Глава XLIX
Глава XLIX
Глупость говорит:
Но я сама была бы всех глупее и вполне достойна того, чтобы Демокрит хохотал надо мной во все горло, если бы вздумала исчислять здесь все разновидности глупости и безумства, существующие в народе. Обращаюсь поэтому к тем, которые почитаются у смертных за мудрецов и держат, как говорится, златую ветвь в руках[159]. Среди них первое место занимают грамматики – порода людей, несчастнее которой, злополучнее и ненавистнее богам не было бы на свете, если б я в своем милосердии не скрашивала тягот их ремесла неким сладким безумием. Не пяти проклятиям, о которых гласит греческая эпиграмма[160], они обречены, но целой тысяче, ибо вечно они голодны, грязны и проводят всю жизнь свою в училищах, – «в училищах» сказала я? – нет, в размышляльнях[161], или, вернее, на мельницах, в застенках для пыток; окруженные толпами мальчишек, они преждевременно стареют от непосильных трудов, глохнут от криков, чахнут от грязи и смрада и, однако, по моей милости, мнят себя первыми среди смертных. Чрезвычайно собой довольные, они устрашают робкую стаю ребятишек своим грозным видом и голосом; они полосуют бедняжек прутьями, розгами, плетьми и свирепствуют, по своему благоусмотрению, на все лады, точь-в-точь как известный кумский осел[162]. Зато грязь представляется им чистотой, смрад – майорановым благовонием, а собственное жалкое рабство – царственной властью, так что тирании своей они не променяли бы на могущество Фаларида или Дионисия[163].
Но особенно счастливы они сознанием своей необычайной учености. Они пичкают мальчуганов всякою чушью, и, однако, боги великие, где тот Палемон или Донат[164], на которого они не глядели бы с презрением! При помощи какого-то неведомого колдовства они ухитряются внушить глупеньким матушкам и отцам-идиотам то же высокое понятие о себе, какого сами придерживаются. Присовокупите сюда удовольствие отыскать иной раз на полуистлевшем листе имя матери Анхиза[165] или какое-нибудь полузабытое словечко, например, «меево», «жупа» или «должея», или выкопать где-нибудь обломок древнего камня с полустертою надписью. О, Юпитер, какой поднимается тогда шум, какое ликование, какие хвалы – можно подумать, что человек Африку покорил или овладел Вавилоном! Иной, читая повсюду свои холодные, вялые вирши и находя дураков, готовых восхищаться, начинает верить, будто душа самого Вергилия Марона вселилась в его грудь. Но забавнее всего наблюдать, как они на началах взаимности прославляют и восхваляют друг друга и почесывают один другому за ушами. Зато, случись им уличить в ошибке, хотя бы и самой пустячной, кого-нибудь из посторонних – Геракл великий! – какая тотчас разыграется трагедия, какие поднимутся споры, какая брань посыплется, какие оскорбления! Пусть возненавидят меня все грамматики, ежели я лгу. Знакома я с одним ученейшим, мужем, эллинистом, латинистом, математиком, философом, медиком, настоящим царем всех наук, человеком уже лет шестидесяти, который, позабыв все на свете, уже лет двадцать корпит и мучается над грамматикой, утешая себя надеждой дожить до того счастливого дня, когда он научится безошибочно различать все восемь частей речи, чего, как известно, не мог вполне достигнуть ни один из эллинистов и латинистов. Как будто стоит заводить войну, ежели кто примет иной раз союз за наречие! К тому же грамматик у нас не меньше, чем грамматиков, и даже больше, – ибо один мой милый Альд[166] издал их целых пять, – и вот старик не пропускает ни одной грамматики, даже самой невежественной и нелепой, не изучив и не прозубрив ее от доски до доски. На каждого глядит он с подозрением, жалко трусит, как бы кто не похитил у него вожделенную славу, как бы не пропали усилия стольких лет понапрасну. Назовете вы это безумием или глупостью – мне все равно. Признайтесь только, что по моей милости жалчайшая из тварей наслаждается таким блаженством, что не захочет поменяться своей участью даже с персидскими царями.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.