IV. Трансформация христианства и догмат единосущности

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV. Трансформация христианства и догмат единосущности

Прежние представления об Иисусе претерпели изменение. Человек, поднявшийся до божества, превращается в Сына Человеческого, который всегда был Богом и существовал до творения, он един с Богом и все же отличается от Него. Обладает ли это изменение представления об Иисусе социопсихологическим смыслом, таким же, как и уже продемонстрированный нами в отношении прежней адаптиционистской веры? Ответ на этот вопрос мы найдем, изучая людей, живших во втором и третьем столетиях, создавших этот догмат и веривших в него. Благодаря этому мы сможем понять их действительную жизненную ситуацию и ее психические аспекты.

Наиболее важные вопросы таковы: кем были христиане первых веков после Христа? Осталось ли христианство религией страдающих еврейских энтузиастов Палестины или кто-то другой занял их место или присоединился к ним?

Первое большое изменение в составе верующих произошло тогда, когда христианская проповедь обратилась к язычникам и в ходе великой победоносной кампании завоевала последователей среди них почти во всей Римской империи. Не следует недооценивать значения изменения национальной принадлежности среди последователей христианства, однако оно не играло решающей роли, пока социальный состав христианской общины существенно не менялся, пока она состояла из бедных, угнетенных, необразованных, страдающих людей, испытывающих чувства общей ненависти и общей надежды.

«Известное суждение Павла о коринфской общине правомерно, без всякого сомнения, для второго и третьего поколения большинства христианских общин, а также для периода деятельности апостолов: „Посмотрите, братия, кто вы призванные: не много из вас мудрых по плоти, не много сильных, не много благородных; Но Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное; И незнатное мира и уничиженное и ничего не значащее избрал Бог, чтобы упразднить значащее…“» (1Кор 1:26–28)38.

Хотя значительное большинство последователей, привлеченных Павлом в христианство в первом столетии, были все еще людьми самых низших классов — простые ремесленники, рабы и вольноотпущенники, тем не менее постепенно другой социальный элемент, образованные и зажиточные, начал проникать в общины. Фактически Павел был одним из первых христианских лидеров, не происходивших из низших классов. Он был сыном состоятельного римского гражданина, принадлежал к фарисеям и, следовательно, к интеллектуалам, презиравшим христиан, которые, в свою очередь, ненавидели их.

«Он не был ни пролетарием, чуждым и враждебно настроенным к политическому строю, ни тем, кто не заинтересован в его сохранении и мечтает о его разрушении. С самого начала он был слишком близок к правительственной власти, слишком много испытал на себе благодеяний со стороны священного строя, чтобы не придерживаться совсем иного мнения относительно этической ценности государства, чем, скажем, член местной партии зелотов или даже его коллеги-фарисеи, которые видели в римском господстве по крайней мере меньшее зло в сравнении с полуеврейскими приспешниками Ирода»39.

Со своей проповедью Павел обратился прежде всего к самому низшему социальному слою, но, конечно, и к некоторым зажиточным и образованным людям, в особенности к купцам, которые благодаря своим странствованиям и путешествиям приобрели, несомненно, важное значение в распространении христианства40. Однако во втором столетии существенную часть в общинах составляли представители низших классов. Об этом свидетельствуют некоторые места в ранней литературе, которая, подобно Посланию Иакова или Книге Откровения, дышит горячей ненавистью к могущественным и богатым. Безыскусственная форма таких литературных произведений и общее содержание эсхатологии показывают, что «члены [христианских] церковных объединений постапостольского периода все еще происходили из ряда бедных и несвободных»41.

Приблизительно в середине второго столетия христианство начало завоевывать последователей в среде среднего и высшего классов Римской империи. Помимо прочих это были женщины видного положения и купцы, взявшие на себя заботу о проповеди; христианство распространялось в их кругах, а затем постепенно проникло в круги правящей аристократии. К концу второго столетия христианство уже перестало быть религией бедных ремесленников и рабов. И когда при Константине оно стало государственной религией, оно сделалось религией уже широких кругов правящего класса в Римской империи42.

Спустя двести пятьдесят — триста лет после рождения христианства приверженцы этой веры были совершенно не похожи на первых христиан. Они уже не были евреями, верившими более страстно, чем какой-нибудь другой народ, в скорую реализацию мессианских ожиданий. Они были в основном греками, римлянами, сирийцами и галлами, короче, представителями всех наций Римской империи. Социальная разнородность была более важной, чем этот сдвиг в национальной принадлежности. Безусловно, рабы, ремесленники и «нищий пролетариат», то есть массы низших классов, все еще составляли большую часть христианской конфессии, однако одновременно христианство стало также религией знати и правящих классов Римской империи.

В связи с этим изменением в социальной структуре христианских церквей мы должны бросить взгляд на общую экономическую и политическую ситуацию в Римской империи, которая претерпела основательные изменения за этот период. Национальные различия в мировой империи имели устойчивую тенденцию к исчезновению. Даже иностранец мог стать римским гражданином (Эдикт Каракаллы, 212). В то же время культ императора играл роль объединяющей связи, сглаживающей национальные различия. Экономическое развитие представляло собой процесс постепенной, но прогрессирующей феодализации:

«Новые отношения, консолидировавшиеся в конце третьего столетия, уже не знали свободного труда, а только принудительный труд в общественных группах (или сословиях), ставших наследственными, в среде сельского населения и колоний, равно как среди ремесленников, в гильдиях, а также (как хорошо известно) — среди патрициев, которые стали основными носителями налогового бремени. Таким образом, круг замкнулся. Развитие возвратилось к той точке, с которой оно началось. Средневековый строй был установлен»43.

Политическим выражением приходящего в упадок хозяйства, регрессировавшего к состоянию новой, «натуральной экономики», основанной на хозяйственной деятельности поместий, была созданная Диоклетианом и Константином абсолютная монархия. Получила развитие иерархическая система с бесчисленными зависимостями, на ее вершине — личность божественного императора, которому массы должны были воздавать дань уважения и любви. В течение относительно короткого срока Римская империя стала феодальным классовым государством со строго установленным строем, в котором низшие слои не могли надеяться на подъем, поскольку стагнация из-за спада производства делала невозможным прогрессивное развитие. Стабилизированная социальная система регулировалась сверху, а индивиду, находящемуся на нижней ступеньке социальной иерархии, для самоуспокоения было необходимо довольствоваться своим положением.

Такова была в основном социальная ситуация в Римской империи с начала третьего столетия. Трансформация христианства (в особенности концепции Христа и его отношения к Богу Отцу) на протяжении всего своего развития, вплоть до рассматриваемой эпохи, должна быть понята прежде всего в свете этих социальных перемен и обусловленных ими психологических изменений, а также новой социологической функции, принятой на себя христианством. Очень важный элемент в этой ситуации будет просто непонятен, если мы полагаем, что распространилась и склонила на свою сторону подавляющее большинство населения Римской империи все та же самая христианская религия. Истина, скорее, состоит в том, что изначальная религия трансформировалась в другую, однако новая католическая религия имела веские основания для утаивания этой трансформации.

Теперь нам предстоит рассмотреть, какую трансформацию претерпело христианство в течение первых трех столетий, и показать, насколько новая религия контрастировала со старой.

Самое важное заключается в том, что эсхатологические ожидания, составлявшие центр веры и надежды ранней общины, постепенно исчезли. Сущность миссионерской проповеди первоначального вероисповедания состояла в том, что «грядет Царствие Небесное». Люди готовились к царству, они даже надеялись сами участвовать в его встрече и беспокоились, удастся ли за короткое время, оставшееся в их распоряжении до наступления нового царства, провозгласить христианскую весть на большей части языческого мира. Вера Павла все еще полна эсхатологических надежд, однако у него время ожидаемого прихода царства уже начинает отодвигаться в будущее. Для него заключительное истребление гарантировалось появлением мессии, а последняя битва, которая должна все же наступить, теряла свое значение с точки зрения того, что уже произошло. Однако последующее развитие привело к тому, что вера в безотлагательное установление царства постепенно все больше исчезала: «Прежде всего мы ощущаем постепенное исчезновение первоначального элемента, энтузиазма и апокалиптического настроения, то есть твердого сознания безотлагательного сошествия Святого Духа и надежды на то, что будущее преодолеет настоящее»44.

Если две концепции, эсхатологическая и спиритуальная, вначале были тесно связаны друг с другом (при главном внимании к эсхатологической концепции), то затем они медленно разделились. Эсхатологическая надежда постепенно отошла на задний план, ядро христианской веры отдалилось от идеи второго пришествия Христа, и «тогда оно с необходимостью должно быть найдено в первом пришествии, благодаря которому спасение уже приготовлено для человека и человек для спасения»45. Процесс передачи из поколения в поколение энтузиазма ранних христиан прекратился быстро. Конечно, постоянно предпринимались на протяжении позднейшей истории христианства (от монтанистов до анабаптистов) попытки оживления старого христианского энтузиазма с его эсхатологическими ожиданиями — попытки, характерные для тех групп, которые своей экономической, социальной и психологической ситуацией — угнетенных, стремящихся обрести свободу — напоминали первых христиан. Однако церковь покончила с этими революционными попытками, а затем, во втором веке, одержала первую решительную победу. С того времени суть послания состояла не в призыве: «Близится Царствие Небесное», не в ожидании скорого наступления судного дня и возвращения Иисуса; взор христиан больше уже не был обращен в будущее или к истории, охотнее они смотрели назад. Решающее событие уже произошло. Появление Иисуса уже явило чудо.

Реальный, исторический мир больше не нуждался в изменении; с внешней стороны все могло оставаться по-прежнему — государство, общество, закон, экономика, поскольку спасение совершилось внутри, спиритуально, неисторично и решение частных проблем гарантировалось верой в Иисуса. Надежда на реальное, историческое освобождение было заменено верой в уже свершившееся спиритуальное освобождение. Исторический интерес был вытеснен космологическим интересом. Одновременно с этим постепенно ослабели и этические требования. Первое столетие христианства характеризовалось строгими этическими постулатами, верой, что христианская община является прежде всего братством святой жизни. Этот практический, этический ригоризм был заменен средствами милосердия, раздаваемыми церковью. С отказом от первоначальной строгой этической практики очень тесно было связано усиление примирения христиан с государством.

«Во втором веке существования христианской церкви проявились уже все тенденции ее примирения с государством и обществом»46. Даже случайные преследования христиан государством ни в коей мере не повлияли на это развитие. Хотя то тут, то там предпринимались попытки сохранить старую ригористскую этику, враждебную к государству и образу жизни среднего класса, «…подавляющее большинство христиан, в особенности ведущие епископы, решили иначе. Теперь было достаточно иметь Бога в своем сердце и исповедовать веру в Него, когда неизбежно было публичное исповедание перед властями. Достаточно избегать фактического поклонения идолам, иначе христианину был бы закрыт доступ ко всем достойным профессиям; была разрешена чисто внешняя связь с почитанием идолов, он должен был вести себя благоразумно и осторожно, так чтобы не только не запятнать себя, но и избежать даже риска запятнать себя и других. Церковь повсеместно приняла эту установку после начала третьего века. Благодаря этому государство обрело множество спокойных, послушных и сознательных граждан, которые, не причиняя ему никаких забот, поддерживали порядок и мир в обществе… Поскольку церковь отказалась от своей жесткой, негативной позиции в отношении мира, она превратилась в силу, поддерживающую и реформирующую государство. Если для сравнения обратиться к современным явлениям, то можно сказать, что спасавшиеся от мира фанатики, ожидавшие будущего небесного государства, превратились в ревизионистов существующего образа жизни»47.

Эта фундаментальная трансформация христианства из религии угнетенных в религию правителей и манипулируемых ими масс, из религии ожидания скорого судного дня и нового века в веру об уже совершившемся искуплении; из предписания чистой, нравственной жизни в успокоение совести с помощью церковных средств милосердия; из враждебности к государству в радушную договоренность с ним — все это тесно связано с завершающим великим изменением, которое нам предстоит сейчас рассмотреть. Христианство, представлявшее собой религию общины равных братьев, без иерархии или бюрократии, стало «Церковью», отражением абсолютной монархии Римской империи.

В первом веке не существовало даже ясно выраженного внешнего авторитета в христианских общинах, которые поэтому основывались на независимости и свободе отдельных христиан в отношении вопросов веры. Второй век характеризовался постепенным развитием церковной организации с влиятельными лидерами во главе, а также введением систематичного доктринального вероучения, которому должны были подчиняться отдельные христиане. Первоначально не церковь, а только Бог мог прощать грехи. Позднее — «Extra ecclesiam nulla salus» («Вне Церкви нет спасения»): одна только церковь была хранительницей благодати. И в этом качестве церковь наделяется святостью, а с ней и способностью к моральному предназначению — служить делу спасения. Однако эта функция принадлежала лишь кругу священнослужителей, прежде всего епископов, «которые в своей совокупности гарантировали законность церкви и получали право отпущения грехов»48. Эта трансформация свободного братского содружества в иерархическую организацию ясно обозначает совершившееся психологическое изменение49. В то время как первые христиане были полны ненависти и презрения к образованным, богатым и господствующим, короче, ко всякой власти, христиане, начиная с третьего столетия, были полны уважения, любви и преданности к новой клерикальной администрации.

Подобно тому как христианство трансформировалось во всех отношениях за первые три столетия своего существования и превратилось в новую религию в сравнении с первоначальной своей формой, так видоизменилась и концепция Иисуса. В раннем христианстве преобладала адаптационистская доктрина, то есть вера в то, что человек Иисус возвысился до Бога. По мере развития церкви представление о природе Иисуса все больше склонялось к спиритуалистической точке зрения: не человек возвысился до Бога, а Бог спустился («кеносис»), чтобы стать человеком. Такова основа новой концепции Христа до того, как она была завершена в доктрине Афанасия, принятой Никейским собором: Иисус, Сын Бога, от Отца рожденный до всех времен, единосущный с Отцом. Учение Ария о том, что Иисус и Бог Отец действительно обладают сходной (подобносущной), но не одинаковой сущностью, отвергает из-за логической противоречивости тезис о том, что две сущности, Бог и Его Сын, являются только одной сущностью; это провозглашение дуальности, которая в то же время есть единство. Какой смысл заключается в этом изменении представления об Иисусе и его связи с Богом Отцом и какое отношение изменение в догмате имеет к изменению религии в целом?

Раннее христианство было враждебно к авторитету и к государству. Оно удовлетворяло революционные желания низших классов, враждебных Отцу (правящему классу), в фантастической форме. Христианство, поднявшееся через три столетия до уровня официальной религии Римской империи, имело совершенно иную социальную функцию. Оно намеревалось в одно и то же время быть религией лидеров и ведомых ими людей, правителей и управляемых. Христианство осуществило функцию, которую вовсе не удалось осуществить императору и культу Митры, а именно интеграцию масс в абсолютистской системе Римской империи. Революционная ситуация, доминировавшая до второго столетия, исчезла. Последовала экономическая регрессия; наступила эпоха средних веков. Экономическая ситуация вела к системе социальных связей и зависимостей, достигших политически своей вершины в римско-византийском абсолютизме. Новое христианство появилось под патронажем правящего класса. Новый догмат об Иисусе был создан и сформулирован этой правящей группой и ее интеллектуальными представителями, а не массами. Решающий элемент заключался в переходе от идеи превращения человека в Бога к идее превращения Бога в человека.

Поскольку новая концепция Сына, фактически второго лица рядом с Богом, тем не менее единого с ним, превращала напряженность между Богом и Сыном в гармонию и поскольку она уклонялась от представления, что человек может стать Богом, она устраняла из догматической формулы революционный характер старой доктрины, а именно враждебность к отцу. Содержавшееся в старой формуле эдипово преступление, замещение отца сыном, было устранено в новом христианстве. Позиция отца осталась неприкосновенной. Однако теперь рядом с ним был не человек, а его единородный сын, существующий прежде всякого творения. Иисус сам стал Богом, не свергая с трона Бога, поскольку он всегда был ипостасью Бога.

До сих пор мы рассматривали только негативную сторону проблемы: почему Иисус больше не мог быть человеком, поднявшимся до Бога, человеком, сидящим по правую руку от Отца. Потребность в признании отца, в пассивном подчинении ему мог бы удовлетворить главный конкурент христианства, культ императора. Почему же не императорский культ, а христианство преуспело в превращении в упрочившуюся государственную религию Римской империи? Потому, что христианство обладало качеством, дававшим ему преимущество в реализации социальной функции, которую оно предполагало выполнять, а именно веры в распятого Сына Бога. Страдающие и угнетенные массы могли в большей степени идентифицироваться с ним. Однако фантазийное удовлетворение изменилось. Массы идентифицировали себя с распятым человеком уже не для того, чтобы сместить отца в фантазии, а, напротив, чтобы возрадоваться его любви и милости. Представление о том, что человек стал Богом, было символом агрессивных, активных тенденций враждебного чувства к отцу. Представление о том, что Бог стал человеком, трансформировалось в символ нежной, пассивной привязанности к отцу. Массы находили себе удовлетворение в том факте, что их представитель, распятый Иисус, был возвышен в падении и сам стал предвечно сущим Богом. Люди больше уже не ожидали скорых исторических изменений, а, наоборот, верили, что освобождение уже произошло, что их надежды уже сбылись. Они отказались от фантазии, воплощавшей враждебность к отцу, и заменили ее другой, гармонизирующей, поместившей сына рядом с отцом согласно свободному волеизъявлению последнего.

Теологические изменения являются выражением социологических изменений, то есть изменений в социальной функции христианства. Больше не являясь религией мятежей и революций, эта религия правящего класса была предназначена для того, чтобы держать массы в повиновении и управлять ими. Хотя старая революционная репрезентация сохранялась, тем не менее эмоциональная потребность масс была удовлетворена новым способом. Формула пассивного подчинения заменила активную враждебность к отцу. Не было необходимости смещать отца, поскольку сын фактически был равен Богу с самого начала, как раз потому, что сам Бог «породил» его. Реальная возможность идентификации с Богом, испытавшим страдания, но с самого начала пребывавшим на небесах, и одновременно с этим исчезающие тенденции враждебности к отцу — все это явилось основой победы христианства над культом императора. Более того, изменение позиции по отношению к реальным, существующим фигурам отца — священнослужителей, императора и в особенности правителей — соответствовало этой измененной позиции по отношению к Отцу Богу.

Психологическая ситуация верующих масс в четвертом столетии отличалась от ситуации ранних христиан тем, что ненависть к авторитетам, включая Отца Бога, уже не была осознанной или только отчасти таковой; народ отказался от своей революционной позиции. Причина этого заключалась в изменении социальной реальности. Любая надежда на ^свержение правителей и победу низшего класса была настолько безнадежна, что с психологической точки зрения было бы бесполезно и неэкономично упорствовать в позиции ненависти. Если безнадежно свергать отца, то более удобным психологическим выходом было подчиниться ему, любить его и удостаиваться любви от него. Это изменение психологической позиции явилось неизбежным результатом окончательного поражения угнетенного класса.

Однако агрессивные импульсы не могли исчезнуть. Не могли они и ослабеть, поскольку их реальная причина — гнет со стороны правителей — не была ни устранена, ни уменьшена. Где же теперь оказались агрессивные импульсы? Они уже не были направлены, как ранее, на отцов и власти, а повернулись назад, на индивидуальное я. Идентификация со страдающим, распятым Иисусом давала для этого чудесную возможность. В католическом50 догмате ударение уже не ставилось, как в ранней христианской доктрине, на свержении отца, а ставилось на самоуничижении сына. Первоначальная агрессия, направленная против отца, обернулась против самой личности, и это обеспечивало безвредный для стабильности общества выход.

Однако это стало возможным только в связи с другим изменением. Для первых христиан представители власти и богачи были злыми людьми, которые обречены на заслуженное возмездие за свою греховность. Конечно, ранние христиане не были свободны от чувства вины в связи с их враждебностью к отцу; и идентификация со страдающим Иисусом служила искуплением их агрессии; но, несомненно, главным для них были не чувство вины и мазохистская, компенсирующая реакция. Позднее самосознание верующих изменилось. Для них не было уже необходимости обвинять правителей за нищету и страдания; напротив, сами страждущие были виновными. Им следовало упрекать самих себя за свои неудачи. Только посредством постоянного искупления, только посредством личного страдания могли они загладить свою вину и снискать любовь и прощение Бога и его земных представителей. Страдая и выхолащивая свою значимость, человек находил выход для угнетающего чувства вины и имел шанс получить прощение и любовь51.

Церковь прекрасно понимала, как ускорить и усилить этот процесс превращения упреков в адрес Бога и правителей в осуждение личности. Она усилила чувство вины масс и сделала его почти невыносимым; тем самым была достигнута двойная цель: во-первых, церковь помогла перенести энергию осуждения с властей на страждущие массы, во-вторых, она представила себя этим страждущим массам в качестве доброго и любящего отца, хотя прощение и искупление священнослужители даровали навязанному ими же чувству вины. Церковь искусно культивировала психологические условия, из которых она и высший класс извлекали двойное преимущество: отвлечение агрессии масс и гарантию их зависимости, благодарности и любви.

Однако для правителей фантазийный образ страдающего Иисуса обладал не только социальной, но также и важной психологической функцией, освобождавшей их от чувства вины, которое они переживали из-за нищеты и страданий угнетаемых и эксплуатируемых ими масс. Посредством идентификации со страдающим Иисусом эксплуатируемые группы сами могли осуществлять свое искупление. Правители могли утешать себя представлением о том, что поскольку даже единородный Сын Бога страдал добровольно, постольку для масс страдание — милость Божья и, следовательно, у них нет основания упрекать себя за причинение таких страданий.

Трансформация христологического догмата, также как и христианской религии в целом, вполне соответствовала социологической функции религии вообще — поддержке социальной стабильности посредством сохранения интересов господствующего класса. Для первых христиан это была блаженная и радостная мечта, рождающая фантастическое представление о том, что ненавистная власть скоро будет свергнута и они сами, ныне бедные и страдающие, достигнут господства и счастья. После их окончательного поражения и после того, как все их ожидания оказались тщетными, массы стали довольствоваться фантазиями, в которых они принимали на себя ответственность за все страдания; они могли все же надеяться на то, что, искупив свои грехи собственными страданиями, они вправе заслужить любовь доброго отца. Он показал себя любящим отцом, когда в облике сына стал страдающим человеком. Другие их желания — счастья, например, а не просто прощения — удовлетворялись посредством воображения блаженного загробного мира; тот заменил собой историческое благополучие этого мира, на которое надеялись ранние христиане.

В нашей интерпретации формулы единосущности пока еще не обнаруживается ее уникальный и конечный смысл, коренящийся в бессознательном. Аналитический опыт заставляет нас ожидать, что за логическим противоречием этой формулы, а именно что два равно одному, должен быть скрыт специфический неосознанный смысл, которому догмат обязан своей значительностью и обаянием. Этот глубочайший, бессознательный смысл доктрины о единосущности становится ясным, если мы вспомним простой факт: существует одна реальная ситуация, в которой эта формула отвечает здравому смыслу, ситуация ребенка в чреве матери. Мать и ребенок являются, следовательно, двумя существами и в то же время одним.

Теперь мы подошли к центральной проблеме, касающейся изменения представления об отношении Иисуса к Богу Отцу. Изменился не только Сын, но также и Отец. Строгий, могущественный Отец превратился в предоставляющую приют и защиту мать; когда-то мятежный, затем страдающий и пассивный сын превратился в маленького ребенка. Под маской отцовского Бога евреев, приобретшего доминирующее влияние в борьбе с материнскими божествами Ближнего Востока, вновь появилась божественная фигура Великой Матери и стала доминирующей фигурой средневекового христианства.

Важное значение, которое материнское божество имело для католического христианства, начиная с четвертого столетия, становится очевидным, во-первых, благодаря той роли, которую начинает играть церковь как таковая; во-вторых, благодаря культу Марии52. Уже шла речь о том, что для раннего христианства идея Церкви еще была совершенно чужда. Только в ходе исторического развития Церковь постепенно обрела иерархическую организацию; сама Церковь становится священным институтом и чем-то большим, чем просто суммой своих членов. Церковь опосредствует спасение, верующие — ее дети, а сама она — Великая Мать, только посредством ее можно обрести уверенность в будущем и блаженство.

Столь же показательно оживление фигуры материнского божества в культе Марии, который свидетельствует о том, что материнское божество превращается в независимое благодаря своему отделению от Бога Отца. Материнские качества, которые всегда подсознательно были частью Бога Отца, теперь, в культе Марии, переживаются сознательно и ясно, будучи представлены в символической форме.

В Новом Завете Мария ни в коем случае не стоит выше уровня ординарного человека. По мере развития христологии представления о Марии приобретают видное и чрезвычайно усилившееся значение. Чем больше фигура исторического, человечного Иисуса отступает в пользу предсущего Бога Сына, тем больше Мария обожествляется. Хотя, по Новому Завету, Мария в своем браке с Иосифом продолжала рожать детей, Епифаний оспаривает эту точку зрения как еретическую и фривольную. В ходе несторианской полемики было, наконец, в 431 году принято направленное против Нестория решение, что Мария была не только матерью Христа, но также и матерью Бога, а в конце четвертого столетия возник культ Марии и к ней обращались с молитвами. Приблизительно в то же время скульптурные изображения Марии также начали играть большую и все усиливающуюся роль. В последующие столетия все большее значение придавалось матери Бога и ее почитание стало более пышным и более общего характера. Для поклонения ей сооружались алтари, повсеместно выставлялись ее изображения. Из получателя благодати она превратилась в дарителя благодати53. Мария с младенцем Иисусом стала символом католического средневековья.

Исчерпывающий смысл коллективного представления кормящей Мадонны становится ясен только в результате психоаналитических клинических исследований. Шандор Радо отметил чрезвычайно важную роль, которую играют в психической жизни индивида, с одной стороны, страх перед голодной смертью, а с другой — наслаждение орального удовлетворения:

«Мучения от голода становятся психическим предвкушением позднейших „наказаний“, и посредством школы наказания они превращаются в примитивный механизм самонаказания, который в конце концов достигает в меланхолии столь рокового значения. За безграничным страхом пауперизации, ведущим к меланхолии, скрывается не что иное, как страх голодной смерти; этот страх является реакцией жизненной силы нормального эго на угрозу жизни, представляет собой меланхолический акт искупления и прощения, навязанный Церковью. Сосание груди тем не менее остается блестящим примером неисчерпаемого, прощающего дара любви. Конечно, не случайно, что кормящая Мадонна с ребенком стала символом могущественной религии, а через ее посредство — символом целой эпохи нашей западной культуры. По моему мнению, происхождение смыслового комплекса искупления вины и прощения из первоначального инфантильного опыта гнева, голода и сосания груди разрешает нашу загадку относительно того, почему надежда на прощение и любовь представляет собой, пожалуй, самую сильную конфигурацию, которую мы встречаем на более высоких уровнях человеческой психической жизни»54.

Благодаря исследованию Радо совершенно понятной становится связь образа страдающего Иисуса и образа младенца Иисуса на материнской груди. Оба образа являются выражением желаемого прощения и искупления. При воображении распятого Иисуса прощение приобретается путем пассивного, самокастрирующего подчинения отцу. При воображении младенца Иисуса на груди Мадонны мазохистский элемент отсутствует; на месте отца обнаруживается мать, которая, успокаивая ребенка, дарует прощение и искупление. Те же радостные чувства составляют содержание подсознательного смысла догмата единосущности, образа ребенка, укрытого в чреве.

Это фантастическое представление о великой прощающей матери и есть то оптимальное удовлетворение, которое может предложить католическое христианство. Чем больше страдали массы, тем больше их реальное положение напоминало страдающего Иисуса и тем чаще фигура счастливого, сосущего младенца могла и должна была появляться вместе с фигурой страдающего Иисуса. Но это означает также, что люди должны были регрессировать к пассивной, инфантильной позиции. Эта позиция предотвращала активный протест; она представляла собой психологическую позицию, свойственную человеку иерархически структурированного средневекового общества, человеческому существу, которое оказалось в зависимости от правителей, надеялось обезопасить от них свой минимум средств существования и для которого голод был доказательством его греховности.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.