6. Высшее достоинство
6. Высшее достоинство
Существует ли реальность по ту сторону личности? Некоторые персоналисты, например Мак-Таггарт, Ренувье и Хоуисон, дают отрицательный ответ. Для Ясперса же личностная реальность свидетельствует о существовании внутренней трансценденции, которая принципиально невыразима и недоступна, если не прибегать к помощи некоторого шифра. В той перспективе, какой придерживаемся мы, создающее личность движение не замыкается в ней самой, а указывает на трансценденцию, живущую среди нас и в той или иной мере доступную обозначению.
Конкретные подходы к трансценденции. Как уже отмечалось, чтобы мыслить трансценденцию, необходимо избегать пространственных образов. Реальность, трансцендентная по отношению к другой реальности, не изолирована от нее и не парит над ней, она превосходит ее качеством бытия, которого та не может достичь, двигаясь размеренно, без диалектических скачков, не выражая себя. Поскольку духовные отношения — это отношения внутренней близости в различии, а не внешние отношения рядоположенности, отношение трансцендентности не исключает присутствия трансцендентной реальности внутри реальности трансцендируемой: Бог, говорил святой Августин, более близок мне, чем мой внутренний мир.
Уже производственная деятельность выявляет личностную трансценденцию. «Делать и, делая, формировать себя, быть лишь таким, каким сам себя сделал» — этой формулировкой Сартр хочет обозначить все собственно человеческое, и она звучит почти по-марксистски. Но это относится не только к производственной деятельности. В материи открываются такие чудеса, которые превосходят все мои возможности. Субъект-производитель, со своей стороны, недостаточен сам по себе; производство без цели (этот опыт знаком некоторым изгнанникам) оборачивается мукой. Наконец, попытка свести всякую деятельность, а особенно духовную, к изготовлению чего-то обнаруживает свою несостоятельность, если обратиться к таким фундаментальным понятиям, как «рецептивное познание», «удивление», «свидетельствование» (Г. Марсель), «иррациональное» (Мейерсон), «интенциональное» (Гуссерль).
Точно так же, утверждая себя, я чувствую, что мои самые глубокие действия, самые высокие свершения вызревают во мне как бы без моего ведома. Я устремлен к «другому». Даже моя свобода приходит ко мне как данность, но она не порабощает и не ограничивает меня, а устремляет навстречу свободе «другого» или избранной ценности.
Нельзя путать это превосхождение бытия с завихрениями жизненного порыва: жизненный порыв не ведет нас ни к чему другому, кроме него самого; это — страсть жить любой ценой, даже ценой попрания тех ценностей, которые придали ему смысл. Напротив, высший акт личности заключается в том, чтобы принять страдания и смерть, но не изменить своему человеческому призванию (от жертвенности — к героизму). Личность рождается в тот момент, когда, как пишет Г. Марсель, я обретаю сознание того, что «я есть нечто большее, чем моя собственная жизнь». Таков ее парадокс: человек обретает себя как личность, только теряя себя как биологическую особь. «Я, — говорил Ницше, — люблю тех, кто не умеет жить иначе, как чтобы погибнуть; я люблю их всем сердцем, ибо они идут к другому берегу».
Речь не идет также и о том, что по тем же самым соображениям можно было бы назвать социальным порывом, движением, ведущим нас к постоянному расширению социального пространства. Как показал Бергсон, этот порыв стремится повернуть вспять, к закрытым обществам, где Я погружается в эгоцентризм.
Трансцендентное устремление личности есть не некое возбуждение, но отрицание себя как замкнутого, самодостаточного, изолированного мира. Личность не есть бытие, она — движение бытия к бытию и обретает устойчивость благодаря бытию, к которому устремляется. Без этого движения она распадается на серию «моментальных субъектов» (Мюллер-Фрейенфельс).
Внутреннее богатство бытия сообщает личности длительность, создаваемую не повторением, а избыточностью. Личность «не поддается учету» (Г. Марсель). Я чувствую, как я непрестанно «переливаюсь через край». Целомудрие говорит мне: мое тело есть нечто большее, чем просто тело; застенчивость шепчет: я больше, нежели мои жесты и слова; ирония внушает: мысль больше мысли. В восприятии мысль теснит чувства; в мышлении вера берет верх над причинностью; так и действие отвергает направляющее его волеизъявление, а любовь — желания, которые ее возбуждают. Человек, говорил Мальбранш, есть движение, имеющее целью дальнейшее движение. Личностное бытие — это щедрость, поэтому оно основывает порядок, чуждый приспособленчеству и безмятежности. Приспосабливаться — значит оберегать себя от волнений и уподобляться тому, кто предает будущее ради настоящего. Жизнь, особенно перед лицом опасности, требует от нас только приспособления, причем с наименьшей затратой сил; именно это принято называть счастьем. Личность же постоянно рискует и готова нести расходы, сколь бы велики они ни были.
Направленность трансценденции. Есть ли направленность у этого бьющего ключом личностного бытия? Постоянная устремленность не имеющего цели существа вперед, за собственные пределы, в мире, лишенном смысла, не является подлинной ориентацией и тем более трансценденцией. Самопреодоление личности — это не только проекция, но также и восхождение (Ясперс), превосхождение. Личностное бытие создано исключительно для того, чтобы превосходить себя. Подобно тому как велосипед или самолет устойчивы только в движении, по достижении определенной скорости, так и человек крепко держится на ногах, лишь если обладает необходимым запасом сил. Теряя высоту, он не то чтобы опускается ниже среднего человеческого уровня или, как иногда говорят, превращается в животное, — он падает гораздо ниже: ни одно живое существо не изобрело таких жестокостей и подлостей, в которых человек все еще находит удовольствие.
Какова же цель движения трансценденции? Ясперс отказывается называть ее. Многие современные мыслители ссылаются на «ценности», как на некие независимые абсолютные реальности, известные a priori (Шелер, Гартман). Персонализм не может бездумно отдавать личность в руки этих безличных реальностей, и большинство его сторонников стремятся так или иначе персонализировать их. Христианский персонализм идет здесь до конца: все ценности для него группируются вокруг единственного в своем роде призыва, исходящего от высшей Личности.
Вероятно, можно потребовать доказательств существования трансценденции, этой ценности ценностей. Принадлежащая миру свободы трансценденция не требует, однако, доказательств. Уверенность в ее существовании рождается в полноте личностной жизни и ослабевает, когда последняя оскудевает. Субъект в этом случае может и не воспринимать ценностей, и его разочарование в жизни сменяется ненавистью к ней.
Персонализация ценностей. Даже вера в некое личностное божество нуждается в помощи безличностных опосредований — понятий добра, могущества, справедливости, моральных законов, духовных структур и т. п. Однако ценности никак не являются общей идеей, хотя некоторая уязвимость то и дело заставляет их опускаться до ее уровня. Общая идея — это определенная сумма детерминации, и сила ее только в повторении: четвероногое — это животное, имеющее четыре конечности, и ничего более. Ценность же — это живительный и неисчерпаемый источник определений, это избыточность, всепроникающий призыв. Здесь можно усмотреть нечто вроде экспансионистской наклонности и более тесное родство с личностным бытием, нежели с миром всеобщностей.
Кроме того, ценность неодолимо стремится воплотиться в конкретном субъекте — индивидуальном или коллективном.
Наиболее основательные ценности обладают историческим существованием. Они рождаются в сознании человечества в ходе его развития, как если бы каждый этап был призван открыть или изобрести какую-то новую область ценностей. Можно говорить о призвании эпох и наций; в этом смысле честь — ценность средневековая, свобода и социальная справедливость — ценности современные, сострадание — индуистская ценность, изящество — французская, соборность — русская и т. д. Каждая из них рождается, развивается, застывает в неподвижности, а затем сходит на нет, как если бы впала в продолжительную спячку. Время застоя порождает всякого рода недоразумения. Тот, кто защищает семью, свободу или выступает за социализм, может в меньшей степени понимать их суть, чем тот, кто, казалось бы, оспаривает их, а на деле яростно борется против их застывших или вырождающихся форм. Даже вечное, вопреки распространенному предрассудку, противоположно неподвижному и предстает в непрерывно обновляющихся ликах. Его можно отвергать под предлогом служения ему, если пытаться закрепить его в одной из застывших исторических форм, когда она начинает клониться к упадку.
Однако история все еще являет нам ценность во всеобщем. Подлинное место ценности — в живом человеческом сердце. Личности без ценностей не могли бы существовать во всей их полноте, но и ценности существуют для нас только посредством fiat veritas tua{138}, которое сообщают им личности. Ценности не представляют собой некоего готового мира, автоматически реализующегося в истории, как того хотели бы лишенные деятельного начала мифы о «несокрушимой силе истины» или о «неотвратимом ходе истории». Они не прилагаются к истории как раз и навсегда установленные принципы. Они обнаруживают себя в глубинах свободы, в акте выбора, но в момент зарождения могут быть незаметны и проявляться в виде интереса и даже в качестве антиценности, но с течением времени обретают свое подлинное звучание.
Мы видим, насколько неверно было бы утверждать или отрицать «субъективность» ценностей. Они не субъективны, поскольку не зависят от эмпирических особенностей данного конкретного субъекта; но они и субъективны, поскольку существуют только в соотношении с субъектами, только благодаря им получают второе рождение, не будучи привязанными ни к одному из них: ценности выступают посредниками между субъектами, вырывая каждого из одиночества и способствуя их универсальному развитию. Вот почему их нельзя путать с проекциями Я, которые быстро исчерпывают свои скромные ресурсы. Ценности, напротив, свидетельствуют о том, что личность не остается ограниченной и изолированной реальностью, привязанной к условиям своего существования, как лошадь к столбу, что она может, в зависимости от обстоятельств, включать в себя и всю Вселенную, бесконечно удлиняя нити, связывающие ее с ней. Стало быть, личность в конечном итоге — это движение к трансперсональному, о чем свидетельствуют одновременно и опыт причастности, и опыт ценности.
Это как раз и есть то, что теснейшим образом связывает два отмеченных вида опыта. Янсенистская формулировка «только я и мой Бог» одинаково ложна как для религиозной жизни, так и для любой другой ценностной жизни. Конечно, абсолютную связь с Абсолютом не обрести в гуле толпы; но если речь идет не об абсолютной связи, то она вырабатывается только в сотрудничестве, будь оно явным или скрытым, в индивидуальных раздумьях, которые, соединяясь, взаимно дополняют друг друга.
Движение личности к трансперсональному совершается в борьбе и оттого не имеет ничего общего с манерной экзальтацией, культивируемой разного рода идеалистическими и спиритуалистическими концепциями, которая конечно же вызывает отвращение. Опыт показывает, что нет таких ценностей, которые не рождались бы и не утверждались в борьбе, будь то ценности политического характера или социальной справедливости, сексуальные ценности или ценности человеческого единения, а для христиан — ценности Царства Божия. Надо бороться с насилием, но стремление избежать его любой ценой означало бы отказ от решения всех великих задач человечества[223], отказ от того, чтобы дать человеку душевное равновесие, идущее из самых его глубин. Но равновесие это никогда не может быть абсолютным, поскольку ценность не может быть ни схвачена, ни передана во всей ее полноте. Для ее выражения поэт, художник или философ вынуждены прибегать к неожиданным, а порой и озадачивающим средствам; но все равно смысл истории остается непроясненным: к самым глубоким истинам удается лишь приблизиться с помощью хитроумного мифа, парадокса, юмора или художественного вымысла. Порой даже вызов или проклятье бессильны здесь помочь. Бог хранит молчание, и все самое ценное в мире наполнено тишиной.
На этих путях, где редко ступает нога человека, где свет и тень неразличимы, в изобилии процветают недобросовестность и ложь. Но отсюда же расходятся лучи «высшего человеческого достоинства». Уважение к человеческой личности — прежде всего, а уж потом уважение к самой жизни; последнее рискует превратиться в инстинктивное стремление к жизни, а отказ убивать — в страх быть убитым. Стремление жить любой ценой может однажды обернуться согласием жить, попирая сами основы жизни. Окончательно о человеческом существовании можно говорить лишь с того момента, когда нам удастся создать внутренний ценностный мир или круг привязанностей, от которых мы не откажемся даже под страхом смерти. Именно потому, что обесценивающие человека современные технологии, достающиеся ни за что деньги, буржуазная покорность судьбе и политические страсти подрывают эти наши устои, они оказываются более смертоносными, чем огнестрельное оружие.
Теперь нам остается лишь перечислить основные ценности и отметить их связь с личностной жизнью.
1. Счастье. Исключительное и, надо прямо сказать, ненормальное значение, приписываемое ныне биологическим (здоровье, жизнь) и экономическим (полезность, организованность) ценностям, связано с тем, что они находятся под угрозой, а их разбалансированность грозит разрушением всему человеческому организму. Однако, признавая животрепещущую актуальность этих проблем, не следует переоценивать их значение. Надо, чтобы человек, самый что ни на есть обыкновенный, вышел из состояния психологической и социальной нищеты и получил доступ к высшим ценностям. Необходимо также разоблачать фарисейство тех, кто, упрекая его в забвении ценностей, не дает ему возможности даже подступиться к ним. Вместе с тем удовлетворительное решение биологических и экономических проблем, что обычно называют счастьем, не может быть высшей ценностью. Самые благополучные с этой точки зрения общества свидетельствуют, к какому духовному застою они могут привести и какой взрыв отчаяния и безумной паники ожидает их, если это благополучие окажется под угрозой. Взятое само по себе, счастье, как представляется, не зажато в тисках между индивидуальным эгоизмом и коллективной сплоченностью: либо спокойствие любой ценой, либо счастье на уровне государства, либо то и другое одновременно. В любом случае отказ от свободы ради безопасности побуждает человека к отступничеству и, что еще хуже, ставит его на путь предательства.
2. Наука. Наряду со счастьем, наука была одним из основных идеалов двух последних веков. Можно подумать, что, рассматривая Вселенную и человека исключительно с точки зрения объективной детерминированности, она содействует отрицанию личностных реальностей. В действительности наука просто не в состоянии постичь их, но она становится реальной угрозой, если, выходя за собственные рамки, начинает их отвергать. Сопротивление этому искушению, освобождение от мифов, предрассудков и бессознательных установок представляют собой, разумеется, предварительный, но тем не менее немаловажный шаг на пути личностного восхождения. В конечном итоге если движение объективации является значительным моментом целостного движения существования, то рефлексии нет никаких оснований не считаться с научным знанием. Один из недостатков экзистенциализма заключается как раз в том, что в своих исследованиях он слишком часто ведет себя так, словно науки не существует.
3. Истина. Очерк персоналистской теории познания. Некоторые представители рационализма пытаются построить превратный образ мира — это касается как природного мира, так и мира идей, который был бы миром ни перед кем, чистым зрелищем без зрителя, истиной ни для кого, безотносительной к свободе, к которой она взывала бы и которая ей служила. Перед лицом этого безличного разума личность оказывается всего лишь ограниченной точкой зрения, предназначенной к исчезновению (Спиноза, Ланьо, Брюнсвик). Подобные философские позиции многочисленны, и они подкупают своей страстной тягой к универсализму и аскетизмом, который они противопоставляют коварствам жизненного эгоизма. Но универсализм, к которому они стремятся, не касается мира личностей. Эти позиции ведут к двум в равной степени губительным фатальностям. Либо, обосновывая силу идей, они радикальным образом устраняют наблюдателя как свободную личность, и тогда свод идей становится для личности внешней силой, а часто и средством управления умами, либо высказываются в пользу «объективного» наблюдателя, правда, неуловимого, но все понимающего и все принимающего. В этом причина внутренней слабости либерального мышления. Фальсифицирующее мышление может противопоставить подобному вырождению лишь тень бытия.
Можно ли на этом основании утверждать, что объективность не является ценностью? Такова конечная позиция Ницше, а вслед за ним и всех теорий (и практики), проповедующих иррациональное насилие. Уже одного этого было бы достаточно, чтобы вернуть чувство уважения к разуму и основанным на нем отраслям знания. Однако дело вовсе не в том, чтобы развенчать разум во имя инстинктов; задача заключается в том, чтобы осознать глобальное положение обладающего познанием существа.
За пределами точно очерченной области научной детерминации («наука» в ее конкретном проявлении уже требует большего) познающий дух не является бесстрастным зеркалом или некой фабрикой по производству понятий, которые, одно за другим, рождаются во внутреннем мире целостной личности. Познающий дух — это существование, неразрывно связанное с телом и с историей, призванное судьбой, спаянное с ней всей своей деятельностью познания. Познающий дух обновляется в каждом действии и сам питает его своим обновлением. Поскольку человек вовлечен в условия своего существования, то и вовлеченность познающего субъекта является не препятствием, но необходимым инструментом истинного познания. Истина не отпечатывается на личностях автоматически или явочным порядком. Она может быть воспринята, если только ненавязчиво предлагает себя, и воспринимает ее лишь тот, кто предан ей всем своим существом. Интеллект, стремящийся ограничить себя логическим формализмом, сам себя уничтожает. Поэтому в универсуме личностей истина всегда кому-то принадлежит: она требует не только определенной логической техники, но и обращения, этого предварительного условия озарения (миф о пещере у Платона, понятие метанойи в христианской философии, «прорыв», или «скачок», у экзистенциалистов).
И тем не менее истина не является субъективной. Предпочтение, отдаваемое силе переживания познающего субъекта перед объективной ценностью истины, — это скользкий путь, на который встала экзистенциалистская мысль. Она открывает дорогу для провозглашения примата субъективного темперамента, ревностного усердия или воли к власти. По этому пути пошли Ницше и его последователи. Однако, как мы уже видели, трансцендентность ценностей, потребность в коммуникации, существование личности во времени свидетельствуют в пользу объективной перспективы. Безличностное на этом уровне зачастую является приближением, подступом к сверхперсональному: последовательное персоналистское учение, борющееся с непомерно ухищренными трактовками субъективности, должно быть готово отдать должное безличностному. Опосредование — это то, что порабощает нас, но одновременно и спасает.
Если двигаться в этой перспективе, здесь необходимо еще создать целую логику[224]. Классическая логика — это логика безличного: суждение в ней представляет собой соединение общих положений («Пьер — добрый, мудрый, активный» и т. д.). Оно водит неспособного к общению человека по кругу и либо разрушает, либо объективирует его как субъекта. Персоналистская логика не может быть логикой простой идентификации: самопреодоление сопровождается у субъекта чувством отрицания и разочарованности, ощущением дисгармонии и двусмысленности. Разумеется, внутренний лоцман помогает ему в сумерках разума сохранять верность избранному курсу. Последнее невозможно без разрыва, согласно одной лишь удачливой логике импликации или логике диалектического синтеза; но периоды отрицания, отставки Я не могут завершиться бесплодной иронией: за ними следуют периоды понимания, вовлеченности, доверия к бытию. Однако богатая добыча, в свою очередь, рискует размягчить дух, и тогда ему опять понадобится решительно действовать, стремиться вперед, сопротивляться. И так без конца.
Этой диалектике угрожают три опасности: превратиться в автоматически действующий, объективированный и объективирующий, механизм, уничтожающий свойственный личности творческий потенциал; остановиться в момент нерешительности и выбора; обернуться эклектикой. Было бы злым умыслом смешивать a priori диалектику с этими карикатурами на нее и предостеречь от подобных опасностей всегда уместно. Те, кто считает, что основательность непосредственного утверждения, субъективная страстность или приказ извне придают больше силы индивидам и принимаемым ими решениям, ошибается относительно самой структуры человеческого универсума.
4. Моральные ценности. Очерк персоналистской этики. Свобода и ценность: личностный универсум определяет моральный универсум и совпадает с ним. Это не значит, что здесь нет места аморальности: возможность ошибки, или греха, является следствием и условием свободы. Это — состояние предморальности, то есть подчинение безличностному автоматизму, инстинкту или привычке, попустительство эгоцентризму, безразличию и моральной слепоте. Между этими двумя позициями — мистифицированная мораль, которая, руководствуясь внешними правилами, стремится отыскать компромисс между ценностными требованиями и предморальными силами, чтобы ими, как маской, прикрыть безнравственность.
Моральное зло начинается с этой лжи. Объективное познание добра и зла ведет к глубокому извращению свободы, равно как элементарное поддержание моральной чистоты или здорового образа жизни недостаточны для того, чтобы преодолеть зло. Здесь необходимо обращение, но оно требует столь же деликатного с ним обхождения, что и свобода. Моральная одержимость привносит в добродетель дух собственности и чаще является преградой на путях развития нравственности, чем открывает их. Чем меньше с самого начала я буду озабочен проблемами нравственности, тем лучше. Ощущать свою личную нечистоплотность, порочность, конечно, весьма важно, но все это очень похоже на эгоцентрическую заботу о собственной неприкосновенности, поэтому и здесь легко потеряться в мечтах или заслониться щепетильностью. Лучше — встреча с «другим», а еще лучше — живое, острое переживание незаслуженной обиды, нанесенной «другому». Одно только страдание позволяет созреть моральному Cogito. Как правило, душа, столкнувшаяся с добром или злом и уязвленная собственным бессилием, не может оставаться внутри оберегающего ее магического круга.
С этого момента моральная борьба разворачивается в двух направлениях. Ей необходимо поддерживать неудовлетворенность и драматизм свободы. Отсутствие беспокойства — это конец нравственности, а стало быть, и личностной жизни: место свободы занимает законность, поддерживающая социальное давление и инфантильную робость, устраняющая нравственное творчество и социализирующая нравственные принципы, классифицируя людей на злых и добрых в соответствии с формальным соблюдением ими установленных правил. Верность праву вместе с тем не отрицает закона, необходимого для того, чтобы свобода нашла свое место в социуме и утвердилась в нем. Как посредник между практикой и творчеством, между абсолютно внутренним характером морального выбора и коммуникацией в сфере всеобщей моральной идеи ведомый свободой закон является инструментом нашего последовательного освобождения и включения в мир нравственных личностей. Напряженность отношений между этикой закона и этикой любви определяет тот факт, что широкое поле личностной моральности оказывается заключенным между обезличенным правилом и парадоксальными исключениями из него, между терпеливым преобразованием обыденного и безумными вспышками отчаявшейся свободы[225].
5. Искусство. Очерк персоналистской эстетики. Тяготы повседневного труда не позволяют нам осознать, что поэзия, являясь важнейшим моментом личностной жизни, должна стать нашим хлебом насущным. Будучи трансцендентной, «возвышенной» в собственном смысле слова, она не сводится ни к чувственному наслаждению, ни к опьянению жизнью. Являясь бестелесной, поэзия также не сводится ни к чистому созерцанию идеи, ни к творческой мощи духа. На всем протяжении человеческой истории она выступает чувственным выражением внутренней безосновности существования; ей свойственно развенчивать привычные точки зрения, направлять божественный свет на обыденные предметы и привносить в возвышенные сферы волнующее присутствие обычного. Подобно волновой теории, она приближает нас к тому, что наши чувства и мысли не в состоянии постичь непосредственно, приоткрывает перед нами двери ада и намекает на существование сверхчеловеческого. С этой точки зрения представляются удручающей узостью многочисленные споры о реализме. Верно и то, что многие играми в абстракции прикрывают свою неспособность постичь пределы человеческого, в то время как другие, разочаровавшись во всякого рода хитросплетениях, утешаются внешней красивостью или тем, что сегодня в моде. Верно также и то, что всевозможные деформации, наблюдаемые в искусстве, являются признаком глубокого нигилизма эпохи. Но даже и в этом случае это менее опасно, а порой и более обнадеживающе, чем обывательское подчинение привычному утилитарному видению. Мы слышим: реализм — но что такое «реальность»? Объективный мир непосредственного восприятия? Сегодня уже не требуется доказательств, что он до самых своих глубин пронизан конструкциями духа и социальной жизни. Так называемое реальное, доступное и тривиальное, — это низкопробный компромисс, предназначенный скорее для того, чтобы мы спокойно воспринимали реальность, чем посягали на ее тайны. Искусство как раз и выступает против ее обманчивости, во имя тотальной реальности, обнаруживаемой в ее маргинальных проявлениях.
И здесь в полный рост встает драматическая проблема коммуникации. Рафинированному искусству, предназначенному для избранных, свойственны усложненность, загадочность или голый расчет. Искусство ищет реальное бытие и реальные формы. Но, будучи по природе своей «реалистическим», оно по той же самой природе и «абстрактно», если верно, что трансцендентность передается лишь с помощью косвенных знаков. И в этом переводе со сверхчеловеческого языка ему не избежать темных мест и не разорвать круг одиночества. Нашу привычную жизнь способны потрясти самые что ни на есть абстрактные выкладки физиков, а не рецепты мастеров-самоучек. Поостережемся, однако, того, чтобы завтра более всего удаленные от народа художники не стали бы определять пути великого народного искусства[226].
6. Общность судеб. История. Является ли ценностью для мира личностей человеческая история и, конкретнее, общая судьба человечества? Если личность — это только ей принадлежащая и изливающая себя вовне свобода, то у множества таких личностей нет общей истории, каждая из них — сама себе история. Однако есть единая история, ибо есть единое человечество.
Но если смысл этой истории дан заранее, то свободы не существует. Если же смысла нет вовсе, то каким образом можно обнаружить его, когда даже самый осведомленный из нас, опираясь на опыт более широкого сообщества, знает, к тому же поверхностно и искаженно, всего лишь ограниченную область этой истории? Самое худшее тогда — наложить на историю некую схему; в таком случае история становится объектом и уже не может быть ценностью; становясь фатальной, она не может быть избрана и, следовательно, любима. Разнообразные партии гак трактуют «смысл истории», или «волю провидения», что за коллективной диалектикой свободы отдельного человека и не разглядеть. Для универсума личностей такая перспектива неприемлема. История может быть лишь со-творчеством свободных людей; что же касается ее структур и обусловленностей, свобода должна взять их в свои руки. Такое не делается мгновенно, и пространство между наличной историей и историей творимой оказывается местом действия исторического детерминизма. Творчество истории является поистине человеческим делом. Оно осуществляется в довольно неопределенных обстоятельствах, так что никто не может от имени истории предписывать ему возможное будущее. При этих условиях общая судьба человечества является для мира личностей действительно одной из самых высоких ценностей. Вместе с пробуждением континентов и после страданий, перенесенных в двух мировых войнах, человеческая история начинает испытывать подъем, какой никогда до этого не испытывала.
7. Религиозные ценности. Персонализм и христианство. Христианский персонализм может сказать о самом христианстве не более того, что может сказать о нем любой христианин. Что касается веры, то он подчеркивает лишь значение личностного своеобразия, доверие или высшую, таинственную близость личности к трансцендентной Личности, а также несостоятельность любых чисто объективных доказательств и регуляций в этой области[227]. Вместе с тем христианство — это также и религия, свидетельствующая о трансценденции, которая воплощена в земном мире личностей, обладающем историей. Широкая область ее конкретной жизни подчинена, следовательно, условиям рода человеческого, конкретного места и времени, и творческое вдохновение выражается здесь посредством преходящих форм, а иногда и сомнительных компромиссов. Необходимо всегда отличать подлинное трансцендентное вдохновение от тех форм, какие оно приобретает в тех или иных исторических условиях. Рожденные временем, они исчезают вместе с ним (например, средневековое христианство или связь «трон — алтарь»). Христианин, ощущающий главенствующее для своей религии значение воплощения, не будет презрительно относиться к историческим реалиям ввиду их несовершенства. Но ему при этом надо быть бдительным по отношению к очевидным или неявным искажениям христианских ценностей; и вместо того чтобы отливать вечное в преходящие формы, он будет стремиться открывать ему путь на каждом новом историческом отрезке[228]. Наконец, христианский персонализм, вопреки религиозному индивидуализму, будет подчеркивать общинный характер веры и христианской жизни, о котором так часто забывали в течение последних двух веков; отыскивая новые перспективы равновесия между субъективностью и объективностью, он будет противостоять как религиозному субъективизму, так и любым объективистско-редукционистским трактовкам свободной деятельности, составляющей ядро собственно религиозного подхода.
Поражение, грозящее ценности. Страдание. Зло. Небытие. Борьба против ценностей не менее ожесточенна, чем их защита.
Порыв к ценности сам по себе, до всякого критического ее осмысления, обнаруживает внутренние противоречия. Так, счастье бывает недолгим, познание не может полностью охватить умопостигаемый мир, к чему оно стремится, искусству не удается выразить и сделать доступным каждому таинство мира, морали — избавиться от формализма и очистить от скверны сердце человека, истории — устранить насилие, религии — поддерживать чистоту своего духа. Неудача подстерегает самые возвышенные творения человека. На их пути встает смерть. Ценности, конфликтуя друг с другом, не могут образовать гармоничной целостности. О жизни ценностей можно было бы сказать то же самое, что Поль Рикёр сказал по поводу философии Габриеля Марселя: она колеблется между лирическим уровнем, где ценность торжествует победу и обещает согласие, и драматическим уровнем, где ей постоянно грозит поражение[229]. Ценностной жизни сопутствует радость, но в равной мере ей сопутствует и страдание, и оно не только не убывает с прогрессирующим движением жизни, но набирает силу и становится более ощутимым по мере того, как личность обогащает свое существование.
Разумеется, страдание часто преодолевается благодаря человечности, которую оно само развивает. Но кто станет отрицать абсолютный характер некоторых видов зла? Можно попытаться списать зло на счет безличностного, якобы его порождающего (Лейбниц, Мальбранш). Но подобный прием затемнил бы тот личностный опыт, который мы испытываем, соприкасаясь со злом: раны, наносимые им, столь же глубоки, что и раны любви, давление столь велико, что вызывает резкий отпор, непреодолимая тяга к нему сравнима с силой, с какой влекут нас к себе самые возвышенные ценности. Но если оно столь неизбежно, то где же свобода? В действительности зло рождается вместе с личностью; до нее может быть только хаос. Зло обретает очертания только внутри сознания или во взаимодействии сознаний (для христианина зло такая же личность, что и добро). Оно — неотъемлемый признак свободы: истинный выбор возможен лишь в том случае, если свобода, выбирая ценность, может предпочесть ей и неценность. И вместе с тем, как только появляется зло, оно искажает личностный универсум, разъедает и разрушает личность. Зло напоминает нам о том, что, если личность и стремится к полноте существования, сама она, как человеческая личность, не может быть такой полнотой. Возникая из небытия, наша свобода является излучением небытия в той же мере, что и излучением существования. Крайние обстоятельства (не будем забывать о концлагерях!) и пограничный опыт, например опыт мистиков, которые, устремлясь к Абсолюту и культивируя вкус к небытию, доходят до отчаяния, напоминают нам о нашем человеческом уделе.
Что же в конечном итоге берет верх: бытие или небытие, добро или зло? Безоглядная уверенность, сопутствующая расцвету личностного опыта, склоняет к оптимистическому выводу. Но ни опыт, ни разум не могут дать здесь окончательного решения. Отважиться на это (будь то христиане или нехристиане) могут только те, кто руководствуется верой, которая выходит за пределы всякого опыта[230].