Платон, или Философ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Платон, или Философ

В числе книг одни творения Платона заслуживают фанатическую похвалу, сказанную Омаром про Коран: «Сожгите библиотеки: в этой книге все, что есть от них ценного». Творения Платона заключают в себе образованность народов; они краеугольный камень философских школ, главный родник литератур. Они основные начала логики, науки счисления, изящных искусств, симметрии, поэзии, языкознания, риторики, онтологии, морали или практической мудрости. Нигде и ни в ком не проявилась такая ширь и высота умозрения. Все, что писали, все, что обсуждали люди мыслящее, — все идет от Платона. Он страшный разрушитель последующих оригинальностей. Дойдя до него, мы достигаем горы, от которой отделились все вокруг разметанные скалы. Платон — это философия; а философия — Платон. Он слава и вместе укор человечеству, потому что ни одной из европейских рас не удалось прибавить ни одной идеи к его категориям.

Безбрачный, бездетный, он имеет потомками всех мыслителей из всех образованных народов, и каждый из них проникнут его духом. Сколько великих людей вызвала природа к бытию, чтоб быть его собственниками — платонистами! Боэций, Эразм, Джордано Бруно, Локк, Кольридж, Руссо, Альфиери более или менее были его чтецами, передававшими, под лоском своего остроумия, его превосходные мысли. Александрийцы, это созвездие гениев, — платонисты. Замечательные люди времен Елизаветы английской — платонисты. Даже умы возвышенные, каковы Блаженный Августин, Коперник, Ньютон, Якоб Бёме, Сведенборг, Гёте, несколько падают в цене оттого, что имели — скажу ли — несчастие? родиться после этого неистощимого всемирного обобщителя: и они его должники, и они принуждены идти по его следам.

Об Елене Аргосской рассказывают, будто она была такая всесветная красавица, что всем казалась соплеменницею и сродственницею. Таков и Платон. Читает ли его англичанин, германец, американец, итальянец, — каждый готов принять его за соотечественника. Его обширная человечность переступает все границы, делящие людей по нациям.

Странно! Отыскав человека, превышающего целою головою всех современников, мы тотчас впадаем в сомнение: все ли его творения действительно принадлежат ему? Так с Гомером, с Платоном, с Рафаэлем, с Шекспиром. Эти люди магнетизируют своих современников до того, что близкие им производят ради них то, чего никогда не могли бы сделать ради самих себя. Великий человек вследствие этого живет, так сказать, во многих телах: пашет, рисует, действует многими руками, и, по прошествии некоторого времени, трудно бывает распознать, какое творение неподложно принадлежит мастеру и какое только его школе?

Восхваляя Платона, мы, может быть, хвалим цитаты из Соломона, Софрония, Филолая, в особенности же, учителя его Сократа. Что ж! Каждая книга есть извлечение из многих книг, как каждый дом есть извлечение из каменоломен, лесов, рудников. Великий человек, Платон, совместил в себе все искусства, все науки, все знание своего времени, и сознав себя способным к еще обширнейшему синтезису, — без примера ни прежде, ни после — отправился в Италию для обогащения себя тем, что добыли и подготовили для него пифагорейцы; потом — в Египет и, вероятно, еще далее, на восток, чтобы внести в европейский дух новые элементы, в которых так нуждалась Европа.

Такой обширный кругозор дает ему право быть Представителем Философии. Он сам сказал в своей «Республике»: «Гений, какой философы должны иметь, дается редко во всех своих условиях одному человеку; но отдельные его части нередко проявляются в отдельных лицах». Кто хочет произвести что-либо хорошее, должен вообще приниматься за это по побуждениям высшим. Философ должен быть более чем философ. Платон облечен притом властью поэта и стоит, как поэт, на самом высоком месте; хоть я не думаю, чтобы он обладал решительным даром лиризма, и потому уже не может назваться поэтом, что употребил свое поэтическое дарование не на прямую, а на дальнейшую цель.

Биография величайших гениев короче всякой другой. О них не расскажут вам ничего их двоюродные братцы. Гении живут в своих творениях; домашняя же или уличная их жизнь проста и чрезвычайно обык-новенна. Хотите ли узнать что-нибудь об их наклонностях и темпераменте? Самые пламенные приверженцы из их читателей весьма и весьма походят на них. В особенности Платон не имеет никакой внешней биографии. Любил ли он, был ли женат, имел ли детей? Ничего не известно. Все это зарисовано им как полотно картины. Хороший камин выжигает свой дым и чад, так и философ обращает ценность всего своего достояния на духовное усовершенствование.

Платон родился в 430 г. до Р. X., около эпохи смерти Перикла; он принадлежал к патрициям своего времени и города. Сначала он имел склонность к военному поприщу, но на двадцатом году, по совету Сократа, отложил воинственные замыслы и в продолжение десяти лет, до самой смерти Сократа, оставался его учеником. После того он отправился в Мегару и по приглашению Диона и Дионисия три раза посещал двор этих сицилийских владык, несмотря на их причудливое обхождение. Он совершил путешествие по Италии, потом по Египту, где оставался долго, как говорят, от трех до тринадцати лет. Заходил ли он далее, в Вавилонию? — это не познано. Возвратясь в Афины, он учил в академии тех, кого привлекала к нему слава, и, по дошедшей до нас молве, умер за своими письменными занятиями, на восемьдесят первом году.

Вся биография Платона — внутренняя. Но мы имеем верные данные насчет высшего превосходства этого человека в умственной истории нашего рода: заметьте, что по мере своего развития все просвещенные люди становятся его учениками. Как священный завет евреев внедрился в обыденную жизнь и в семейный быт каждого мужчины и каждой, женщины в Европе и в Америке, так творения Платона предлежали и в школах философии, и пред Отцами и Учителями Церкви, и пред любителем мышления, и пред каждым поэтом: на некоторой высоте мысли нельзя обойтись без его содействия. Он стал между истиною и умом каждого человека и, можно сказать, наложил на самый способ выражения и на первоначальную форму мышления свое имя и свой штемпель. Читая его, я поражен удивительною современностью его слога и духа. В нем зародыш всего, что выработала так хорошо известная нам Европа в продолжение своей длинной исторической жизни. Все ее главные черты легко можно распознать в гении Платона — и ни в ком до него. Постоянная современность служит мерилом достоинства всякого произведения искусства: она свидетельствует, что творец его не был жалко увлечен скоротечными и мутными условиями, но держался за суть и за характеристику непреходящую. Каким же образом Платон так воспроизвел собою Европу, и философию, и изящную словесность? Вот задача, которую нам следует разрешить.

Это могло достаться в удел только Человеку могучему, чистосердечному, всеобъемлющему, человеку, способному в одно и то же время чтить идеал, то есть законы духа, и фатум, то есть существующий порядок природы.

Первый период и народа, и индивидуума есть период бессознательных сил. Дети плачут, кричат, яростно топают ногами оттого, что не умеют выразить своих желаний. Как только они научатся говорить и объяснять, что им нужно, они становятся тихи. Ту же самую беспомощность и несостоятельность, в большем размере, ежедневно можно приметить в эпоху развития молоденьких мужчин и девушек Когда понятия еще сбивчивы, они говорят с пылом, с преувеличением: завираются, ссорятся; речь их полна божбы, жесты — отчаяния. Но когда просвещение уяснит им предметы и они увидят их не в массе, не в громаде, а распределенными в порядке, — они отвыкают от слабодушного преувеличения и выражают свои мнения последовательно. «Ах, вы меня не знаете! Никто не понимает меня!» — восклицают они; плачут, вздыхают, пишут стихи и бродят одиноко. Через месяц или два, по милости своего доброго гения, они встретят того, кто их поймет и облегчит это вулканическое состояние. Сообщение установляется: они делаются порядочными людьми. Так бывает всегда. Слепое брожение постепенно уступает место порядку, познанию, истине.

В жизни каждого народа есть также минута, когда, выступив из периода грубой животной юности, умозрительные способности достигают в нем своей зрелости, и между тем еще не обратились к микроскопическому дроблению. В такой момент человек вытягивается во всю длину лестницы создания; пятою он еще касается неизмеримых сил мрака, глазами же и головою ведет беседу с солнцами и звездами. Это период совершеннолетнего здоровья и высшей точки могущества.

Такова во всех отношениях история Европы, такова она и в философии. Самые ранние ее летописи, внесенные выходцами из Азии, проникнутые бредом варваризма, по большей части погибли. То была смесь самых грубых понятий о нравственности с натуральною философией, постепенно пересиливаемая частными воззрениями одинокого преподавателя.

До времен Перикла появились семь учителей мудрости, и мы получили основания геометрии, метафизики, этики. После них властвовали делители (partialists), производившие начало всего существующего — кто от воды, кто от воздуха, от огня и проч. Все системы примешивали к этим началам мифологические картинные описания. Наконец, явился Платон — распределитель. Ему не нужно ни варварского малевания, ни штукатурок, ни возгласов: он в силах дать определение. Он предоставляет Азии огромность и преувеличение; с ним выступает отчетливость и постижение.

Философия есть определение; она — отчет, который человеческий разум отдает себе о причинах и постановлениях мироздания. Два первенствующих факта необходимо служат здесь исходными точками: 1) единство или тождественность; 2) многообразие. Мы подводим все созданное к одному, усматривая главный его закон, усматривая коренное сходство во всем и поверхность несходства. Но каждый акт мышления, самое это усмотрение тождественности или единства удостоверяет в различии вещей. Есть одно, есть и другое. Невозможно ни говорить, ни думать, не включая обоих.

Итак, ум бывает сначала подстрекаем поиском причины, производящей различные действия; потом он отыскивает причину этой причины и погружается все далее и далее, в убеждении, что дойдет наконец до причины абсолютной и самобытной, до одной, включающей все. "В среде солнца — свет; в среде света — истина; в среде истины — нетленное бытие», — гласят Веды.

Побуждаемый противоположными фактами, разум обращается от одного к тому, что не одно, а состоит из другого или многого, то есть от причины к последствиям, и убеждается в существовании разнообразности и в самостоятельности обеих, тесно зависящих одна от другой. Разлучить, но с тем вместе и примирить эти две совокупно слитые стихии — вот что составляет задачу мышления. Их существование, обоюдно противодействующее, обоюдно исключаемое, так тесно совпадает, однако, одно с другим, что никак нельзя решить, где одно и где его нет.

Во всех народах встречаются умы, склонные остановиться на постижении всесоздателя Единого. В восторге молитвы, в восхищенном благоговении уничтожаешь свое существование в Существе Едином. Такая склонность нашла высшее свое выражение в религиозных писаниях Востока, в особенности в Ведах Индии, которые не заключают почти ничего другого, кроме этой идеи, и касаются самых чистых, самых возвышенных струн на ее прославление.

Все Он, все Он; враг и доброжелатель тождественны, и тождественность до того велика, что пред нею ничего не значит разнообразие и видоизменение форм. «Ты способен, — говорит верховный Кришна одному мудрецу, — понять то, что вы не отдельны от меня. Я то — что ты. Таков и мир с его богами, героями и человеческим родом. Люди усматривают различие оттого, что они в безумии невежества. В словах Я и Мое заключается невежество». «Узнайте теперь от меня, в чем состоит великая цель всего. Это душа одна во всех телах, самобытная, совершенная, всепроникающая, превосходящая всю природу, неподвластная ни рождению, ни возрасту, ни смерти; вездесущая, содеянная из истинного знания, свободная, непричастная несущественности, то есть названиям, родам, видам, — во временах прошлых, настоящих и будущих. Знание, что этот дух, единый по существу, пребывает и сам в себе, и во всех других телах, — вот мудрость того, кто постигает единство вещей. Как одна струя воздуха, проходя сквозь скважины флейты, различается по тонам гаммы, так едино естество Великого Духа, хотя формы его разнообразны, ибо они происходят от последствий содеянного. Уничтожится наружный образ чего бы то ни было, и всякое несходство прекращается». — «Весь мир есть только проявление Вишну, который тождествен всему и должен быть познан мудрыми так, чтобы они не отличали его от себя, но считали его безразличным с собою. Я не ухожу, не прихожу, не пребываю на одном месте: ты — не ты, другие — не другие, я — не я».

Это значит, другими словами: «Все для души, а душа — Все; звезды и животные — преходящая живопись; свет — белый фон картины; время — призрак, форма — тюрьма и самая твердь небесная — марево.

Это значит, что душа жаждет разлиться бытием, вознестись над формою превыше Тартара, превыше небес: она жаждет высвобождения из природы.

Но если спекулятивное созерцание устремляется к ужасающему, всепоглощающему единству, то деятельность, напротив, прямо отклоняется от него к многообразию. Каждый ученый по расположению или по навыку примыкает к одному из этих двух кумиров мышления. Религиозное чувство указывает ему единство; рассудок или внешние чувства — многообразие. Слишком быстрое единение или чрезмерное пристрастие к частностям и к дроблению — две одинаковые опасности для спекулатизма.

Таким наклонностям соответствует и история народов. Страна единства, неподвижных учреждений; родина философии, с наслаждением теряющейся в отвлеченностях, и людей — по убеждению и по применениям, — проникнутых верою в идею глухого, неутолимого, нескончаемого фатума, — есть Азия, осуществившая свои верования общественным установлением каст.

С другой стороны, гений Европы полон деятельности и творчества; ее образованность противится кастам; ее философия — поучение, а не верование; это страна изобретений, торговли, искусств, свободы. Европейская цивилизация состоит в торжестве дарований, в расширении систем; изощренное понимание, приспособленное знание, наслаждение формами, наслаждение видимою природою — все проявляется в результатах удобопонятных. Перикл, Афины, Греция жили и действовали в этой среде, бодрые и веселые духом, еще не озабоченным предвидением вреда, происходящего от всякого излишества. Пред их глазами еще не было ни зловещей политической экономии, ни рокового Мальтуса, ни Лондона или Парижа. Они не помышляли о безжалостном подразделении народа с долею, определенною ткачам, пряхам, угольщикам, шерстобитам, чулочникам, слугам; ни о нищете Ирландии; ни об индийских кастах, сопротивляющихся европейским усилиям ниспровергнуть их. В ту пору разум был в полном цвете и кротости; искусства — великолепною новизною. Они резали пентиликейский мрамор как снег, и гениальные произведения зодчества и ваяния казались делом обыкновенным, ничуть не более мудреным постройки нового корабля на Мидфортской верфи или новой мельницы в Ловелле. Да, в те времена произведения греческого резца считались делом обыкновенным, делом в порядке вещей. Римские легионы, византийское законоведение, английская торговля, Версальские салоны, парижские кафе, паровые мельницы, паровые суда, паровые кареты виднелись в далекой-далекой от них перспективе, вместе с митингами каждого городка, с избирательными шарами, с журналами и дешевыми изданиями.

Тем временем Платон в Египте и в своих странствиях по Востоку проникался идеей о едином Божестве, в котором поглощается все и вся. Единение Азии и дробление Европы; безокончательность духа в представлении азиатском с определительностью европейцев, с их требовательностью результатов, с наклонностью посещать оперу и довольствоваться внешностью — вот что Платон явился примирить, сочетать, и своим прикосновением он возвысил энергию обоих. Его ум вмещал в себе все, что было превосходнейшего и в Европе, и в Азии. Метафизике и натуральной философии, которыми выразила себя первая, он подвел основанием религиозность второй.

Были или не были слышны голоса на небе в минуту его рождения? Видела ли во сне его мать, что ее ребенок — сын Аполлона? Сел ли рой пчел на его младенческие уста? До этого нам нет дела. Важно одно: родился человек, усмотревший обе стороны каждого предмета. Дивное сочетание разнородностей, столь свойственное природе; тесное единение невозможностей, неразлучное со всем видимым; его реальная и идеальная сила — было теперь преподано во всей своей целости сознательному постижению человека.

Если в нас нет веры в души, достойные всякого удивления, тому причиною недостаток нашей опытности. Они так редки при теперешнем образе жизни, что кажутся нам невероятными; в первобытные же времена не только не было предубеждения против них, но была весьма сильная уверенность в возможность их появления.

И явилась душа, дивно уравновешенная, которая одним взглядом обнимала всю сферу мысли и постоянно видела оба полюса: причины и следствия. В руках Платона два сосуда: один с эфиром, другой с красками, и всегда и непременно он черпает из обоих. Мысль силится доискаться единства в единстве; поэзия же, напротив, указывает на его разнообразные проявления посредством видимого или символического. Это обладание обоими элементами объясняет могущество и обаяние Платона.

Если он любил отвлеченные истины, то вполне оправдал сам себя, возвестив простейшее и общепонятное из всех начал, — возвестив абсолютное добро, правящее правителями и судящее судей. Возьмем пример: натурфилософы начертали, каждый по-своему, теорию мироздания — теорию атомов, огня, воды, теорию механических и физических сил. Платон, отличный знаток математики, знаток естественных законов и причин, чувствует, что все эти системы мира, основанные на причинах второстепенных, суть не что иное, как реестр, как опись. Следственно, первым догматом при изучении природы ставит он: «Провозгласим причину, подвигшую Верховного Распорядителя сотворить и устроить вселенную. Он благ: благость несовместна ни с каким родом зависти. Непричастный зависти, Он пожелал, чтобы все созданное, насколько то известно, было подобно Ему самому. Тот, кто поученный людьми мудрыми, признает эту первенствующую причину исходом и основою сотворения мира, тот будет обладателем истины. Все создано ради добра: оно причина всего, что прекрасно». Этот догмат живит и служит олицетворением его философии.

Характерное отличие ума Платона — синтез, обозначающийся во всех его особенностях. Разнообразие умственных даров со всем их превосходством легко сочетаются между собою в живом человеке, но если взяться за их описание, они покажутся несовместимы. Даже китайский каталог не исчислит всего, что заключалось в уме Платона. Его можно только постигнуть, представив себе первобытный ум в полном и свободном упражнении своих первобытных сил. В нем самая свободная непринужденность и доступность соединены с точностью геометра, а отважное воображение способствует ему овладеть с наибольшею ясностью самыми неопровержимыми фактами. Его учтивость патриция, его врожденное изящество, оттененные тончайшею ирониею, но колкою и меткою, придают красоту здравомыслию и силе его красноречия. Справедливо изречение древних: «Если бы Юпитер сошел на землю, он стал бы говорить языком Платона».

Рядом с этим тоном образованного царедворца и согласно прямой цели различных его творений, слышится через все их содержание некоторая важность, которая в «Федоне» и в «Республике» возвышается до благоговения. Платона обвиняли, будто он притворился больным во время суда над Сократом. Но все рассказы из того времени свидетельствуют, напротив, о мужественной защите учителя пред народом; в этих рассказах упомянуто даже о яростном крике сборища на Платона; и собственное его отвращение к народному правлению во многих местах сочинений выражает его личное жгучее негодование. Прямодушный почитатель справедливости и чести, уже по самой своей природе он был до того человеколюбив, что по кроткой снисходительности не хотел бы лишить простолюдина и некоторых его невинных суеверий. Прибавьте к этому его верование, что дар поэзии, пророчества, высокого провидения проистекают от умудренности, независимой от человека, но что эти чудеса совершаются небесным наитием. Воссев на своего крылатого коня, он проникает через области мрака, посещает миры, неприступные для плоти; видит страждущие души, внимает приговору судей, налагающему на них кару переселений; видит Судьбы, с прялкой, и ножницами, и слышит предопределенный шум их веретен.

И между тем осмотрительность никогда не покидает его. Так и кажется, что он прочел надпись на вратах Вузирисова храма: «Будь смел!» — далее, на вторых воротах: «Будь смел, смел, всегда смел!» — но, остановясь пред третьими вратами, имел время разобрать: «Будь не слишком смел!»— до того превосходны его аттическая любовь меры, границы и мастерство определений. Можно с одинаковою безопасностью изучать логарифмы или следить за возвышенными полетами Платона. Голова его светла и тогда, когда молнии его воображения извиваются в самом небе. Процесс его мышления окончен, прежде чем он предложит его читателю; и между тем он изобилует чудесами искусника слова.

С какою умеренностью и самообладанием сдерживает он свои громы в момент их раскатов! Как добродушно дал он и царедворцу, и простому гражданину оружие против философских школ: «Философия — вещь очень приятная, когда обходишься с нею с приличною скромностью; но если сойдешься с нею короче, чем бы следовало, она портит человека». Конечно, мог быть щедро великодушен тот, кто, утвердившись в своем солнцеподобном средоточии, и с таким протяжением зрения, сохранял безоблачную веру. Ясны и точны его убеждения, ясна и точна его речь. Он смеется над сомнением, он шутит с ним, рисует, играет словами, и вдруг раздается изречение, потрясающее землю и море: «Следовательно, Калликс, я вполне убежден на этот счет и помышляю о том, как представить пред судиею душу свою в состоянии здравом, неповрежденном. Потому, пренебрегая почестями, которые ценит большинство людей, и устремляя глаза на истину, я действительно должен стараться жить сколь возможно добродетельно и таким же образом умереть, когда настанет смерть моя. И всеми силами, находящимися во мне, зову я других людей, зову и тебя, Калликс, на эту борьбу, которая, верь ты мне, превышает все прочие здесь сражения». Дивная важность такого убеждения прорывается не промежуточно, для подтверждения или отрицания толков беседы; нет, она льется потоком света.

И заслуживает большего вероятия человек, который к наилучшему образу мыслей присоединяет соразмерность и равенство всех своих способностей! Люди по нем могут судить, какова польза их собственных провидений света, мыслей, внезапно их посещающих, и какую должно придавать им цену. Безукоризненно здравый смысл служит ему ручательством и руководством при истолковании вселенной. Он разумен, как бывает вообще разумен поэт и философ; но преимущественно перед ними он обладает могучим, всепокоряющим искусством примирить свою поэзию с земным правдоподобием: он умеет навести мост от городских улиц до Атлантиды и никогда не пренебрегает постепенностью. Будь бездна, с одной стороны, обаятельна, сколько угодно, — подымаясь с долины на гору, он удержит свою мысль на скользкой покатости.

Он постиг факты первостатейные. Простертый на земле, закрыв глаза, он приносил поклонение Неизмеримому, Неисчислимому, Неизведанному, Неизреченному. Он называл его Верховным Естеством и всегда готов был доказывать, как, например, в «Пармениде», что это Естество превосходит пределы нашего разумения. Никто из людей не сознавал с такою полнотою Неизглаголанного. Но, отдав, как бы от лица человечества, поклонение Беспредельному, он выпрямлялся и, снова, от лица человечества, утверждал: «Однако многое можно познать в природе». То есть, воздав, во-первых, по духу Азии, честь и поклонение — океану любви и могущества, превосходящему и образы, и знание, и волю — Ему, Благому, Единому, — теперь, освеженный и укрепленный этою данью благоговения, он снова возвращался к врожденному побуждению европейца, — а именно к потребности просвещения и восклицал: «Однако многое можно познать в природе!» Да, многое, потому что, получив бытие от одного, все видимое имеет к нему отношение. Это — чаша весов, и соответственность земли к небу, материи к духу, части к целому — вот наше руководство. Как есть наука о звездах, называемая астрономией, количествах, называемая математикой, о свойствах веществ — химией, так есть и наука из наук я назову ее Диалектикою, с помощью которой Разум различает ложное и истинное. «Душа, никогда не усмотревшая истины, не может Припять образа человеческого», — сказал Платон.

Все высшие науки — математика, астрономия — похожи на состязателей бега: схватят данный приз и не знают, какое сделать из него употребление. Диалектика объясняет его: «Природа хороша, но разум лучше; как законодатель выше законоприемлющего».

Платон возвестил человеческому роду возможность уразуметь; возвестил благо познать духом творца природы. Я приношу вам радость, о сыны людей! Знайте, что истина всегда благотворна, что мы имеем надежду отыскать то, что должно составлять истинную суть всего видимого. Бедствие человека заключается в удалении от лицезрения Естества и в натиске разнородных предположений. Верховное добро — вот существенность; всякая добродетель, всякое блаженство зависят от познания этой сути. Мужество есть не что иное, как познание: высочайшее счастие, могущее выпасть в удел человеку, состоит в том, чтобы под руководством своего демона он дошел до того, что действительно ему свойственно. Достигнуть каждому своей части, есть также и сущность справедливости. Самое понятие о добродетели невозможно иначе, как посредством созерцания божественного естества. Итак, мужайтесь! Ибо «уверенность, что мы можем отыскать то, чего еще не знаем, сделает нас несравненно лучше, мужественнее, разумнее, чем предположение невозможности найти то, чего мы еще не знаем и что поиски о нем бесполезны». Выше места, избранного Платоном, нельзя стать: он оградил его своею страстною любовью к существенности, и на самую философию смотрел как на увлекательную беседу с истинною сутью. Проникнутый гением Европы, он произнес слово: Образованность; он произнес и слово: Природа, но не забыл упомянуть: «Есть также и божественное». Он указывает в «Тимее» на высшее употребление зрения: «Меж нас удостоверились, что Бог измыслил и даровал глаза человеку для того, чтобы, обозревая круговращение сил небесных, мы употребляли как следует силы нашего духа, которые, хоть и находятся в неустройстве, если сравнить их с правильным ходом светил, состоят, однако, в союзе с их обращением; и дабы научась этому, быв уже по природе обладателям способности здравого суждения, мы — по образцу неуклонного течения божественного — исправляли свои заблуждения и ошибки». Потом, в «Республике»: «Каждым из таких упражнений прочищается и восстановливается некоторый орган души, ослепленный и отуманенный изучениями другого рода: лучше сохранить этот орган, нежели десять тысяч глаз, потому что один он прозревает истину». Ознакомясь с учреждениями Спарты, Платон более, чем кто другой, даже после него, возлагал надежду на воспитание. Он восхищался превосходством всякого рода: изящным, полезным, совестливым выполнением чего бы то ни было, но давал преимущественное предпочтение умственным и духовным совершенствам. Говоря о воспитании и образованности, он кладет им основанием врожденные способности; дает им непомерно высокое место и, прекрасно олицетворяя различные дарования, называет их богами. Патриций по своим наклонностям, он считает важным и превосходство по рождению: «Из пяти отделов научных предметов только четыре могут быть преподаны безразлично всем людям». В своей «Республике» он с особенным старанием изучает темперамент молодых людей, полагая его краеугольным камнем всего и всему.

Лучший пример вспомогательных сил человеческой природы находится в разговоре Сократа с Феагесом, желавшим сделаться его учеником. Сократ прямо объявляет, что если некоторые исполнились мудрости от беседы с ним, то они обязаны этим не ему и не его содействию, но что они просто стали мудрее во время пребывания с ним, по причинам ему неизвестным: «Потому, — прибавляет Сократ, — что он (его демон) недоброжелателен ко многим; и мое сообщество не благотворно для тех, кому противится мой гений, так что и мне становится невозможно жить с ними. С иными людьми он не возбраняет мне сообщаться, а между тем, моя беседа ни к чему им не служит. Таково-то, о Феагес, сближение со мною. Если будет угодно Богу, ты сделаешь большие и быстрые успехи и не сделаешь никаких, если. не угодно ему. Рассуди же сам: не лучше ли тебе обратиться к кому-нибудь из тех, кто имеет способность доставлять пользу своим преподаванием, тогда как я то доставляю ее, то нет — как случится». Другими словами это значит: «У меня нет системы. Я не могу за тебя поручиться. Ты будешь тем, каков есть. Если между нами есть сочувствие, наши беседы будут невыразимо пленительны и прибыльны для тебя; если же нет его, твое время пропадет даром, а мне ты только надоешь. Я покажусь тебе глупым; молва обо мне ложною. Далеко выше нас и вне твоей или моей воли заключается тайна влечения или тайна оттолкновения. Все доброе, доставляемое мною, — магнетизм взаимности: я поучаю, не задавая уроки, а занимаясь своими обыкновенными делами».

Это приводит нас к той личности, которую Платон поставил средоточием своей Академии, сделав ее орудием для обобщения всех главных пунктов своего учения. Исторические факты, касающиеся этой личности, — личности Сократа, — теряются в сиянии ума Платона. Сократ и Платон неразлучны, как двойные звезды. Первый своими гениальными чертами еще раз представляет нам наилучший пример совместимости разнородностей, которая составляет неотразимое могущество второго. Сократ был человек смиренного, но довольно порядочного происхождения, самого обыкновенного быта и образа жизни; его некрасивая наружность вызывала остроты других тем скорее, что знали: смышленый и веселый грубиян сам не останется в долгу. Актеры передразнивали его на сцене, горшечники вылепляли его непригожее лицо на глиняных кружках. Он был малый хладнокровный; и к своему равнодушию и шутливости присоединял полнейшее понимание каждого своего собеседника, которого вовлечет в прение и непременно поразит. Молодые люди без ума любили Сократа и приглашали на свои пиры, на которые он являлся потолковать, что безмерно ему нравилось. Он мог пить сколько угодно и, оставив всю компанию под столом, уходил с совершенно свежею головою начинать новый толк с другим, неохмеленным собеседником. Одним словом, он был то, что деревенский народ называет Старина.

Чрезвычайно бедный, но закалив себя, как воин, он в точном смысле слова питался хлебом и водою или несколькими оливками, кроме тех случаев, когда его приглашали. С простотою квакера, с практическою мудростью Франклина, умеренный, как никто, он почти ничего не издерживал на себя: носил летом и зимою одно верхнее платье за недостатком другого, нижнего; ходил босоногий, и время от времени возвращался в свою мастерскую ваять, хорошо или худо, статуи на продажу, чтобы доставить себе любимое удовольствие после, на досуге, толковать по целым дням с самыми изящными и самыми образованными афинскими юношами.

Эти разговоры сделались его исключительным наслаждением; он завязывал их под притворным предлогом совершенного незнания и осаждал и побеждал всех щеголей-философов Азии, Малой Азии и Греческих островов. Никто не отказывался побеседовать с ним: он такой честный, и, право, любопытно познакомиться с человеком, который приходил в совершенное замешательство, лишь только промолвит не истину; но который приводил в совершенное замешательство и других, когда подтверждал их ложное мнение, и между тем, чрезвычайно радовался своим и их смущением, потому что, по его убеждению, самое важное, самое горшее зло, могущее постигнуть человека, состоит именно в ложном понятии о том, что справедливо и что несправедливо.

Каков бы ни был этот простак-старина со своими длинными ушами, молва шла, что раз или два во время войны с Виотиею своим присутствием духа он прикрыл бегство афинского войска. Рассказывали также, что прикинувшись сумасшедшим, он имел твердость в одном заседании городского управления один возвысить свой голос против голоса целого народа, который едва не растерзал его.

Впоследствии, оказалось тоже, что этот вечный балагур, забавлявший своими странными повадками, проказами и простодушием молодых патрициев, тогда как изречения его мудрости и остроумия ежедневно разносились повсюду, был прям и честен с непобедимостью его логических выводов, что он нимало не был помешан, но что под покровом этого вымысла он был страстным поклонником своих религиозных верований.

Обвиненный пред судилищем в ниспровержении народной религии, он провозгласил бессмертие души, наказания и награды жизни будущей; отказавшись отпереться от своих слов по прихоти народного правления, он был приговорен к смерти и заключен в тюрьму. Сократ в тюрьме снял позор с этого места наказания, которое не могло быть темницею, пока он был в нем. Критон подкупил тюремщика, но Сократ не хотел выйти из тюрьмы обманом. «Каковы бы ни воспоследовали бедствия, нельзя ничего предпочесть правде. Ее голос внятен мне, как звук труб и литавров, и я глух для всего, что вы говорите мне». Величие этой тюрьмы, величие огласивших ее слов Сократа и эта выпитая цикута — одно из самых драгоценных событий в истории мира.

Редкое сочетание, и притом в безобразном теле, балагура с мучеником, уличного или рыночного говоруна с бесподобнейшим праведником, где-либо известным по истории тех времен, поразило Платона, умевшего давать цену таким противоположностям, и он поместил это лицо на первом у себя плане, как наилучшего распределителя умственных сокровищ, которые ему предлежало обобщить. Счастлива для обоих — для Эзопа черни и для сановитого ученого — была эта встреча: она сделала бессмертными их обоюдные способности. Дивный синтез характера Сократа выказывается перемежаясь с синтетическим духом Платона. Кроме того, Платон мог прямо и без всякой зависти опираться на признанный ум и вес Сократа, которому, вероятно, он многим обязан; заслуги же Учителя получили свою главную ценность отсовершенства искусства ученика.

Слава Платона основана не на превосходстве силлогизма, ни на художественном изложении учения Сократа, ни на той или другой великолепной теме, как, например, бессмертие души. Он более чем знаток, чем ученый, или математик, или мудрец, которому вверено то или другое особенное представительство. Он являет собою редкое преимущество ума, а именно могущественный дар поставлять каждый факт на последовательную высоту и через то обнаруживать в каждом из них залоги дальнейшего развития. Развитие — естественная принадлежность мысли: оно такая же органическая сущность. Ум не создает то, что он усматривает, точно так же, как зрение не создает розу. Это развитие или расширение мысли обостряет духовное зрение там, где для обыкновенного глаза уже смыкается горизонт, и это второе зрение усматривает, чта продленные линии законов тянутся во все направления.

Признавая за Платоном заслугу провозвестия подобных дум, мы признаем его человеком полного развития; человеком, который к изучению видимого приложил всю гамму и внешних чувств, и постижения, и разума. Строгий чтитель определительности, Платон любил беспредельность; он видел, какой придаток силы и благородства проистекает собственно из истины, собственно из добра; со стороны разума человечества он воздал подобающую честь неизмеримой душе, и воздал ее достойно разума. Тогда он сказал: «Способности наши уносятся в бесконечность, и оттуда возвращаются обратно в нас. Мы можем определить весьма малое; но есть один факт, который упустить из виду все равно, что совершить самоубийство. Все созданное находится на лестнице и идет все выше и выше, откуда бы ни было начало. Все созданное есть символ; и то, что мы называем выводом, есть только новое начинание».

И каждая мысль Платона носит на себе отпечаток такого восхождения: излагая в «Федре» учение о красоте, пленительной очаровательнице, изливающей своим появлением радость, восторг и упование во вселенной, — а в некоторой степени, она проявляется в каждом предмете, — он говорит, что есть другая красота, настолько превосходящая красоту видимую, насколько эта превосходит хаос; эта красота — мудрость, скрытая от удивительного органа нашего зрения, но которая, если бы мы могли ее увидеть, восхитила бы нас совершенством своей существенности. Так и в «Пире» он поучает в том же духе, — теперь всемирно усвоенном и поэтом, и проповедником, — что земная любовь есть зачаток и отдаленный символ обожания души к тому необъятному океану красоты, которая существует и манит душу. Вера в Божественное никогда не покидает помыслов Платона; она составляет предел каждого его догмата. Он всюду стоит на пути, которому нет конца и который беспрерывно огибает всю вселенную. Поэтому каждое его слово служит истолкованием мироздания. Все, на что он не посмотрит, являет свой второй смысл и дальнейшие, последующие значения.

Он постигнул и происхождение из противоположностей: смерть возникает из жизни, жизнь из смерти — закон, по которому тление есть возрождение. Он уследил и то, что малое содержится в большом, большое в малом, заключая о государстве по гражданам, о гражданах по государству, так что вводит в сомнение, не есть ли его устав «Государства» аллегория воспитания одной души? Его превосходные определения идей, времени, формы, фигур, линий не уступают определениям добродетели, мужества, справедливости, воздержности; все его апологи, к которым он охотно прибегал: Пещера Трофония; Перстень Гигеса; темпераменты — золотые, серебряные, железные и медные; видения Аида, Судеб и проч. — напечатлеваются на человеческой памяти, как знаки Зодиака. Его взор лучезарен, как солнце; его душа светоносна. Он верил в прирожденные воспоминания; он ясно провидел закон возмездия или возвратности; закон, обусловливающий свершение правосудия по всему протяжению вселенной, и разделял убеждения Сократа в том, что верховные законы, правящее здесь, — близнецы законов, которые там.

Еще более поразительны черты его выводов из нравственного кодекса. Платон утверждает, что знание и добродетель неразлучны, потому что порок не понимает ни себя, ни добродетели, тогда как добродетель знает и себя, и порок. Самый поверхностный взгляд разберет, что лучше придерживаться справедливости, пока она выгодна; Платон же твердо стоит на том, что она выгодна везде и всегда, что ее выгода самоценна, хотя правый таит свою правоту от глаза богов и людей; что лучше терпеть несправедливость, чем наносить ее; что преступник обыкновенно жаждет наказания; что ложь гораздо пагубнее смертоубийства и что самая ложь по неведению, то есть непреднамеренная, более причиняет зла, чем непреднамеренное человекоубийство; что душа против воли лишается понятий об истине и никто не впадает в заблуждения по доброй воле, что естественный порядок или процесс природы идет от духа к телу, потому что здоровое тело не в состоянии восстановить больной души, тогда как бодрая душа своим могуществом наилучшим образом укрепляет немощное тело. Просвещенные имеют право над невежественными; а именно право наставлять их. Нравственные законы так же точны и непоколебимы, как и законы вещественной природы, — духовная геометрия занимает в своей области то же место, какое занимает здесь логика линий и дуг. Мир математичен вдоль и вширь, внутренне и наружно; неизменны пропорции кислорода, азота, щелочи, и столько-то воды в кремне и в меле; так же неизменны пропорциональные отношения стихий нравственных.

Платон начертал свой собственный идеал, изобразив в «Тимее» Бога, устраивающего повсюду из беспорядка порядок. Ранее всех людей провидевши духовную цену нравственного чувства, он так верно зажег огонь в самом центре, что вся сфера осветилась, и он смог различить полюсы, экваторы, градусы, широты, всякую плоскость и возвышенность. Подобные мысли озаряли и озаряют искрами света души поэтические и набожные, но этот прекрасно воспитанный, всезнающий Грек-геометр приходит каким-то Эвклидом святости; размещает, как законный повелитель, все такие разрозненные проблески по их степени и разрядам и объединяет обе стороны сотворенного. Его теория до того соразмерна и завершена во всех своих частях, что думаешь, будто вековые силы способствовали к сооружению этого гармонического здания, что оно не может быть мгновенно изъятым из времени заявлением уст кратко живущего книжника!

Ключ к методу и к довершению учения Платона представлен его дважды рассеченною линией, Объяснив отношения между абсолютной истиной, абсолютным добром и образами видимого и умственного мира, он говорит: «Рассечем линию вдоль, на две неравные части и разделим эти еще надвое; одна представит нам видимый, другая умственный мир; два же подразделения — его светлую и темную стороны. Вы получите в первом отделе видимого мира изображения, то есть тени, отражения; во втором — тела этих изображений: растения, животные, произведения природы и художеств. Разделив точно таким же образом мир умственный, один отдел вместит мнения и гипотезы, второй — истины». Этим четырем отделениям соответствуют четыре деятельные силы духа: предположение, вера, постижение, разум. Как каждый пруд отражает лик солнца, так все мыслимое и все предметное являет нам и создание, и подобие верховной Благости. Вся вселенная просверлена миллионами путей для ее деятельности, и все созданное восходит и восходит.

По возвышенности ума и знаний Платон до сих пор удивляет мыслящих людей. Тайна же его более обширного успеха заключается в нравственных целях, делающих его драгоценным для каждой человеческой души. «Разум, — говорит он, — царь неба и земли». Но в нем разум неразлучен с возвышенными нравственными началами; притом его творения проникнуты вековечною юностью поэзии. Отсюда происходит то, что многочисленный строй отмеченных душ, — именно таких, которые находят свое наслаждение в духовном, то есть в нравственно-умственном выражении истин и в указании им целей дальнейших, дающих им законность, — называются платоническими. Микеланджело — платонист, Сведенборг — тоже в своей поэме «Супружеская Любовь». Платонист и Шекспир в своих сонетах, особенно же в «Гамлете», и только одна высота собственного гения Шекспира не дозволяет поставить его в числе главнейших представителей Платоновой Школы.

Остается сказать, что недостаток в более могущественном влиянии Платона неизбежно проистекает от самых его качеств. Он интеллектуален в целях, следовательно, литературен в изложении. Возносится ли он на небо, нисходит ли в преисподнюю, издает ли законы для государства, описывает ли страстную любовь, угрызения совести преступника, упования отходящей души — он литературен везде и всегда. Ему недостает той жизненной властительной силы, которой обладает и вопль еврейских Пророков, и учение безграмотного Аравитянина.

Во-вторых, у него нет системы. Его самые жаркие защитники и ученики не могут ее доискаться. Один полагает, его мнение таково, другой — иное. Он сказал то и то в одном месте, в другом — совершенно противоположное; попытался составить теорию вселенной, но теория вышла не полна, не убедительна. Еще укоряют его в том, что он неудовлетворительно перешел от идеи к материи; что у него есть мир — крепкий, округленный, законченный, как орех, где не оставлена ни одна частица хаоса, ни узелка, ни кончика; мир, отделанный без признаков поспешности, без заплатили поправок при втором обзоре, но что теория этого мира составлена из обрезков и лоскутков. Что касается вечной природы, то Платон прибегает к философским упражнениям и приводит разноречивые доводы.

В этом принуждены мы сознаться: каковы бы ни были усилия Платона, ни он, ни другой какой философ не мог распорядиться с природою, которой не угодно, чтобы ею распоряжались. Никакая сила гения не достигла еще удовлетворительного объяснения тайны мироздания и жизни. Загадка все еще остается неразрешенною.

Несправедливо было бы, однако, приписывать такой горделивый замысел Платону. Не будем легкомысленно обращаться с его достопочтенным именем. Чтобы оценить его по достоинству, сравним его не с природою, а с другими людьми. Сколько прошло веков, и ни один человек не стал вровень с ним. В умственном отношении, Платон — колоссальное здание! Это Карнак, Миланский собор, этрусские развалины; и нужны обширные способности во всех родах, чтобы оценить его. Мне кажется, всего справедливее смотреть на него с глубочайшим почтением. Когда его изучаешь, мысль его обозначается все глубже и глубже и качества увеличиваются. Хваля его ум, слог, здравый смысл, мы поступаем как дети; неблагоразумнее их, по моему мнению, и наши критические разборы его диалектики. Такая критика похожа на досаду на мили, когда торопишься приехать: все же лучше, чтоб миля имела полных семьсот шестьдесят ярдов. И многозрящий Платон соразмерил свет и тени по условиям нашего существования.