6. Швы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6. Швы

Если философия, как я утверждаю, это мыслительная конфигурация совозможности четырех ее родовых условий (поэмы, матемы, политики, любви) в событийной форме, которая предписывает истины своего времени, перебой в философии может проистекать из того, что свобода хода, необходимая ей для определения переходного режима или интеллектуального обращения между истинностными процедурами, которые ее обусловливают, оказалась ограничена или заблокирована. Чаще всего причиной подобной блокировки служит то, что, вместо того чтобы установить некое пространство совозможности, через которое осуществляется мышление того или иного времени, философия передает свои функции одному из своих условий; она целиком препоручает все мышление одной родовой процедуре. Философия свершается тогда в стихии своего собственного подавления в пользу этой процедуры.

Я буду называть подобный тип ситуации швом. Философия неопределенно запинается всякий раз, когда оказывается стянутой наложенным швом к одному из своих условий и запрещает себе тем самым свободно установить пространство sui generis, в которое могли бы вписаться указывающие на новизну четырех условий событийные именования, утверждая в отправлении не совпадающей ни с одним из них мысли свою одновременность и, стало быть, некое поддающееся конфигурации состояние истин своей эпохи.

Девятнадцатый век, от Гегеля и до Ницше, во многом находился во власти швов, вот почему и кажется, что философия переживала тогда упадок. Главным из них был шов позитивистский или сциентистский, который ожидал от науки, что она сама сформирует законченную систему истин своего времени. Хотя его престиж и подорван, этот шов и по сей день господствует в академической англосаксонской философии. Самые заметные его последствия затрагивают, естественно, положение других условий. Что касается политики, то она, как мы видим, совершенно отказалась от собственного статуса и сведена к прагматической защите либерально-парламентарного режима. Высказывание на самом деле одновременно и латентное, и центральное: политика никоим образом от мышления не зависит. Поэтическому условию отказано за давностью, оно зарегистрировано как культурное приложение или фигурирует в качестве предмета лингвистического анализа. Любовное условие игнорируется: по глубокому замечанию Жан-Люка Нанси, сущность США состоит в сосуществовании в этой стране сентиментальности и секса за счет любви. Подшившись к своему научному условию, философия постепенно свелась к аналитическому умствованию, затраты на которое — во всех смыслах — взял на себя язык. Вольная же дана расплывчатой религиозности, которая служит впитывающим тампоном для нанесенных капиталистическими зверствами ран и ссадин.

В своей господствующей канонической форме предложил свой шов и марксизм: подшить философию к ее политическому условию, В этом вся двусмысленность знаменитого тезиса о Фейербахе, который якобы заменяет «истолкование» мира его революционным преобразованием. На политику здесь философски указывается как на единственный способ сформировать на практике общую систему смысла, философия же обречена на постепенное упразднение. То, что политика (впрочем, широко отождествляемая Марксом с реальным движением Истории) есть конечная форма суммирования опыта, вместе с другими условиями отстраняет и саму философию, которая намеревалась вписать в этот опыт совозможность с политикой. Хорошо известна неприязнь Маркса и марксистов ко всему, что касается художественной деятельности, особенности которой им так и не удалось осмыслить — равно как и уважить изобретательное рвение. Что касается влияния истины полового различия, оно в конечном счете оказалось дважды затуманено: и сталинским пуританизмом, и неприязнью к психоанализу (единственной, на мой взгляд, настоящей современной попытке концептуализировать любовь).

С научным же условием все не так просто. Маркс и его последователи, в этом — данники господствующего позитивистского шва, не переставали утверждать, что поднимают революционную политику на уровень науки, Они поддерживали двусмысленность между «наукой Истории» — историческим материализмом — и подчиненным движением Истории со стороны политики. Они с самого начала противопоставляли свой «научный социализм» всевозможным «утопическим» социализмам. Таким образом, можно считать, что марксизм скрестил два шва, политический и научный, В общем-то именно эту сложную сеть двойного пошива и называет «философией» — или диалектическим материализмом, — в частности, Сталин. В результате вышеозначенная «философия» предстает в виде странных «законов», «законов диалектики», двусмысленно приложимых и к Природе, и к Истории.

Но поскольку в «материалистическом» видении наука препровождается к своим технико-историческим условиям, над сочленением двойного шва в конечном счете господствует политика, каковая только и может включить в целое также и науку, что становится очевидным, когда тот же Сталин от имени пролетариата или его партии берется диктовать законы генетике, лингвистике или теории относительности. Эта ситуация вызвала столь запутанный философский паралич, что, когда в шестидесятые годы Луи Альтюссер взялся вернуть марксистской мысли действенность, единственный выход, который он увидел, — перевернуть сочленение двух швов в пользу науки и сделать из философского марксизма нечто вроде эпистемологии исторического материализма. Нигде навязчивость швов в философии того времени не заметна так, как в предпринятом Альтюссером героическом усилии переправить марксизм под научный шов философии: он отчетливо понимал, что господство подшития к политическим условиям еще вреднее. За эту операцию по переносу пришлось платить, по-прежнему препоручая политику столь подозрительному и обветшалому органу, как КПФ, что опять же мешало охватить ее мыслью. После нескольких начальных успехов философский прорыв сел на мель событий 68-го, именование которых мыслью во всем превышало ресурсы научных условий и жестоко выставило напоказ историческую отсталость КПФ.

В конечном счете я выдвигаю следующий тезис: если философия, начиная, вероятно, с Гегеля, кружит в своей мучительной неопределенности по кругу, то дело тут в том, что она — пленница сети швов, пришитая к своим же условиям, в первую очередь к научным и политическим, которые препятствуют ей сформировать их общую совозможность. Тем самым что-то свойственное нашему времени от нее заведомо ускользнуло, и она отражает себя же искаженным и ограниченным образом.

Безошибочный признак, по которому распознается, что на философию умаляюще воздействует подшитие к одному из ее родовых условий, — монотонно повторяемое высказывание, согласно которому «систематическая форма» философии отныне невозможна, Эта антисистематическая аксиома вошла сегодня в систему. В начале этой книги я уже упоминал о форме, приданной ей Лиотаром, но, за исключением, пожалуй, Лардро и Жамбе, она характерна для всех современных французских философов, особенно для тех, которые мерцают в том типическом созвездии, где находишь греческих софистов, Ницше, Хайдеггера и Витгенштейна.

Если понимать под «системой» энциклопедическую фигуру, снабженную некоей основой или подчиненную какому-то высшему означающему, то я бы хотел, чтобы современная десакрализация воспрепятствовала ее развертыванию. Впрочем, пестовала ли когда-либо философия — за вычетом разве что Аристотеля и Гегеля — подобные устремления? Если же под «систематичностью» понимать, как и надлежит, требование полной конфигурации четырех родовых условий философии (что в очередной раз ни в коей мере не подразумевает, чтобы результаты этих условий были предъявлены или даже просто упомянуты), изложенной с изложением также и правил своего изложения, тогда философии по самой ее сути свойственна систематичность и ни один философ от Платона до Гегеля в этом не сомневался. Впрочем, именно поэтому отказ от «систематичности» проходит сегодня рука об руку с мрачным ощущением «невозможности» философии, о котором я уже говорил в самом начале. Это и свидетельствует, что она вовсе не невозможна, а всего лишь опутана исторической сетью швов,

Я не могу согласиться с определением Лиотаром философии как дискурса в поисках своих собственных правил. Имеется по меньшей мере два универсальных правила, без которых говорить о философии нет никакого смысла. Первое — что она должна располагать событийными именованиями своих условий и тем самым делать возможным одновременное, концептуально унифицированное осмысление матемы> поэмы, политического изобретательства и любовной Двоицы. Второе — что преходящая (или необходимая) парадигма, устанавливающая то мыслительное пространство, в котором находят себе прибежище и приятие родовые процедуры, должна быть предъявлена внутри этого прибежища и этого приятия. Иначе говоря, философия бесшовна лишь в том случае, когда она сама по себе систематична. Если же a contrario философия заявляет о невозможности системы, то она зашита, то есть передает мышление одному из своих условий.

Если в девятнадцатом веке и позже философия претерпела двойной подшив к своим политическим и научным условиям, вполне понятно, что, особенно после Ницше, она подверглась искушению высвободиться, подшиваясь к какому-либо другому условию. Напрашивалось искусство, Вместе с Хайдеггером достигает кульминации анти-позитивистское и антимарксистское усилие препоручить философию поэме. Когда Хайдеггер как на решающие последствия техники указывает, с одной стороны, на современную науку, а с другой — на тоталитарное Государство, в действительности он отмечает два главных шва, спастись от которых мышление сможет, лишь от них отделавшись. Предлагаемый им путь — не путь философии, реализовавшийся, на его взгляд, в технике, а путь, который предчувствовали Ницше и даже Бергсон, который был продолжен в Германии философским культом поэтов, а во Франции — литературным фетишизмом (Бланшо, Деррида, да и Делез…) и уступил живость мысли художественному условию. Прислужница на Западе науки, на Востоке — политики, философия попыталась в Западной Европе услужить по крайней мере другому Господину, стихотворению. Так что ныне философия находится в положении Арлекина, слуги трех господ. Можно даже добавить, что, скажем, Левинас в манере двойственных рассуждений на тему Другого и его лица и на тему Женщины намечает, что философия может также стать слугой и четвертого условия, любви.

Я же утверждаю, что сегодня возможно (и, следовательно, надлежит) разорвать все эти договоры. Предлагаемый мною жест — чисто и просто философский жест снятия швов. Оказывается, что отавная цепь, высшая трудность состоит в том, чтобы снять с философии шов ее поэтического состояния. Позиции позитивизма и догматического марксизма ныне — не более чем окаменелости, чисто институционные или академические швы, Напротив, то, что наделило властью поэтизирующий шов (и, стало быть, Хайдеггера), ничуть не пострадало, не будучи даже и изучено.

Что же делали и думали поэты в эпоху, когда философия теряла присущее ей пространство, подшитая к матеме или революционной политике?