоопределении, «отнюдь не хотят» слияния в единое государство народов[464].
Между тем мы привыкли рассматривать институционализацию международного права как долгосрочный процесс, который свершается не революционными массами, но в первую очередь национальными государствами и региональными союзами государств. Этот процесс, с одной стороны, осуществляется намеренно, классическими средствами международных договоров и учреждения международных организаций, а с другой — он развивается также дополнительно, реагируя на высвобождающиеся системные импульсы и ненамеренные побочные последствия. Эта смесь интенционального действия и естественной спонтанности проявляется на примере политически намеренной экономической глобализации (торговли, инвестиций и производства) и — в качестве реакции на возникающую при этом потребность в координации и регулировании — на построении и перестройке институционального ядра глобального экономического режима.
Длительная временная форма такого процесса, в котором политическое управление сопрягается с системным ростом, позволяет вести речь о ступенях или даже об этапах конституционализации[465]. Наилучший пример здесь — европейское объединение, которое продвигается вперед, хотя нормативные временные вехи по сей день оставили без ответа вопрос о finalit?[466], а именно вопрос о том, будет ли Европейский союз развиваться в федералистски выстроенное многонациональное государство с большим внутренним дифференцированием или же он — не принимая на себя качество государства — и в дальнейшем останется на интеграционном уровне супранациональной организации, действующей согласно международным соглашениям. Важную роль играет «зависимость от пути» модуса решений, который непрерывно ограничивает пространство будущих альтернатив кумулятивными последствиями прошлых постановлений, в том числе и против воли участников.
До сих пор я обсуждал три точки зрения, с которых кантовскую идею переоформления государственно-центрированного международного права во всемирно-гражданское право можно избавить от вводящей в заблуждение конкретизации в форме республики в мировом формате. Прежде всего, я упомянул федералистскую мыслительную фигуру разделенного суверенитета и общий концепт многоуровневой системы. Затем, я ввел различение между двумя типами конституции, нацеленными, соответственно, либо на конституирование господства, либо на ограничение власти; эти типы могли бы создать новые связи в политической конституции всемирного общества без всемирного правительства. И наконец, я указал на процессуальное представление о постепенно продвигающейся вперед конституционализации международного права, которая инициируется и осуществляется в большей степени правительствами, нежели гражданами, прежде чем с помощью постепенной интериоризации предвосхищающих правовых конструкций она достигает широкой действенности.
Окинув взглядом наличествующие сегодня структуры, на этой основе можно набросать понятийную альтернативу всемирной республике (и ее современным вариантам)[467]. Для этого в понятийном хозяйстве политической теории мы должны предпринять еще фи перестановки, а именно:
(a) приспособить понятие государственного суверенитета к новым формам управления по ту сторону национального государства;
(b) пересмотреть понятийную взаимосвязь между государственной монополией на насилие и принудительным правом в пользу представления о том, что надгосударственное право покрывается государственным потенциалом санкций, и
(c) задать механизм, объясняющий, как нации могут изменять свое самопонимание.
(а) Согласно интерпретации либерального национализма, государственный суверенитет вместе с запретом на интервенцию со стороны международного права можно понимать как следствие понятия народного суверенитета. В компетенции самоутверждения вовне отражается задающее внутренние критерии демократическое самоопределение граждан[468]. Государство должно обладать правом и способностью поддерживать демократически выбранную идентичность и жизненную форму политической общности, а в случае необходимости защищать ее от других наций военным насилием. Самоопределение внутри государства требует защиты от чуждого определения извне. Правда, эта концепция сталкивается с трудностями в условиях высокой взаимозависимого всемирного общества. Если даже сверхдержава окажется больше не в состоянии гарантировать безопасность и благополучие собственного населения только своими силами, но лишь в сотрудничестве с другими государствами, то классический смысл «суверенитета» изменяется.
В то время как государственный суверенитет во внутреннем измерении больше не исчерпывается простым поддержанием спокойствия и порядка, но распространяется и на действенную гарантию гражданских прав, то внешний суверенитет сегодня требует способности к кооперации так же, как и способности к обороне от внешних врагов. Суверенное исполнение конституционного договора требует также способности и готовности государства к равноправному участию в коллективных усилиях по разработке проблем, которые ставятся как на глобальном, так и на региональном уровне, и которые можно решить только в рамках международных или супранациональных организаций[469]. Это предполагает как отказ от jus belly[470], так и признание долга защищать интернациональное сообщество, ее население от насилия криминальных или распадающихся государств.
(Ь) Интересно, что международное сообщество может перенести это право наложения санкций на всемирную организацию, в то же время не наделяя ее глобальной монополией на насилие. Вопреки конвенциональному представлению о структуре принудительного права открывается зазор между надгосударственными инстанциями, располагающими правомочностью, и государственными инстанциями, держащими в резерве средства легитимного применения насилия для осуществления супранационально примененного права. Монополия на насилие остается у отдельных суверенных государств, хотя эти государства как члены ООН право принимать решение о применении военной силы (кроме случаев обоснованной самообороны) формально уступили Совету Безопасности. Согласно образцу поведения, опробованному в коллективных системах безопасности, для действенности постановлений Совета Безопасности об интервенции достаточно, чтобы у достаточно многих и могущественных членов этих систем имелись в распоряжении возможности для осуществления миссии, о которой принято совместное решение. Европейский союз дает убедительный пример обязывающего воздействия приоритетных правовых норм, которые лишь таким циклическим способом «покрываются» формально подчиненными ему государствами-членами. Средства насилия для санкционирования права, установленного в Брюсселе и Страсбурге, как и прежде, располагаются в отдельных государствах, которые это право «пускают в оборот».
(с) Этот пример пригоден для наглядного прояснения «гипотезы о воздействии нормы»[471], хотя кантовский проект всемирно-гражданского состояния едва ли может быть реализован эмпирически. Правовые конструкции, вводимые политическими элитами на надгосударственных аренах, представляют собой положения, действующие по принципу self-fulfilling prophecy[472]. Этот вид законодательства предвосхищает изменение сознания, которое оно вызывает у адресатов лишь в процессе последовательного внедрения. В среде сопровождающих дискурсов происходит постепенная интериоризация духа поначалу лишь широковещательно признанного точного текста предписаний. Это в равной степени относится как к государствам, так и к гражданам. В конструктивно вызываемом и циклически самосоотнесенном учебном процессе такого ряда изменяется ролевое понимание национальных договаривающихся сторон. В ходе освоения прежде всего суверенно согласованного кооперирования самопонимание автономно принимающих решения коллективных акторов преобразуется в сознание членов организации, имеющих права и обязанности. Таким путем и суверенные государства могут научиться подчинять национальные интересы обязанностям, которые они принимают на себя в качестве членов международного сообщества или партнеров в транснациональных сетях.
II
Согласно этим предварительным объяснениям, кантовскую идею всемирно-гражданского состояния можно интерпретировать таким образом, что это, разумеется, будет предвосхищать реалии, но оставаться с ними в тесной связи. Я хотел бы описать мировое общество с политической конституцией, эскиз которого у меня намечен в другом месте[473], как многоуровневую систему, которая может сделать возможной до сих пор отсутствующую мировую внутреннюю политику, прежде всего в сферах глобальной экономической политики и политики окружающей среды, даже без всемирного правительства. Если государственно-центрированная система международного права знала лишь одну разновидность игроков — национальные государства, и два игровых поля — внутреннюю и внешнюю политику, иначе говоря, внутренние дела и международные отношения, то новая структура всемирно-гражданского общества, имеющего конституцию, характеризуется тремя аренами с тремя типами коллективных акторов.
Супранациональная арена представлена одним-единственным актором. Международное сообщество находит свою институциональную форму во Всемирной организации, которая способна к действиям в четко очерченных политических сферах, но сама не принимает государственного характера. У Организации Объединенных Наций отсутствует компетенция по собственному усмотрению формулировать или расширять свои компетенции. ООН уполномочена на эффективное и прежде всего не селективное исполнение двух функций, а именно сохранения международной безопасности и глобального осуществления прав человека, и остается ограниченной этими двумя фундаментальными, но точно определенными функциями. Поэтому стоящая на повестке дня реформа ООН должна быть нацеленной не только на укрепление центральных институтов, но в то же время и на функциональное распутывание комплекса широко разветвленных (и объединенных в сеть с другими международными учреждениями) вспомогательных и специальных организаций ООН[474].
Формирование мнения и волеизъявления во Всемирной организации, конечно же, должно быть сопряжено обратной связью с коммуникационными потоками национальных парламентов, открыто для участия имеющих право на переговоры неправительственных организаций и предоставлено наблюдению мобилизованной для этого мировой общественности. Но даже подобающим образом реформированная Всемирная организация состоит непосредственно из национальных государств, а не из граждан мира. В этом отношении она похожа скорее на Лигу Наций, нежели на кантовское государство народов. Ведь без всемирной республики не может существовать даже сколь угодно скромного мирового парламента. Коллективные акторы не бесследно растворяются в порядке, который они сами должны произвести с помощью единственного находящегося у них в распоряжении инструмента — договора международного права. Всемирная организация должна длительное время поддерживаться государственно организованными центрами власти, если ей предстоит быть несущей опорой защищенного властью легального пацифизма[475]. Наряду с индивидами государства остаются субъектами международного права, мутировавшего во всемирно-гражданское право, чтобы интернациональное сообщество в случае необходимости могло гарантировать отдельному гражданину защиту его основных прав также и против его собственного правительства.
В качестве членов международного сообщества государства должны отводить привилегированное место и тем далеко идущим целям, которые ООН провозгласила под величественным названием «Millennium Development Goals»[476]. Между тем сплошь и рядом встречающаяся в пактах о правах человека защита граждан мира уже не ограничивается только основными либеральными и политическими правами, а скорее распространяется на «уполномочивающие» материальные жизненные условия, которые только и приводят страждущих и обремененных этого мира в состояние, когда они могут фактически воспользоваться формально гарантированными правами[477]. На сцене транснациональных сетей и организаций уже сегодня объединяются в густую сеть и накладываются друг на друга учреждения, удовлетворяющие растущую потребность в координации становящегося все более сложным мирового общества[478]. Но координация государственных и негосударственных акторов представляет собой форму управления, которой достаточно лишь для определенной категории проблем, переходящих через границы национальных государств.
Для решения «технических» вопросов в более широком смысле (например, стандартизация систем мер, управление телекоммуникацией или предотвращение катастроф, локализация эпидемий или борьба с организованной преступностью) достаточно методов обмена информацией, консультаций, контроля и соглашений. Поскольку дьявол всегда прячется в деталях, только что отмеченные проблемы также требуют выравнивания противоречащих друг другу интересов. Но эти проблемы отличаются от вопросов чисто «политического» характера, которые — как, например, релевантные для распределения вопросы мировой политики в области энергетики, окружающей среды, финансов и экономики — проникают в глубоко укорененные и малоподвижные уровни интересов национальных сообществ. В отношении этих проблем будущей мировой внутренней политики существует потребность в оформлении и регулировании, для удовлетворения которой пока отсутствуют как институциональные рамки, так и акторы. Существующие политические сети функционально специфицированы и в лучшем случае образуют инклюзивно составленные, многосторонне взаимосвязанные организации, в которые может быть допущен кто угодно, но представители правительства несут за это ответственность и предоставляют отчетность. Правда, они, как правило, не образуют институциональных рамок для законодательных компетенций и соответствующих политических процессов формирования воли. Даже если бы эти рамки были установлены, коллективных акторов, которые могли бы выполнить эти решения, все еще не существовало бы. Я имею в виду региональные режимы, которые имеют достаточно репрезентативный для целых континентов мандат для переговоров и располагают необходимой властью для проведения принятых решений в жизнь.
Политика могла бы удовлетворять спонтанно возникающую потребность в регулировании систематически, то есть естественно, интегрированного мирового хозяйства и мирового общества интенциональным образом лишь в том случае, если бы ее срединная арена была занята обозримым числом global players[479]. Последние должны быть достаточно сильными, чтобы формировать изменяющиеся коалиции, устанавливать гибкое равновесие сил и — прежде всего в вопросах структурирования всемирной системы экологического и хозяйственного функционирования и в вопросах рамочного управления ею — быть в состоянии заключать и проводить в жизнь обязывающие компромиссы. Таким путем международные отношения в том виде, в котором мы их до сих пор знаем, продолжали бы существовать на транснациональной сцене в модифицированной форме — модифицированной уже потому, что при эффективном режиме безопасности ООН даже наиболее могущественным из global players должно быть запрещено обращение к войне как к легитимному средству разрешения конфликтов. Проблема, состоящая в том, что на срединном, или транснациональном, уровне с некоторых пор отсутствуют дееспособные акторы, за исключением США, направляет наше внимание на третий уровень национальных государств.
В глобальном разрезе этот уровень был сформирован лишь в ходе деколонизации. Только во второй половине XX века возникло инклюзивное сообщество национальных государств; в этот период количество членов ООН увеличилось с 51 до 192 государств. Следовательно, эти национальные государства образуют сравнительно молодую политическую формацию. Хотя они выступают на международных аренах как «урожденные», все еще наиболее инициативные и могущественнейшие акторы, национальные государства попадают сегодня под давление. Растущие взаимозависимости мирового хозяйства и переходящие через границы государств риски мирового сообщества предъявляют невыполнимые требования своим территориально связанным пространствам действия и легитимационным цепям. Глобальные сети уже давно привели ad absurdum[480] соответствующее теории демократии допущение конгруэнтности между теми, кто принимает ответственное участие в принятии политических решений, и теми, кого эти решения затрагивают[481].
Поэтому на всех континентах отдельные государства вынуждены создавать региональные объединения, во всяком случае — различные формы более тесной кооперации (APEC, ASEAN, NAFTA, AU, ECOWAS, OAS и т. д.). Но эти региональные союзы представляют собой лишь слабые начала. Национальные государства должны перерастать межправительственные формы кооперации, если они принимают на себя роль коллективных носителей мировой внутренней политики на транснациональном уровне, то есть достигают дееспособности global players, и должны добиваться демократической легитимации для результатов транснациональных соглашений. Для создания более крепкой политической структуры такого рода первые усилия приложили только национальные государства первого поколения. В Европе импульс к политическому объединению возник из эксцессов самоубийственного радикального национализма.
Сегодня Европейский союз достиг, по меньшей мере, стадии обоснованного кандидата на глобальную дееспособность. Его политический вес выдерживает сравнение с такими «урожденными» континентальными режимами, как Китай или Россия. Однако в отличие от этих держав, которые, пройдя через переходную фазу государственного социализма, сравнительно поздно возникли из формации старых империй, Европейский союз мог бы дорасти до роли образца для других регионов, потому что он гармонизирует интересы прежде независимых государств на более высоком интеграционном уровне и таким путем создает коллективного актора, относящегося к новому порядку величин. Правда, европейское единение сможет послужить образцом для создания регионального потенциала действия лишь тогда, когда оно достигнет такой степени политической интеграции, которая позволяет союзу осуществлять совместную демократически легитимированную политику как во внешнем, так и во внутреннем измерении.
Я не упомянул до сих пор культурный плюрализм, который в мировом обществе с политической конституцией может создавать эффекты застопоривания на всех трех уровнях. Наблюдаемая сегодня в мировом масштабе политизация великих мировых религий повышает напряженность и на международном уровне. Этот наблюдаемый clash of civilizations[482] должен был бы в рамках мирового общества с политической конституцией отягощать прежде всего транснациональные системы переговоров. Но разработка этих конфликтов облегчалась бы в рамках многоуровневой системы, установленной в только что эскизно намеченном смысле, благодаря тому, что национальные государства прошли бы процессы обучения и это изменило бы как их поведение, так и их самопонимание.
Один учебный процесс касается усвоения норм Всемирной организации и способности воспринимать собственные интересы через разумное подключение к транснациональным сетям. В мировом обществе с политической конституцией суверенные государства должны понимать себя — не оставляя формально на произвол судьбы его монополию на насилие — одновременно и в качестве миролюбивых членов международного сообщества, и в качестве влиятельных игроков в международных организациях. Другой учебный процесс касается преодоления упорной установки сознания, исторически связанной с формированием национального государства. В ходе регионального объединения национальных государств в глобально дееспособных акторов национальному сознанию, то есть наличествующему базису и без того уже в высшей степени абстрактной гражданской солидарности, приходится еще раз расширяться. Мобилизация масс по религиозным, этническим или националистическим мотивам будет тем менее вероятной, чем шире распространятся требования толерантности со стороны демократического гражданского этоса уже в границах национальных государств.
Самое позднее возникающее здесь возражение — «бессилие долженствования». Я не буду входить здесь в детали нормативного превосходства кантовского проекта по сравнению с другими видениями нового мирового порядка[483]. Тем не менее сколь угодно хорошо нормативно обоснованные проекты останутся без последствий, если реальность не пойдет им навстречу. Гегель выдвигал именно это возражение против Канта. Вместо того, чтобы просто противопоставить разумную идею непрозрачной реальности, он хотел возвысить реальность истории до действительности идеи. Но этим историко-философским тыловым прикрытием идеи Гегель и Маркс тем более скомпрометировали себя. Прежде чем я войду в детали двух исторических тенденций, идущих навстречу пересмотренному кантовскому проекту, я хотел бы напомнить о том, что вообще поставлено на карту с этим проектом: речь идет о том, должны ли мы вообще расстаться с миром представлений о демократической общности с политической конституцией или же этот пропадающий на национально-государственном уровне мир должен спасаться в постнациональной констелляции.
III
Современные концепции конституций эксплицитно соотносятся с отношением граждан к государству. Но имплицитно они всегда проектируют и общий правопорядок, охватывающий государство и «гражданское общество» (в смысле Маркса и Гегеля)[484], то есть целое, состоящее из управления государством, капиталистической экономики и гражданского общества. Экономика вступает в игру уже посредством того, что современное государство как государство, взимающее налоги, зависит от частно-правовым образом организованного рыночного оборота. А гражданское общество тематизируется в теориях общественного договора как сеть отношений между гражданами — например, в либеральном конституционном концепте, как отношения между гражданами общества, максимизирующими выгоду, или в республиканской модели, как отношения между солидарными гражданами государства.
Конечно же, правовое конституирование общности свободных и равных граждан является подлинной темой конституций. В «безопасности», «праве» и «свободе» акцент, с одной стороны, ставится на самоутверждении политической общности по направлению вовне; с другой же стороны, акцент делается на гарантировании прав, которые свободные и равные персоны взаимно признают друг за другом как члены самоуправляющейся ассоциации. Конституция устанавливает, каким образом насилие, организованное в государство, преобразуется в легитимную власть. Однако вместе с решением проблемы «право и свобода» имплицитно решается и проблема ролей, которые экономика как опорная функциональная система и гражданское общество как фундамент формирования общественного мнения и волеизъявления должны играть по отношению к организационной государственной власти.
Посредством расширения каталога государственных задач за рамки классического поддержания порядка и гарантирования свободы отчетливо проявляется имплицитно организованный, всеохватный характер конституционного порядка. В капиталистическом обществе должна преодолеваться социальная несправедливость, в обществе риска — избегаться коллективная опасность, а в плюралистическом обществе должно устанавливаться равноправие культурных жизненных форм. В порожденных капитализмом статусных различиях, в рисках, вызванных наукой и техникой, и в напряжениях культурного и мировоззренческого плюрализма государство встречает вызовы, которые просто так не решаются средствами политики и права. Но государство не может отделаться от своей общей политической ответственности, так как оно само зависит от системно-интегративных достижений частных функциональных систем, то есть в первую очередь от экономики, в такой же степени, как и от социально-интегративных достижений гражданского общества. Государство, проявляющее заботу об условиях жизни и их профилактике, должно в убывающей степени считаться с собственным смыслом функциональных систем и с собственной динамикой гражданского общества[485]. Выражением этого нового стиля служат корпоративные системы переговоров, в рамках которых государство, однако, как и прежде, должно ориентироваться на конституцию — или на адаптированную к обстоятельствам времени интерпретацию конституции.
Учет политической конституцией триады, состоящей из государства, экономики и гражданского общества, социологически объясняется тем, что все современные общества интегрируются посредством как раз трех медиумов — назовем их «власть», «деньги» и «взаимопонимание». В функционально раздифференцированных обществах социальные отношения устанавливаются посредством организации, рынка или формирования консенсуса (то есть посредством языковой коммуникации, ценностей и норм). Соответствующие типы обобществления сгущаются в бюрократическом государстве, в капиталистическом хозяйстве и в гражданском обществе. Политическая конституция нацелена на то, чтобы с помощью медиума права придавать этим системам такую форму и так настроить их друг на друга, чтобы они выполняли свои функции согласно критерию предполагаемого «общего блага». Чтобы быть в состоянии внести вклад в максимизацию общего блага, конституция — благодаря структурирующей работе общего правопорядка — должна предотвращать системно-специфические дефекты развития.
Таким образом, государственная организованная власть должна гарантировать право и свободу, не сбиваясь к репрессивному насилию, патерналистской опеке или нормализирующему принуждению. Экономика должна способствовать производительности и благосостоянию, не нарушая стандартов распределительной справедливости (они должны ставить в лучшее положение по возможности большее количество людей, никому не нанося ущерба); а гражданское общество должно заботиться о солидарности независимых граждан государства, не соскальзывая к коллективизму и принудительной интеграции и не вызывая фрагментирования и мировоззренческой поляризации. Постулированному общему благу грозит опасность не только из-за «сбоев в государстве» (правовая неопределенность и угнетение), но также из-за «сбоев рынка» и десолидаризации. Неопределенный характер существенно оспариваемого общего блага[486] объясняется в особенности балансом, который должен установиться между этими взаимозависимыми величинами.
Даже если государство исполняет свои подлинные задачи поддержания порядка и гарантирования свободы, оно не может длительно сохранять требуемый уровень легитимации, если функционирующая экономика не создает предпосылок для приемлемого распределения социальных компенсаций и если активное гражданское общество не порождает мотивов для достаточной степени ориентации на общее благо[487]. Верна и обратная взаимозависимость. Поэтому конституция возлагает на демократическое государство парадоксальную ответственность за экономические и культурные предпосылки состояния политической общности, на которые государство хотя и может воздействовать и которым может способствовать имеющимися в его распоряжении средствами политического давления и юридического принуждения и тем самым может сделать их «политически подвластными», но юридическими средствами гарантировать успех оно не может. Безработицу и социальную сегментацию запретами и административными мерами устранить так же невозможно, как и десолидаризацию.
Между вписанным в конституцию образом общества и ограниченным диапазоном средств политического формирования, которыми располагает государство, наличествует асимметрия. Асимметрии ничто не угрожало до тех пор, пока народное хозяйство располагалось в рамках национального государства, а солидарность сравнительно гомогенного населения подпитывалась национальным сознанием. Пока система свободной торговли, установленная после 1945 года в Западном полушарии, опиралась на твердые обменные курсы, границы хотя и были открыты для международной торговли, но экономические системы, как и прежде встроенные в национальные общественные контексты, остались чувствительными к государственному вмешательству. Поскольку национальные правительства при таких обстоятельствах располагали на собственных территориях большим — и воспринимаемым как достаточно большое — пространством для действия, то можно было в значительной степени исходить из политической управляемости публично релевантных общественных процессов.
Посредством этого допущения «политической управляемости» устанавливается и рушится конституционно-правовая конструкция такого общества, которое через государственную агентуру в соответствии с волей своих граждан воздействует на себя самого. От возможности такого самовоздействия зависит демократическая субстанция такой конституции, которая делает граждан авторами законов, которым они в то же время подчиняются в качестве адресатов. Лишь в той степени, в какой общество в состоянии воздействовать политическими средствами на самого себя, политическая автономия граждан обретает какое-то содержание. В нашей связи это является решающим обстоятельством. Но теперь уже легитимационные каналы национального государства отягощены расширением сфер политической ответственности и учреждением корпоративных систем переговоров до переделов нормативно выносимого[488]. Но при переходе к неолиберальному экономическому режиму эта граница оказалась решительно преодолена.
Сегодня имеет место прогрессирующая приватизация сфер деятельности, которые до сих пор на должных основаниях были предоставлены национальному государству. Вместе с их переносом на частных производителей слабеет привязка этих производств и услуг к образцам конституции. Это тем рискованнее, чем дальше продвигается приватизация в срединных областях государственной власти — таких, как общественная безопасность, оборона, исполнение наказаний, а также энергетическое обеспечение. Но демократический законодатель разоружается и совсем иным образом — с тех пор как политически запланированная глобализация экономики развертывает собственную динамику. Теперь общественные процессы, релевантные для гарантии правовой безопасности и свободы, справедливого распределения и равноправного совместного существования, в гораздо большем объеме ускользают от политического управления. Во всяком случае, обостряется асимметрия между ответственностью, которая вменяется демократическому государству, и фактическим пространством для действия такового государства[489].
Вместе с дерегулированием рынков и сноса границ в международных транспортных и информационных потоках во многих дальнейших измерениях возникает потребность в регулировании, уловленная и разрабатываемая транснациональными сетями и организациями. Решения этих политических сетей — даже если в них сотрудничают чиновники национальных правительств — глубоко проникают в общественную жизнь национальных государств, не сопрягаясь с их легитимационными звеньями. Михаэль Цюрн описывает последствия этого развития следующим образом: «The democratic decision-making process within nation states are thus losing their anchorage. They are superseded by organizations and actors who indeed are mostly accountable to their national governments one way or another, but at the same time quite remoter and inaccessible for the nationally enclosed addresses of the regulations in question. Given the extent of the intrusion of these new international institutions into the affairs of national societies, the notion of „delegated and therefore controlled“ authority in the principal and agent sense no longer holds»[490].
Если это описание соответствует положению вещей, то постнациональная констелляция ставит нас перед неудобной альтернативой: либо мы должны отбросить претенциозную идею конституции самоуправляющейся ассоциации свободных и равных граждан и удовольствоваться социологически отрезвляющей интерпретацией правовых государств и демократий, от которых остаются лишь фасады; либо мы должны отделить поблекшую идею конституции от субстрата национальных государств и вновь оживить ее в постнациональном обличье мирового общества с политической конституцией. Разумеется, недостаточно продемонстрировать в философском мыслительном эксперименте, как нормативное содержание идеи может быть понятийно снято в мировом гражданском обществе без мирового правительства. Идея должна в самом мире считаться с идущей ей навстречу эмпирией.
Национальные государства уже давно запутались в зависимостях очень взаимозависимого мирового общества. Отдельные системы мирового общества — с ускоренными информационными и коммуникационными потоками, с распространившимся на весь мир движением капитала, оборотом торговли, производственными цепями и переносом технологии, с массовым туризмом, трудовой миграцией, научной коммуникацией и т. д. — беспрепятственно проникают через границы национальных государств. Подобно национальным обществам, это глобальное общество тоже интегрируется с помощью тех же самые посредников (Medien): власть, деньги и взаимопонимание. Почему же конституция, которая средствами политики и права успешно использовала эти интеграционные механизмы на национальном уровне, должна терпеть крах на супра- и транснациональном уровне? Я не усматриваю никаких социально-онтологических оснований для того, что государственно-гражданская солидарность и способность политической конституции к управлению должны останавливаться у национальных границ. Но, как сказано, недостаточно продемонстрировать в философском мыслительном эксперименте, как нормативное содержание конституционной идеи можно понятийно снять в мировом гражданском обществе без мирового правительства.