Беседа шестнадцатая Запоздалый философский цветок католицизма
Беседа шестнадцатая
Запоздалый философский цветок католицизма
Ознакомившись с ранней протестантской философией, мы могли убедиться, что, если не считать не очень для неё органичную монадологию Лейбница, она была в большей мере громкой претензией на новаторство, чем действительно новым вкладом в развитие человеческой мысли. Успех религиозной реформации окрылил протестантов и заставил поверить в то, что столь же триумфально они смогут реформировать и философию. Однако те, кто не были охвачены этой эйфорией и сохраняли трезвость мысли, отнеслись к таким заявкам скептически. И было вполне логично ожидать, что кто-то наиболее талантливый из этих людей поднимет голос в защиту ценнейшего багажа идей, накопленных мудрецами Античности и Средневековья, который теперь призывали выбросить за борт корабля современности. Такой человек, скорее всего, должен был появиться в Англии, олицетворяющей традиционализм и недоверие к континентальной Европе, и к тому же не быть протестантом. Такая личность нашлась. Мыслителем, который своими работами показал, что генеральной линией развития философии, вопреки всем революционным декларациям, должна стать великая древняя метафизика, стал английский католический епископ Джордж Беркли (1585–1653). Своё выступление Беркли начинает с прямой критики одного из новых философов, сенсуалиста Джона Локка. Заявив, что человек рождается «чистым листом» и все идеи возникают у него из опыта, то есть из ощущений, почему вместо слова «идеи» он употребляет выражение «идеи ощущений», Локк далее утверждает, будто идеи ощущений бывают «первичными» – они подсказываются качествами самих воспринимаемых нашими чувствами вещей – и «вторичными», порождаемыми особенностями нашего восприятия. По мнению Беркли, такое деление не имеет логического оправдания, противоречит сенсуалистической установке самого же Локка и является нецелесообразным, ибо производит искусственное удвоение предмета исследования, имеющего единую природу и единое происхождение. Почему такие идеи, как масса, плотность, число, Локк считает объективными и вкладывает в сами вещи, а такие, как цвет и звук, – субъективными, возникающими в нашем «я»? Такое разграничение совершенно произвольно, и, если быть последовательным, надо признать, что абсолютно все «идеи ощущений» формируются внутри нас, поскольку сами ощущения существуют только в нас, и больше нигде. Использовать термин «вещи» для сокращения речи можно, но надо помнить, что всякая «вещь» на самом деле есть некий «комплекс наших ощущений» – зрительных, слуховых, тактильных и тому подобное. Это – убийственное возражение, показывающее, что Локк никакой не «сенсуалист», а компилятор, вроде Спинозы, взявший от сенсуализма только декларативную часть, а затем скатившийся к вульгарному житейскому представлению о существовании вещей с их свойствами вне нас и независимо от нас и нашего сознания. Эта эклектичность, вместе с абсурдным утверждением, будто человек рождается совершенно пустым по своему содержанию, лишает Локка всякого права именоваться «философом» и делает его писания всего лишь историческим курьёзом. Но Беркли снисходителен к Локку. Как истинный мудрец, он сохраняет доброжелательность и только показывает, как нужно рассуждать не дилетантски, а профессионально. Рассуждать надо строго последовательно, иначе это будет не философия, а пустословие. Если мы принимаем тезис, что вся информация о внешнем мире поступает в наше сознание исключительно через наши органы чувств, возбуждающие в нас определённые ощущения, то мы должны принять и логический вывод из этого тезиса: все наши представления о внешнем мире составляются из ощущений, которые служат для них единственным исходным материалом. Не только такие понятия, как «красный цвет» или «приятный звук», составляются из ощущений, но и такие, как «размер», «масса», «плотность» и им подобные.
И то, что в просторечии мы называем «вещами», строго говоря, есть не что иное, как устойчивые комплексы ощущений. Например, берёза есть совокупность чувственных впечатлений зрительного, осязательного и обонятельного характера, и нет никаких оснований утверждать, что ощущение «зелёности листвы», «белизны ствола» и «благоухания» – в нас, а не в берёзе, а ощущение её «размера» – отражение того, что находится в ней самой. Нет и не может быть критерия, позволяющего определить, какие из наших ощущений субъективны, а какие объективны, какие принадлежат нам, а какие вещам, ибо все ощущения по самому определению этого понятия субъективны, то есть принадлежат нам. Мы не имеем права говорить, что ощущения порождаются вещами, – правильно говорить, что вещи, а точнее, образы вещей рождаются в нашем сознании как определённые комплексы ощущений. Здесь Беркли подходит к фундаментальному положению своей философии: МЫ ДАЁМ ЖИЗНЬ ВЕЩАМ. Бессмысленно говорить о вещах самих по себе, поскольку мы всегда имеем дело только с образами вещей, с представлениями о них, поэтому надо констатировать несомненный факт: мы можем быть уверенными в существовании лишь комплексов наших ощущений. Отсюда другая формулировка фундаментального тезиса Джорджа Беркли: СУЩЕСТВОВАТЬ – ЗНАЧИТ БЫТЬ ВОСПРИНИМАЕМЫМ.
Так, в XVII веке, когда давно открыт и активно заселяется Новый Свет, когда вообще всё вокруг новое, а древнее прошло, неожиданно пахнуло великой метафизикой Древней Греции и, казалось, сданной уже в архив мудростью полулегендарных элеатов. Вспомним Парменида: СУЩЕСТВУЕТ ТОЛЬКО ТО, ЧТО МОЖНО ПОЗНАТЬ. Ведь у Беркли то же самое! Как и почему католическая цивилизация на самом своём излёте, уже побеждённая «новейшей тварью» и обречённая на угасание, породила такого мыслителя? После пережёвывания схоластической теологии Аристотеля, после бесплодных диспутов об универсалиях, после заказной философии Фомы Аквинского, имеющей единственной целью оправдать господство Церкви над всем миром, Беркли возвращается к почти забытым истокам европейской философии! Может быть, это просто проявление начитанности английского епископа?
Нет, весь дух работ Беркли, вся их логика свидетельствуют о его несомненной самостоятельности. До той идеи, которая озарила когда-то ум Парменида, Беркли дошёл своим собственным умом и развил эту идею. И, может быть, причиной того, что интеллект этого католика сумел переоткрыть тончайшую метафизическую идею двухтысячелетней давности, как раз и было окончательное поражение папизма: клирикам стало уже не нужно поддерживать дискредитированную идеологию Святого престола и их сознание освободилось для честных поисков истины.
Беркли не просто повторил Парменида, а пошёл дальше – по крайней мере, дальше того Парменида, какой известен нам по пересказу Платона, который наверняка воспроизводил не все мысли своего предшественника, а только те, которые ему нравились.
Перед каждым человеком, который логическим путём приходит к осознанию того факта, что о внешнем мире можно говорить только предположительно (ибо мы всегда имеем дело не с ним, а только со своими ощущениями, преподносящими нам не сам мир, а его образ или представление о нём), моментально встаёт проблема, которую надо как-то решать. Если мир есть то, что мы воспринимаем, то когда мы его не воспринимаем, он перестаёт существовать. Пока я смотрю на Парфенон, он есть, но, как только я от него отворачиваюсь, он исчезает. Это как-то странно. Вот я поглядел на Парфенон, потом уехал в Москву и больше на него не смотрю – значит, его уже нет? Беркли этого не утверждает, ведь он сказал «мы даём жизнь вещам», а не «я даю жизнь вещам», чем избежал солипсизма – той точки зрения, что существую только я, а всё остальное мне только кажется. Я не смотрю на Парфенон, но вместо меня на него смотрит сейчас кто-то другой – ведь на Акрополе всегда толпа туристов, и кто-нибудь из них даёт Парфенону жизнь. Ну а если всё же наступит такой момент (например, ночью), когда на него никто не смотрит, что же, тогда он и вправду исчезает?
Тут возникает и ещё одна проблема, которую Беркли не то не заметил, не то сознательно обошёл. Да, если я не даю жизни Парфенону своим созерцанием, то её дают ему своим созерцанием другие люди. Но существуют ли эти другие люди, когда их самих никто не созерцает? Эта проблема решается очень просто: каждый человек чувствует, воспринимает и созерцает самого себя и этим сам даёт себе жизнь. Но проблема с Парфеноном остаётся, поскольку он сам себя созерцать и ощущать не способен. И Беркли решает её исчерпывающим образом, продвинувшись тем самым дальше элеатов. Когда Парфенон или любой другой неодушевлённый объект никто из людей не видит, его видит Бог, тем самым давая ему существование. А поскольку Бог является вездесущим и всевидящим, ничто из мира не исчезает, независимо от того, присутствуют ли в нём люди со своим восприятием или их вообще нет. Допустив существование универсальной всевидящей инстанции, Беркли логически узаконил парменидовское Другое, которое у элеатов оставалось не совсем ясным: они определяли его как «Многое, схваченное всё вместе единым взором», но не указывали, чей это взор, – не человека же!
Так, развивая своё учение, Беркли переходит сначала от субъективного идеализма к объективному идеализму, а потом от философии к богословию. Как же решается у него в конечном счёте вопрос о существовании внешнего мира? Окончательный вывод таков: он всё-таки существует независимо от нашего восприятия, но существует не сам по себе, не субстанционально, а в сознании Бога. Хотя Беркли приходит к этому утверждению чисто логическим путём, отталкиваясь от солипсизма и постепенно его преодолевая, оно находит подтверждение в Священном Писании, то есть в Откровении, ибо там Бог выступает не только Творцом, но и Вседержителем – инстанцией, держащей на себе всё существующее, которое существует лишь постольку, поскольку она держит его в своём уме и в своих ощущениях. Это не абсолютное, а условное существование, поэтому если под словом «существование» понимать самодостаточное, ни от чего не зависимое бытие, то вещи, пока мы их не воспринимаем, действительно не существуют, оставаясь мыслями Бога как Творца и Его созерцаниями как Вседержителя. А что меняется, когда и мы тоже начинаем их созерцать?
Беркли никак не отвечает на этот вопрос, потому что он его не ставит. Вернувшись к подлинно философским проблемам, поднятым элеатами, он продвинулся в своём решении дальше их, но окончательного решения всё же не нашёл и найти при всей своей гениальности в то время не мог. Чтобы добраться до этого решения, человеческой мысли нужно было пройти ещё большой путь в направлении, намеченном элеатами и Джорджем Беркли. Но и этого было недостаточно. Получить полное представление о соотношении субъекта и объекта можно было только с учётом соответствующего материала, полученного фундаментальными науками лишь в первой половине XX столетия.
Поскольку сочинения Беркли представляют собой философию самой высокой пробы, естественно задать вопрос, как они повлияли на дальнейшее развитие человеческой мысли. Ответить на него очень трудно, поскольку трудно сказать, что такое «влияние» и как оно распространяется. Проще всего оно обнаруживается в прямом цитировании. Ну а если мы видим принципиальное сходство точек зрения у какого-то автора с более ранним автором, но не встречаем ни одной ссылки на последнего, можем ли мы утверждать только на основании отсутствия ссылок, что влияния в данном случае не было? Разумеется, не можем. Если человек напряжённо думает над какой-то проблемой, считая её решение главной целью своей жизни, то ему может быть достаточно самой коротенькой подсказки, чтобы всё сразу стало на свои места и направление исследований полностью определилось. А такая подсказка может прийти самыми разными путями и не непосредственно от первоисточника, а через кого-то другого. Будет ли это «влиянием»? Зигмунд Фрейд признался, что решающее значение для выбора им темы своих исследований имела фраза, услышанная им в молодости от знаменитого врача Шарко (изобретателя лечебного душа): «Ищите во всём сексуальное начало». Эти слова стали катализатором, вызвавшим реакцию соединения в стройную концепцию тех накопившихся в нём идей, которые до этого были разрозненны. Получается, что если бы не Шарко, то не было бы и Фрейда как автора теории «сублимации». Тем не менее было бы смешно, если бы он в своих научных трудах сделал ссылку на устное высказывание Шарко, брошенное не то в шутку, не то всерьёз. Сочинения Беркли напоминали, в чём состоит основной вопрос философии, и в этом состояла та решающая подсказка, которую не мог не уловить чуткий читатель, а читателями этих сочинений были все интеллектуалы следующего поколения, так что «влияния», хотя бы на тематику, просто не могло не быть. Впрочем, у него был и прямой последователь, почти ученик – тоже англичанин, всего на 26 лет моложе его, заставший его в полном здравии, – Давид Юм (1711–1776). К сожалению, «ученики» великих бывают похожими на них как котята на льва – видимо, на них «природа отдыхает». Хватаясь за поразившую их мысль своего учителя, они приспосабливают её к своему куда более скромному разумению, в результате чего получается упрощение, а иногда и карикатура. Так было с учеником Парменида Платоном, с учеником Лейбница Вольфом и с учениками Владимира Соловьёва, философами Серебряного века, которые довели до абсурда его «софиологию». То же можно сказать и о Давиде Юме.
Юму очень понравилась мысль Беркли о том, что непосредственно нам даны только наши ощущения, а о внешнем мире мы вправе судить только предположительно. Остальное содержание берклианства его не заинтересовало. Раз реальны только ощущения, рассудил дальше Юм, значит, их и надо сделать объектами нашего изучения, относясь к ним не просто как к первичным, а как к единственным данностям, раз и навсегда забыв о такой незаконной философской категории, как «внешний мир». Этот полный отказ от использования с какой бы то ни было целью понятия объективного бытия и ограничение предмета обсуждения исключительно элементами внутреннего мира – совсем не то, что мы находим у Беркли, постоянно говорящего о «вещах» с их, пусть условным, существованием и о Боге как несомненной внешней относительно нас реальности. Здесь, как и в случае софиологии Владимира Соловьёва, глубокая и тонкая мысль Беркли вырывается из контекста и доводится до нелепости. Ограничив рамки своего анализа, как он сам говорит, «эмоциями, аффектами и ощущениями», Юм лишает себя возможности опираться хоть на какую-то онтологию и вступает на зыбкую почву чисто психологической рефлексии, пытаясь как-то классифицировать и систематизировать содержание души. Но поскольку без онтологической составляющей не может быть никакой философии, рассуждения Юма оказываются столь же бесплодными, как и рассуждения Локка. Он сам в конечном счёте убеждается в этом, закономерно приходя к скептицизму и агностицизму.
Однако второе рождение настоящей философии не могло не получить развития. Начинание Беркли было подхвачено, только уже не умирающей католической цивилизацией, которая так и застряла на Фоме Аквинском, а крепнущей протестантской. Так в результате адаптирования идей католического епископа к протестантскому мировоззрению во второй половине XVIII века возникла классическая немецкая философия.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.