6. В ЦАРСТВЕ ЖИВЫХ И МЕРТВЫХ
6. В ЦАРСТВЕ ЖИВЫХ И МЕРТВЫХ
Человек — это побочный продукт любви.
Станислав Ежи Лец
Из темноты
«Фрейдовское» разделение психики на сознание и подсознание, начавшееся, по-видимому, около двух миллионов лет назад1, можно, независимо от убеждений, религиозных или атеистических, назвать «прикосновением бога». Ничто иное не имело в истории человечества таких фундаментальных последствий.
Способность к отражению бытия, к воспроизведению его в знаках и символах, соответствующих действительности, привело к возникновению «картины мира» — той операционной среды, которую сейчас принято называть «реальностью».
Из темноты всевластных инстинктов человек вступил в сферу разума.
Прямым следствием этого явилось осознание индивидуального бытия: личное восприятие мира превратилось в самостоятельную когнитивную сущность. Человек стал воспринимать себя отдельно от «других» и «другого»: соплеменника, рода, племени, трибы, коллектива, семьи. Он начал приобретать бытийный суверенитет. А последующая метафизическая распаковка такой личной реальности и социализация (трансляция в общество) вынутых из нее, «явленных» философских концептов привела сначала к либерализму, признанию приоритета личности, являющейся истоком всего, а затем — к современному государству, основанному на демократии и правах человека.
Философия постмодерна, декларирующая тотальную равнозначность, одинаковую бытийную ценность всех личных начал, представляет собой лишь крайнее выражение данного состояния психики, когнитивную форму преобладания личного над коллективным.
Напротив, предельная социализация коллективной реальности, коллективного родоплеменного сознания, которое представляет собой первичную возгонку инстинктов, исторически привела к образованию деспотий, к огосударствленному бытию, подавляющему личную онтологию ради общей.
Оба психических состояния существуют с тех пор как природа Христа в ортодоксальном вероучении — «неразрывно и неслиянно». Они никогда полностью не исчезают и лишь в зависимости от условий проступают в действительности той или иной социальной гранью. Однако сознание коллективное как более древнее, непосредственно подпитываемое инстинктами, а потому и выраженное в более мощных, более устоявшихся государственных и культурных традициях, к тому же направленное прежде всего на сохранение текущего бытия, исторически преобладает. Оно по сути своей первично. Вот почему социальный прогресс, непрерывное расширение поля социоэкономических отношений, может рассматриваться и как непрерывное возрастание суверенитета личности, как последовательное освобождение индивидуального бытия из-под ига коллективной реальности.
Для нашей темы здесь важно еще и то, что с момента зарождения разума психика человека становится принципиально неравновесной. Она приобретает отчетливый двухуровневый характер: подсознание, где происходит кипение древних страстей, рождает психическую энергию, необходимую для существования, а сознание, структурированное культурой, переводит эту энергию в стратегии социального поведения.
Отсюда с очевидностью следует, что счастье в земном мире недостижимо. Счастье как «исполнение пламенного желания» предполагает устойчивое, «застывшее», не изменяющееся во времени состояние. Говоря языком физики, это состояние с максимумом энтропии, выход за пределы которого уже невозможен. Это статус незыблемости, статус «чистого бытия», статус вечного всепоглощающего покоя, не подверженного никаким колебаниям. Любое отклонение от него воспринимается как трагедия. Между тем трансляция флуктуаций — случайных микроскопических изменений, избежать которых нельзя, — из физического хаоса подсознания в символический космос сознания непрерывно эту устойчивость разрушает. Для восстановления баланса необходимо психологическое усилие, переход к иному уровню согласования, к «новому счастью».
То есть, человек принципиально не конгруэнтен. Он не соответствует самому себе. В каждое последующее мгновение он уже не такой, каким был до этого. И потому счастье, к которому он стремится, рассеивается как мираж при первом же дуновении. Это — фундаментальное противоречие человеческого бытия. Счастья можно достичь, но его нельзя удержать. Оно онтологически неуловимо. Его можно прозреть, его можно почувствовать, к нему можно даже притронуться, дотянувшись с пика эмоций, но оно тут же стечет сквозь пальцы, распадется, исчезнет, оставив лишь воспоминание об утрате.
Человек обречен вечно стремиться к тому, что ему недоступно.
Формально это противоречие пытались преодолеть религии. Рассматривая мир земной как мир скорби, как юдоль страданий, кои либо даны за грехи, либо предначертаны свыше, они предъявляли взамен мир принципиально иной — мир, где человек гарантированно обретал вечно недостижимое счастье. Рай мог называться по-разному: Валгалла, Асгард, Царство Божие, Место Счастливой Охоты, Будущее, Империя, Коммунизм, он мог иметь разный ландшафт — в виде райских садов, изобилующих неземными плодами, в виде бескрайних равнин, где бродят стада бизонов, в виде пиршественных анфилад, в виде сияющих хрустальных дворцов, однако это был мир, который полностью соответствовал стремлениям человека, мир, где человек мог быть счастлив.
Рай был первой воображаемой (виртуальной) вселенной, созданной неудовлетворенным сознанием.
К тому же религии предлагали достаточно простой механизм достижения этого мира: праведная жизнь (что бы ни понималось под ней в ту или иную эпоху), вера, соблюдение определенных обрядов.
Для своего времени это был грандиозный мировоззренческий переворот. В частности, в той ветви глобальной цивилизации, которая называется «европейской», изменилась вся система координат. Рай внезапно оказался не в прошлом, безнадежно утраченный под именем Золотого века, он оказался в будущем, которому еще только предстояло осуществиться. Отныне человек, по крайней мере «человек европейский», обрел цель, обрел мистическое предназначение, обрел «сюжетное время», соединившее зримым путем «землю» и «небо». Жизнь его преисполнилась смысла.
И тем не менее, мир этот обладал существенными дефектами.
Во-первых он был, говоря языком современности, не верифицируем, он был не демонстративен, его наличие не мог подтвердить никакой хитрый эксперимент. Нельзя было «заглянуть» в этот мир, убедиться в его привлекательности и потом вернуться обратно в земную жизнь. Во всем, что касалось рая, человек должен был полагаться на профессиональных посредников: жрецов, священников, медиумов, ученых, политиков. Представление о «мире ином» держалось исключительно на доверии. А во-вторых, рай был доступен лишь после смерти, только за гранью, за сценой физического существования человека. Редкие случаи вознесения на небо живым не могли стать общим правилом.
Возникал не менее трагический парадокс: чтобы достичь счастья, человек должен был умереть. Он должен был прекратить мучительное земное существование и обрести принципиально иной, трансцендентный статус. Переход был анизотропен. Войти в «мир небесный» можно было не физически, а только духовно.
Это подтвердили и неудачи с многочисленными попытками инсталлировать «будущее» в земную реальность — начиная от сект раннего Средневековья, упорно осуществлявших на практике заповеди христианства, и заканчивая грандиозным социальным экспериментом в СССР: коммунизм, вопреки всем его «научным» обоснованиям, был тем же мистическим раем, только переведенным в светский формат.
Впрочем, крушение социальных инсталляций понятно. Идеал — это возгонка реальности, ее метафизический дистиллят. Он очищен от обертонов, тех мелких «неправильностей», которые и составляют собственно жизнь. В нем отсутствуют микроэлементы, поддерживающие бытийный метаболизм. Рыба в дистиллированной воде погибает. Человек, попавший в условия идеала, начинает немедленно задыхаться от отсутствия жизни. Примечателен в этом смысле опыт Парагвая XVII–XVIII вв., где иезуиты в течение полутора сотен лет строили идеальное Католическое государство: аборигены, индейцы, вынужденные соблюдать все религиозные нормы, были в результате поставлены на грань вымирания. У них начисто пропадал интерес к жизни. Такую же утрату витальности, астению, утрату «желания жить» продемонстрировала и «эпоха зрелого социализма» в Советском Союзе.
Видимо, нет ничего опаснее воплощенного идеала.
Тем не менее, главное было сделано. Миф о «земле блаженства» утвердился в сознании человечества. Правда, пока это был только миф, и подобен он был древним географическим картам, основанным на самых фантастических домыслах: за границами Ойкумены лежала Страна песьеголовых людей, а за ней, охраняемая чудовищами, — Страна Офир, полная золота.
И все же миф этот постоянно будоражил воображение. То сильней, то слабей разгорался он на горизонте истории. Он свидетельствовал: есть нечто, находящееся за гранью реальности, нечто такое, с чем не сравнимы все прелести мира.
Переворачивались страницы эпох. Обыденные, обжитые пределы утрачивали притягательность.
Песни сирен, обещающие блаженство, заставляли смельчаков поднимать паруса и устремляться из скудного благополучия в пугающую неизвестность.
На подступах к раю
Одной из примет новой эпохи стали студенческие революции конца 1960-х — начала 1970-х годов. Вспыхнули они, казалось бы, из-за с пустяков: студентам одного из парижских предместий запретили оставаться в общежитии на ночь у своих подружек. Эффект превзошел все ожидания. Как будто искра упала на колоссальный взрывчатый материал. Студенты начали захватывать учебные заведения, громить аудитории, изгонять из них профессоров, организовывать митинги, демонстрации, строить баррикады, вступать в схватки с полицией, или в других версиях — образовывать коммуны, контркультурные группы, экзотические секты, сообщества, да просто своим поведением и даже внешним обликом — майками, длинными волосами, гитарами, татуировками — шокировать благонамеренных граждан.
Пожар охватил практически всю Западную Европу и США, перекинулся даже на Азию, где произошли массовые студенческие волнения в Пакистане, прокатился по странам социализма эхом «Пражской весны» и развеял все иллюзии послевоенного мира.
В действительности, эта загадочная эпидемия, не признававшая никаких границ, в была, как понятно теперь, явлением закономерным.
К середине ХХ века, помимо классических социальных классов, производительных и гуманитарных, интересы которых за предшествующие столетия были институционально оформлены, в индустриальном обществе образовалась принципиально новая страта — молодежь, тут же властно потребовавшая себе места под солнцем.
Юность — это феномен нашего времени.
И в эпоху античности, и в Средневековье, не говоря уже о более ранних периодах развития цивилизации, человек знал только три возрастных статуса: детство, взрослое состояние и, если повезет, старость. Это было отражено и в знаменитой загадке Сфинкса: кто ходит утром на четырех ногах, днем — на двух, вечером — на трех? Младенец, взрослый человек, старик, опирающийся на палку. Возраст юношества, как видим, был в этих координатах не предусмотрен.
Экономический уровень общества в те времена был таков, что не мог обеспечивать стратегические гуманитарные инвестиции. На счету была каждая пара рабочих рук, и ребенок, едва повзрослев, был обязан включаться в ту или иную хозяйственную деятельность. Достаточно вспомнить уклад традиционных русских семей, где дети уже с четырех-пяти лет должны были присматривать за младшими братьями, сестрами, исполнять несложные работы по дому, на огороде, а чуть позже — выходить в поле вместе со взрослыми. Это было общей цивилизационной картиной. Знаменитые Европейские университеты Средних веков, частично аккумулировавшие молодежь, ситуацию изменить не могли: их насчитывались единицы.
Только в середине ХХ века, когда, с одной стороны, была осознана коммерческая ценность образования, а с другой, общество обрело достаточно средств, чтобы целенаправленно поддерживать обучение через систему стипендий, грантов, кредитов, главное — за счет семейных доходов среднего класса, высшее образование стало явлением массовым: появилось множество молодых людей, единственной обязанностью которых являлось приобретение знаний.
Причем — важный фактор: это было первое поколение в истории человечества, которое массовым образом вырвалось из-под опеки семьи, перейдя из патриархального быта, не менявшегося веками, в аудитории, кампусы, библиотеки, студенческие лагеря, поколение, начавшее получать сведения о мире, о его приоритетных ценностях не от родителей и священника, а из газет, радио, телевидения, друг от друга. Были сняты все ментальные фильтры, традиционно упорядочивавшие информацию. Новые идеи, провозглашавшиеся многочисленными оракулами и распространявшиеся, благодаря средствам массовой информации, с фантастической быстротой, проникали в сознание вне каких-либо адаптирующих механизмов. Ничего удивительного, что пассионарный материал, каким всегда является молодежь, вспыхнул с необычайной силой.
На самом деле ситуация была еще острее. Именно во второй половине ХХ века индустриальное общество, внешне достигшее необычайных успехов, на самом деле вступило в период своего завершения. Старая механика бытия, опиравшаяся в основном на физическое (материальное) производство, была выработана, а механика новая, которая позже будет названа когнитивной (информационной), только еще пробивалась из-под напластований прежних традиций.
Фактически начался очередной фазовый переход: длительная разборка и переналадка всех прежних социально-экономических отношений. Это, в свою очередь, повлекло смену мировоззренческой парадигмы. В частности, предельное выражение получила философия либерализма: ставка теперь делалась не на классическую семью, где муж работает, добывая средства к существованию, а жена ведет хозяйство и воспитывает детей, но — на свободную личность, которая сама выбирает себе поле деятельности. Офисный характер труда, начавший складываться в среде новых коммуникаций, позволял привлекать к нему не только женщин, но и вообще молодежь, обретавшую таким образом раннюю экономическую самостоятельность.
В координатах истории это была новая Реформация, новая революция, вызвавшая к деятельности новые социальные силы. Однако поскольку вовремя этот грандиозный поворот отрефлектирован не был, поскольку не была наработана опережающая социальная философия, которая могла бы придать спонтанной пассионарности позитивный характер, то и всплеск молодежной активности выразился исключительно в отрицании. Характерны популярные лозунги тех лет: «Будь реалистом, требуй невозможного!», «Запрещается запрещать!». «Занимайся любовью, а не войной!». Эта романтическая схоластика не могла быть облечена ни в какие социальные формы.
Тогда же были предприняты и попытки нормализовать этот спонтанный протест. Президент США Джон Кеннеди, пришедший к власти не в последнюю очередь именно благодаря голосам молодых, выдвинул идею «Корпуса мира» — объединения добровольцев, готовых работать в отстающих регионах планеты, способствуя продвижению туда прогресса и демократии. Нравственный капитал Соединенных Штатов, проценты с которого они стригут до сих пор, был накоплен именно в этот период. С другой стороны, Советский Союз, где реализовать большие мобилизационные сценарии было значительно проще, конвертировал пассионарный порыв молодежи в осуществление гигантских проектов — по освоению целинных земель, по строительству крупнейших электростанций, по прокладке стратегических железных дорог. Китай, в свою очередь, содрогался в судорогах «культурной революции»: энергия нового поколения была использована для достижения политических целей.
Заметим, что во всех случаях это были попытки решить проблему в рамках «продолженного настоящего: направить избыточную социальную энергетику исключительно в физическое пространство. О существовании метафизических континентов, о возможности продвижения «по вертикали», в космос гуманитарных идей, ни советские, ни западные, ни восточные идеологи не подозревали. В результате «революция сознания», необходимая новому времени, осталась не завершенной.
Ситуацию усугубило то, что в индустриальном обществе, сознательно усваивавшем опыт истории, уже существовали достаточно мощные социальные механизмы, демпфирующие аномалии. По выражение одного из западных культурологов, бунт молодежи закончился в тот момент, когда ряд фирм наладил массовый выпуск футболок с символикой революции. Протест превратился в коммерцию, что позже выразилось в мещанском «актуальном искусстве», эксплуатирующем формальную новизну, лидеры революции, бунтари, стали благопристойными членами Европарламента, а у родителей-хиппи, мечтавших о любви и свободе, выросли дети-яппи, грезящие о топ-менеджменте и сверхдорогом потреблении. И это тоже «было уже во временах, бывших прежде нас».
Формально, молодежное движение захлебнулось. Оно не сумело вывернуть мир наизнанку, как это делали прежние социальные революции. И вместе с тем, хоть это было осознано далеко не сразу, оно имело чрезвычайно важные методологические последствия. Экспонирование маргиналий, произведенное столь масштабным путем, предъявление социуму экзотических норм бытия, отличающихся от общепринятых, утвердило право каждого человека жить, как он хочет. «Личная реальность» полностью высвободилась из-под гнета реальности коллективной, что мировоззренчески и было закреплено доктриной мультикультурализма. Началась постепенная социализация маргиналов: обретение ими тех же гражданских возможностей, что и нормативное большинство. Изменилась суть демократии. От защиты прав большинства, чего требовали все предшествующие революции, общество перешло к защите прав разного рода меньшинств, что позволило экспериментально опробовать самые необычные стратегии существования.
Началось то, чего никто предвидеть не мог: массовая эмиграция молодежи за горизонты обыденного, бегство в метафизический мир, в пространство психоделических сновидений, создаваемых галлюциногенами.
Собственно, тогда же были опробованы и более привычные технологии. С того момента, как группа «Биттлз», являвшая кумиром нового поколения, обратилась к индийскому мистицизму, впрочем проникавшему в Англию уже более ста лет, и прошла индоктринацию у гуру Махариши, восточные духовные практики приобрели на Западе необыкновенную популярность. Образовалось множество групп, сект, общин, исповедующих самые различные эзотерические учения.
Восточная религиозная философия оказалась столь притягательной еще и по той причине, что она, в отличие от западного духовного опыта, стремящегося к гармонии бытия в основном за счет преобразования мира, что подразумевает, в свою очередь, колоссальный деятельностный масштаб, предлагала достичь того же за счет преобразования человека. Поле личной активности таким образом резко сужалось. К просветленности, к высшему духовному совершенству можно было подняться еще при жизни. К тому же духовный путь Запада был ориентирован большей частью на книгу. Он требовал специфических индивидуальных усилий по переводу «мертвых» книжных понятий в координаты личной реальности. А на Востоке традиционно велика была роль учителя, роль наставника, согласующего личность ученика и реальность вероучения. Это обеспечивало восточной эзотерике больший популистский потенциал.
И все же наркотики были проще. Они не требовали от человека никаких духовных усилий вообще. Они полностью соответствовали «технологическому» духу времени: нажал кнопку — получил результат. Прикладное трансцендирование, выход за пределы «объективной реальности» превратился рутинную техномагию: он стал доступен практически каждому. А кроме того, в отличие от чисто духовных практик, наркотики давали реципиенту еще и физическое наслаждение — настолько острое, что человек, испытавший его, как правило, уже не мог от этого отказаться. Тот же Джордж Харрисон, один из группы «Биттлз», вспоминал: «Это было так, словно я до тех пор никогда ничего не пробовал, не говорил, не видел, не думал и не слышал по-настоящему»2.
Наркотики стали обыденной субкультурой Запада. Тем более, что стремление человека к счастью, согласно Декларации о независимости США, входит в число его неотчуждаемых прав. А галлюциногены, производство которых с тех пор начало приобретать промышленные масштабы, видимо, помогли осознать непреложный факт: метафизическая реальность может быть привлекательнее реальности объективной, «личный рай» достижим, ворота в него открыты, человек — вовсе не раб тесного земного мирка, существуют пути, выводящие его из юдоли скорби.
Правда, эти пути, как показал опыт, ведут к еще большим страданиям: человек попадает в зависимость от наркотика и разрушается в своей физической ипостаси. Тем не менее, сведения о «земле блаженства» обретали все большую достоверность. Уже было множество «путешественников», высадившихся на тех берегах и принесших по возвращении весть о том, что рай действительно существует.
Что же касается платы, то она не казалась чрезмерной. Участь первопроходцев трагична во все времена. В утлых суденышках, не имея надежных лоций, плывут они к загадочным берегам и часто гибнут уже в полосе прибоя. Они пропадают в бескрайних лесах, тонут в болотах, страдают от голода и болезней, неведомых медицине.
Однако они прокладывают дорогу другим.
Студенческие революции 1960-х — 1970-х годов обозначили контуры нового материка, прежде неизвестного человечеству. Новые необозримые земли начали проступать из тумана.
Первые шаги к раю уже были сделаны.
Теперь наступал период его последовательного освоения.
Прошлое, будущее, настоящее
Экспансия человечества в виртуал, вторжение его в искусственную вселенную, созданную исключительно воображением, помимо технологического, компьютерного обеспечения было подготовлено двумя фундаментальными мировоззренческими прорывами, совершенными в середине ХХ века.
Во-первых, в этот период была осознана разница между существованием и реальностью, между собственно бытием и нашим представлением о нем, выраженным различными формами знания. Конечно, эта идея присутствовала еще у Платона, сравнивавшего видимый человеку мир с танцем теней на стенах пещеры, однако лишь недавно стало понятным, что помимо научного знания, претендующего на «объективность» и главенствовавшего в европейском сознании, начиная с периода Просвещения, почти четыреста лет, существует знание художественное и трансцендентное, отражающее те стороны бытия, которые аналитике недоступны. Все эти формы познания пересекаются, но, разумеется, не сводимы друг к другу. Ни одной из них недостаточно для адекватного отображения мира. Лишь в своей совокупности, в своем интегративном единстве они создают картину, более-менее отвечающую требованиям полноты бытия. Необходимо было понятие, схватывающее данную совокупность, «переакцентирующее мышление с научного познания и социального опыта на… формы символической жизни… Таким понятием и является понятие реальности»3.
Более того, поскольку описание реальности в любой из гносеологических форм дается через язык и поскольку его производит исследователь, опирающийся еще и на личный опыт, то любая реальность, как бы объективизирована она ни была, представляет собой «авторский текст», могущий не совпадать с «текстами» других «авторов». Причем под «автором» мы, естественно, понимаем не только отдельную личность, способную к интеграции бытия, но и социальный (исторический) коллектив, продуцирующий собственное «бытийное изображение». Так возникают реальности разных цивилизационных типов: «западная реальность», «восточная реальность», реальности — «исламская», «буддийская», «христианская». Или же на более частных онтологических уровнях — реальности социальных групп, корпораций, гражданских объединений, доменов, семей. Наконец, точно так же, путем «авторского» прочтения бытия, возникает элементарная единица социального космоса — личная реальность, присущая каждому человеку.
В этом смысле само начальное бытие, «физика мира», порождающая когнитивные отражения, обретает статус одного из видов реальности.
То есть, реальность как онтологический синтез науки, культуры, религии, как объединение личного и коллективного опыта в единой картине является относительной: может существовать множество подобных картинок, нет критериев для выделения одной из них в качестве «истинной».
Апогеем данной мировоззренческой трансформации стала философия постмодерна, провозгласившая равнозначность всех познавательных форм. Опыт личности в этих координатах стал сопоставим с опытом коллектива, он приобрел ту же бытийную ценность, те же онтологические права. Глобальная онтология европейской цивилизации была таким образом размонтирована. Она превратилась в набор личных реальностей, в кластер, скрепляемый лишь формальными поведенческими нормативами. Причем переход из одной личной реальности в принципиально иную мог совершаться в этих условиях практически без усилий. Человек из убежденного коммуниста мог за короткое время стать пламенным либералом, из католика превратиться в буддиста или приверженца какой-нибудь экзотической секты, из традиционалиста — в новатора или наоборот. Опиравшаяся на ясные мировоззренческие постулаты картина новой европейской реальности стала зыбкой и неопределенной.
А во-вторых, что тесно связано с представлением о реальности, к середине ХХ века была осознана вероятностность мира вообще. Собственно, уже аналитическая механика начала XIX столетия, порожденная в свою очередь механикой Ньютона, рассматривавшей вселенную как сложный, но познаваемый механизм — этакие часы, где каждая деталь находится на своем месте, — начала говорить о «виртуальных перемещениях» — траекториях тел «возможных», но не реализуемых, что однако не мешало рассчитывать их, например в баллистике, так же, как и «настоящие» перемещения4. Следующим этапом было появление нелинейных геометрий: Лобачевского, Римана и некоторых других, геометрий, первоначально выглядевших сугубо умозрительными математическими построениями, однако с появлением теории относительности Эйнштейна обретших несомненное физическое содержание. Геометрия самого мира внезапно оказалась множественной. Вселенная, как выяснилось, могла быть выражена разными пространственными моделями. Отсюда был всего шаг до множественности измерений: мир представлялся развернутым по пяти, семи, одиннадцати координатным осям, впрочем как, равно, и по бесчисленному их количеству, а знакомая нам из классической физике «трехмерная геометрия» являла собой лишь антропологическую редукцию, вынужденное упрощение: количество координат, максимально воспринимаемых человеком.
Главный рубеж, однако, был преодолен квантовой физикой. Двойная, корпускулярная и волновая, природа элементарных частиц, принцип неопределенности Гейзенберга, согласно которому невозможно «классическое» одновременное определение у таких частиц скорости и локализации, и прежде всего наличие в микромире особых виртуальных частиц, существующих «не вещественно», а только во взаимодействии, привело к выделению новых онтологических статусов. Стало возможным говорить о «недовоплощенной реальности», о «недореализованном существовании», которое обналичивается исключительно наблюдателем, о том, что допустима некая особая «реальность без сущности»5. Под таковой, помимо собственно виртуальных частиц, понималась еще и энергия, проявляющаяся лишь «в действии», а не «сама по себе»5. В 1957 г. вышла знаменитая статья Х. Эверетта, утверждавшая, что мир (вселенная) расщепляется при каждом квантовом переходе. Тем самым допускалась уже не умозрительная, а физическая множественность миров, где реализуются все теоретически возможные состояния. И хотя несколько позже эта глобальная множественность вселенных была сведена научным сознанием до множественности «малых миров», до множественности микроскопических ситуаций6, «траектории» которых по мере приближения к «максимальным мирам», то есть к нашему миру, испытывают тенденции к слиянию и упорядоченности7, взгляд на бытийную аксиоматику полностью изменился. Стало ясно, что мир вырастает из принципиальной неопределенности, что его онтологическая фактура в значительной степени вероятностна и что существующая конфигурация осознанного бытия — «реальность» — лишь одна из возможностей, реализованных человеком.
Более того, физическая неопределенность (вероятностность) микромира непрерывно транслируется им на более высокие уровни бытия, в свою очередь, порождая когнитивную неопределенность (вероятностность) макромира, делая вообще невозможной его единственную «истинную» интерпретацию.
Интересно, что данная особенность мира проступила и в других гносеологических координатах. В 1965 г. английский писатель Джон Фаулз заканчивает роман «Волхв» (замысел которого, впрочем, относится еще к началу 1950-х гг.8), где герой, запутавшись в инсценировках, не может отличить искусственную реальность от подлинной. И в том же 1965 г. завершает работу Второй Ватиканский собор (идеологически, впрочем, также подготавливавшийся заранее), где впервые в истории христианства было официально провозглашено, что спасение души обретут не только католики, приверженцы Римско-Католической церкви, но и все верующие в единого бога. То есть — православные, протестанты, мусульмане, иудаисты. Тем самым подразумевалась множественность путей спасения.
Это был колоссальный мировоззренческий поворот. Представлявшаяся до сего момента незыблемой простая, «механическая» реальность традиционной культуры, пропитываясь неопределенностью, стала растворяться будто сахар в воде. Внятный монолог, сформированный еще эпохой Модерна, начал превращаться в какофонию разнообразных «версий».
Прежде всего была осознана вероятность истории. Собственно, на это указал еще О. Шпенглер в «Закате Европы», утверждая существование множества равнозначных «цивилизационных миров». А уже в наше время «европейская версия» всемирной истории, концентрировавшая все основные события вокруг ограниченной группы западных стран, размывается как «восточными версиями» — индийской, китайской, японской, так и «южными», мусульманскими, в координатах которых история меняет свой облик. Прошлое стало непредсказуемым. Причем не только в России, где буквально на глазах одного поколения оно из сугубо «советского», окрашенного в коммунистические тона, превратилось в сугубо «демократическое», то есть оценивающее те же самые факты совершенно иначе, но и в Европе, и в США, где монохромная оптика «бремени белого человека» сменилась фасеточной пестротой той же доктрины мультикультурализма.
Теряют «твердость» даже очевидные факты. Подвергается сомнению, например, смерть императора Александра I в Таганроге, гибель Жанны д’Арк на костре в Руане заслоняется легендой о ее чудесном спасении, а миллионы поклонников популярного сейчас детектива «Код да Винчи» искренне верят, что Иисус Христос был женат на Марии Магдалине — потомки их, образовавшие династию Меровингов, якобы здравствуют до сих пор.
Выражением вероятностного потенциала прошлого, его «скрытых» возможностей, не осуществленных в силу достаточно случайных причин, стали не только фантастические романы, написанные в жанре «альтернативной истории», такие как «Павана» Кита Робертса, где «Непобедимая армада» выигрывает морское сражение у англичан, в результате чего возникает громадный Католический мир9, или «Иное небо» Андрея Лазарчука: немцы побеждают во Второй мировой войне и образуют «демократический» Третий Рейх в составе Германии и России10, но и серьезные исторические исследования, посвященные «другому» ходу событий: вторжению Гитлера в Англию11, переходу Ближневосточного противостояния в «горячую фазу», советско-китайской войне, победе СССР в Афганистане12.
История начала терять четкий рельеф. Не случайно многие американские школьники и студенты считают, что противниками США во Второй мировой войне были не только Германия и Япония, но и Советский Союз.
Одновременно с вероятностностью прошлого была осознана вероятностность будущего. Оно уже не представлялось однозначно определенным, в виде «продолженного настоящего» — экстраполяции имеющихся тенденций на несколько лет/десятилетий вперед. Будущее рассматривалось теперь как набор весьма неопределенных возможностей, из которых будет осуществлена только одна. Говоря языком синергетики, основывающейся, в свою очередь, на теории неравновесных систем, реальность при переходе от настоящего к будущему находится в настолько неустойчивом состоянии, что вывести ее к тому или иному аттрактору (конечной структуре) может любое случайное отклонение. А поскольку подобных случайностей необозримое множество — они непрерывно транслируются из микромира людей в макромир социума (истории), — то и «вычислить» конкретное будущее нельзя, оно все равно окажется не таким, как предполагалось. Это повлекло за собой целую методологическую революцию: методы «нормативного прогнозирования», методы классического планирования, предполагающие строгую логику и точный расчет, сменяются сейчас методами сценирования и стратегирования, методами «сюжетного построения», определяющими не столько итог, сколько следование в заданном направлении. Такое неожиданное воплощение максимы Эдуарда Бернштейна о том, что «движение — все, конечная цель — ничто».
И, наконец, на рубеже истекшего тысячелетия была осознана вероятностность настоящего. Собственно, иначе и быть не могло: являясь по своей сути пересечением прошлого с будущим, тем срезом временного потока, где происходит «очеловечивание» бытия, настоящее обязано было воспринять их фундаментальные качества.
Причем вероятностность настоящего заключается не только в одномоментном существовании разных реальностей — научной и религиозной, «китайской» и «американской», по-разному, через разную оптику считывающих текущую онтологию, — но и в наличии внутри каждой из них реальностей «теневых», потенциальных возможностей, «алчных демонов небытия», жаждущих воплощения.
Здесь уместна аналогия с шахматами. В любой позиции, за исключением очень уж специфических, существует обычно целый набор вариантов для продолжения. Многие из них равнозначны: выбор объясняется лишь психологическими особенностями игрока. Однако воплощен из всех вариантов будет только один. Остальные так и останутся непроявленными, нереализованными, впрочем обретающими краткое (виртуальное) бытие при последующем анализе партии.
Наличие «теневых реальностей» в настоящем разрыхляет его, делает смесью возможностей. Ни одна из них в текущий момент не является окончательной, а все вместе они создают единство неопределенности.
В общем, настоящее стало таким же условным, как прошлое или будущее. Оно — и, видимо, навсегда — утратило статус фиксирующей онтологии. Изменения в микроструктурах нашего бытия стали необратимыми. Как память детства и юности растворяется почти без следа во взрослом сознании, так привычный нам мир, прежде «незыблемая» реальность, начинает сейчас растворяться во всепроникающем виртуале.
Третья реальность
Обратим внимание на следующую особенность мироустройства. Виртуал, в данном случае понимаемый как кредитность, изначально входит в состав любой экономики. Затраты на производство любого товара производятся раньше, чем будет получена (или не получена) прибыль от его реализации. Это, в свою очередь, означает, что расчетный эквивалент экономики (деньги), в какой бы форме он в разные эпохи ни выступал, всегда должен быть больше, чем его физическое (товарное, фондовое) соответствие.
В экономиках низкого уровня — охотничье-собирательских, примитивно-сельскохозяйственных — эта кредитность покрывалась самой природой. Человек изымал ресурс, создаваемый животным и растительным миром. Однако чем больше увеличивались сложность и масштаб производства, чем больше появлялось в нем затратных, «непроизводительных областей»: научных, управленческих, социальных, образовательных, тем большее количество денег требовалось для его первичного финансирования. Кредитность мировой экономики исторически возрастала, что порождало, с одной стороны, инфляцию, которая время от времени принимала угрожающие размеры, а с другой — потребность во все новых и новых ресурсах. Простая экспансия — колониальная, неоколониальная — удовлетворить эту потребность уже не могла. Столкнувшись в эпоху глобализации с ограниченностью планетарных пределов, западная, наиболее динамичная экономика устремилась в семантическое пространство. В конце ХХ века началось интенсивное освоение ресурсов виртуального мира.
Характерна в этом смысле эволюция самих денег. Из просреднического инструмента, «знаменателя экономики», сопрягающего собой разные группы товаров, они сначала превратились в богатство, имеющее отчетливый социальный статус, затем — в капитал, «деятельностное богатство», стремящееся увеличить себя через участие в торговле и производстве, далее деньги стали финансами, самостоятельным сектором экономики, господствующим над остальными, и наконец обрели современную «электронную форму», достигнув уровня самодовлеющей сущности.
Ведь экономика по сути очень проста. Она подчиняется единственному закону: минимизация трат, максимизация прибыли. Этот вектор реализуется в течение всей истории человечества. И если из процесса получения прибыли можно исключить такой медленный и затратный этап, как собственно производство, то цикл образования денег замкнется в самом себе.
В виртуализирующейся реальности деньги отрываются от производства. Наибольшую прибыль, как отмечают исследователи, сейчас приносит не развитие перспективных хозяйственных отраслей, а быстрые финансовые стратегии, мгновенно оборачивающие капитал: игра на курсах валют, ценных бумаг, рекламная деятельность, многоходовые маркетинговые операции. То есть, деньги вкладываются не в реальное производство, а только в деньги. При этом увеличения материальной стоимости в экономике — знаний, фондов, товаров — не происходит, зато наблюдается непрерывное возрастание денежной массы. Причем, не будучи напрямую связанной с каким-либо «физическим «производством, не имея корней, внедряющих ее в конкретное экономическое бытие, эта колоссальная масса ничем не обеспеченных денежных знаков, используя сверхпроводимость коммуникационных сетей, созданных Интернетом, свободно перемещается по всему миру. По аналогии с культурой «современных кочевников», о которой писал Жак Аттали13, электронные деньги можно назвать «кочевым капиталом». Такой капитал буквально силой вторгается в области повышенной экономической выгоды, сжирает сверхприбыль, которая возникает, как правило, спекулятивным путем, а затем уходит за горизонт, оставляя после себя истощенную, астеническую экономику.
Ограничивающий формат в этом процессе отсутствует. Ситуация здесь напоминает «циановый кризис», связанный с появлением на заре эволюции сине-зеленых водорослей. Также, не имея естественных ограничителей, которые останавливали бы их рост, микроскопические водоросли заполонили тогда мировой океан, сожрали почти весь кислород и задохнулись сами, надолго отравив воды и атмосферу. Только после этой глобальной экологической катастрофы, уничтожившей тогдашнюю «биологическую реальность», жизнь смогла двинуться дальше.
Виртуализирующуюся экономику можно охарактеризовать как симулякр — термин введенный Ж. Бодрийяром14, чтобы обозначить феномены, имитирующие реальность. Симулякр обладает всеми чертами реальности, кроме одной: подлинной «физической» реальностью он не является. Он представляет ее в условном, знаковом, символическом виде, претендующем вместе с тем на статус подлинности.
В современной среде имитируются все стороны жизни. Производство, образующее собой основную массу реального бытия, начинает в условиях виртуала ориентироваться не на создание новых товаров, то есть не на прогресс, а на условную модернизацию, имеющую сугубо косметическое значение. Немного меняется дизайн товара, его упаковка, добавляются одна-две новые функции, в действительности, быть может, потребителю вовсе не нужные, и результат этих манипуляций предлагается уже как новый продукт. Это особенно хорошо иллюстрирует рынок сотовых телефонов, где «новые поколения» аппаратов сменяют друг друга с головокружительной быстротой. Затраты здесь ничтожны, прибыль — максимальна. Продается не столько новый товар, сколько новый образ его. Идет интенсивное, целенаправленное продвижение символов. А потому главным в потребительской экономике постиндустриальной эпохи становятся не реальные мощности фирмы, не ее креативный потенциал, а только их рыночное представительство — бренд. Фирма может обладать ничтожными производственными активами, но при этом «держать» на рынке целый сектор продаж. Бренд привлекает деньги сильнее, чем здания, оборудование и квалификация.
Это в свою очередь ведет к виртуализации потребления. Пользователь точно так же приобретает уже не столько товар, сколько рекламный образ его, сопровождаемый многочисленными аллюзиями. «Какой-нибудь напиток — это не просто утоление жажды, это возможность вдохнуть аромат джунглей, обменяться влажным поцелуем с возлюбленной, видеть море сквозь призму пенистого бокала»15. И также вместе с каким-нибудь незамысловатым продуктом «покупается» «домик в деревне», «семейный уют», «первенство», «энергия совершенства», «уверенность в своих силах». Имитация, красочный симулякр вытесняет собой реальность.
Лучше всего это явление выражено в политике. Политика как цивилизованная форма борьбы за власть уже изначально представляла собой резко символизированную область деятельности, область декларативного позитива, область торговли идеологическими ярлыками. Отрыв значащего от означаемого здесь всегда был очень велик. Однако сейчас процесс достиг своей крайности. В виртуализированной реальности, где условность критериев гиперболически возрастает, начинается уже не борьба идей, идеологий, социальных программ, понимание которых требует определенных усилий, «идет борьба образов — политических имиджей, которые создают рейтинг… Реальные личность и деятельность политика необходимы лишь в качестве «информационных поводов»… Политика ныне творится в PR-агентствах, в телестудиях и на концертных площадках… Именно более привлекательный имидж молодых, раскованных, эмоциональных Б. Клинтона, Т. Блэйра, Г. Шредера стал решающим фактором их побед… над обладавшими традиционными ресурсами власти и правившими экономически благополучными и социально стабильными странами Дж. Бушем, Дж. Мейджором, Г. Колем»16. Добавим, что о том же свидетельствуют триумфальные успехи актеров: Р. Рейгана — на выборах президента США, А. Шварценеггера — на выборах губернатора Калифорнии, М. Евдокимова — на выборах губернатора Алтайского края.
Аналогичная трансформация происходит и с политическими образованиями. Тот же исследователь информационного общества пишет: «Партии, возникавшие как представители классовых, этнических, конфессиональных, региональных интересов, превратились в «марки» — эмблемы и рекламные слоганы, традиционно привлекающие электорат. Там, где «марка» — давняя традиция, атрибуты образа «старых добрых» либералов, социал-демократов или коммунистов старательно поддерживаются, даже если первоначальные идеология и практика принципиально изменились… Там, где «марка» отсутствует, партии и движения формируются, объединяются и распадаются с калейдоскопической быстротой в стремлении найти привлекательный имидж»16.
Изменения охватывают собой практически весь социум. Социальные институты, ранее образовывавшие наглядную структуру общества (государства) и создававшие таким образом «подлинную реальность», куда по необходимости вписывался гражданин, теперь, сместясь в виртуал, лишь имитируют деятельность, к которой они предназначены. С особой наглядностью это демонстрирует российская ситуация, где государство и без того ослаблено в силу недавних реформ: милиция здесь имитирует охрану правопорядка (в действительности став регулятором «теневых» экономических отношений), здравоохранение имитирует охрану здоровья (превратившись на самом деле в корпорацию по распределению «медицинских» денег), парламент имитирует законодательную работу, принимая законы, никак не связанные с реальностью (закон о страховании транспортных средств, закон о монетизации льгот), правительство имитирует демократические свободы (фактически, сдав власть касте чиновников). Сами либеральные реформы в России были в значительной степени виртуальны: они совершались в условном интеллектуальном пространстве, почти не имеющем сцеплений с реальностью.
В результате постиндустриальное общество превращается, по выражению Ги Дебора, в «общество спектакля»17, разыгрываемого на громадной сцене, в общество эмблем, ярлыков, позументов, костюмов, масок, в общество, где вместо принципа «быть, а не казаться», который пыталась осуществить культура Модерна, в полной мере реализуется противоположный концепт: «казаться, а не быть». Иными словами, оно превращается в общество клоунады, в общество, где имитация жизни важнее, чем собственно жизнь, в общество, где не имеет значения, есть бог или нет, существенно лишь, чтобы иконостас был выставлен в свет юпитеров и блестел от золота.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.