8. ] «Государственный разум» и исход

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

8. ] «Государственный разум» и исход

Можно описать теперь некоторые последствия взаимоналожения Труда, Действия (политического) и Интеллекта. Последствия как на уровне производства, так и на уровне публичной сферы (Государство, административный аппарат).

Интеллект становится общественным, когда соединяется с трудом. Однако необходимо заметить, как, соединившись с наемным трудом, искажается и подавляется свойственная ему публичность. Каждый раз заново вызываемая в качестве производительной силы, она каждый раз заново подавляется в качестве публичной сферы (в буквальном смысле слова), этого событийного истока политического Действия и альтернативного конститутивного принципа.

General Intellect — основа общественной кооперации, более широкой, чем специфически трудовое сотрудничество. Более широкой, но при этом и более разнородной. Здесь мы снова возвращаемся к теме, затронутой в первый день семинара. В то время как взаимосвязи производственного процесса базируются на техническом разделении труда и на иерархии обязанностей, совместное действие, опирающееся на General Intellect, отталкивается от общего участия в «жизни разума», или от предварительного разделения коммуникативных и познавательных способностей. Тем не менее безграничная кооперация Интеллекта, вместо того чтобы аннулировать принуждение капиталистического производства, фигурирует как его наиболее важный ресурс. Его неоднородность не имеет ни голоса, ни облика. Поскольку эффективность Интеллекта является необходимым техническим условием Труда, совместная, спровоцированная этой эффективностью внетрудовая деятельность подчинена, в свою очередь, критериям и иерархиям, характеризующим режим фабрики.

Из этой парадоксальной ситуации вытекают два основных следствия. Первое связано с природой и формой политической власти. Особая публичность Интеллекта, лишенная возможности по-настоящему выразить себя посредством того самого Труда, который и затребовал ее в качестве производительной силы, косвенно проявляется в сфере Государства через гипертрофированный рост административных аппаратов. Администрация, а не политико-парламентарная система является сердцем государственности, но это происходит потому, что она являет собой авторитарное сращивание с General Intellect, точку соединения знания и приказа, перевернутый образ избытка кооперации. Уже десятилетия назад отмечался растущий и решающий вес бюрократии в формировании «политического тела», превосходство указа по отношению к закону; но здесь, однако, я хотел бы указать на новый порог, которого достиг этот процесс. Коротко говоря, мы уже больше не находимся перед лицом общеизвестных процессов рационализации Государства, но, наоборот, необходимо констатировать, что произошло огосударствление Интеллекта. Давнее выражение «государственный интерес» (ragion di Stato) впервые получает не метафорическое значение[42]. Если Гоббс различал принцип легитимации абсолютной власти в переносе естественного права с каждого отдельного индивидуума на личность суверена, сейчас стоило бы говорить о переносе Интеллекта (или, точнее, о его непосредственной и неустранимой публичности) на государственную администрацию.

Второе обстоятельство связано с реальной природой постфордистского режима. Поскольку «общественно организованное пространство», открытое Интеллектом, сводится каждый раз к трудовой кооперации, то есть к густой сети иерархических отношений, то блокирующая функция «присутствия других» во всех конкретных производительных операциях получает форму личной зависимости. Или же, говоря по-другому, виртуозная деятельность проявляется как универсальный сервильный труд (lavoro servile)[43]. Замеченное Марксом сходство между пианистом и официантом находит неожиданное подтверждение в эпоху, в которую весь наемный труд имеет что-то общее с деятельностью «артиста-исполнителя». Труд, который производит прибавочную стоимость, и является тем, что приводит к возникновению сервильности. Когда «продукт неотделим от акта его производства», этот акт вызывает вопрос о личностных характеристиках человека, который его совершает, и прежде всего об отношениях между этими характеристиками и тем, кто приказал совершить акт производства, или тем, для кого он предназначен. Если мы заставим работать нечто, являющееся общим, то есть интеллект и язык, то безличное техническое разделение функций, с одной стороны, окажется нереализуемым, а с другой стороны, не имея возможности быть переведенным в публичную сферу (или, точнее, в политическое сообщество), оно начнет побуждать к вязкой персонификации процесса подчинения.

Основной вопрос звучит так: возможно ли расщепить то, что сегодня едино, то есть Интеллект (General Intellect) и (наемный) Труд, и объединить то, что сегодня раздроблено, то есть Интеллект и политическое Действие? Возможно ли перейти от «древнего альянса» Интеллекта/Труда к «новому альянсу» Интеллекта/политического Действия?

Освобождение политического Действия от существующего паралича не отличается от развития публичности Интеллекта вне сферы наемного труда, развития в оппозиции к нему. Эта работа демонстрирует два различных профиля, между которыми наличествует, однако, очень сильная взаимодополняемость. С одной стороны, General Intellect утверждается в виде автономной общественной среды, только если отрезается соединение, которое привязывает его к производству товаров и наемному труду. С другой стороны, ниспровержение капиталистических отношений производства может проявиться только с установлением негосударственной публичной сферы, политического сообщества, имеющего в своей основе General Intellect. Основные черты постфордистского опыта (сервильная виртуозность, использование языковых способностей, неизбежные отношения с «присутствием других» и т. п.) постулируют в качестве конфликтующего с ним контрапункта не что иное, как радикально новую форму демократии.

Негосударственная публичная сфера — это публичная сфера, которая соответствует способу бытия множеством. Она пользуется «публичностью» языка/мысли, внешней, ясно видимой и разделяемой всеми особенностью Интеллекта в качестве партитуры для виртуозов. Речь идет о «публичности», как уже было замечено в первый день семинара, неоднородной по сравнению с той, которая была провозглашена государственной верховной властью или, говоря вместе с Гоббсом, «единством политического тела». Эта «публичность», которая сегодня проявляется в качестве выдающегося производительного ресурса, может сделаться конститутивным принципом, по сути дела, некой публичной сферой.

Возможна ли виртуозность, которая не будет сервильной? Как можно, хотя бы теоретически, перейти от сервильной виртуозности к виртуозности «республиканской» (понимая под «республикой множества» сферу общих, уже больше не государственных дел)? Как можно вообразить себе политическое действие, базирующееся на General Intellect? По этой земле нужно ступать очень осторожно. Все, что можно сделать, — это указать на логическую форму чего-то, чему недостает основательного эмпирического опыта. Предлагаю два ключевых слова: гражданское неповиновение и исход.

Возможно, «гражданское неповиновение» представляет собой основную форму политической деятельности множества. Однако оно должно быть освобождено от либеральной традиции, в которой оно закапсулировано. Здесь речь идет не о пренебрежении каким-либо конкретным, например конституциональным, законом вследствие его нелогичности или противоречивости по сравнению с другими фундаментальными нормами. В подобном случае неподчинение могло бы свидетельствовать только о глубокой преданности государственному приказу. И наоборот, радикальное неповиновение, о котором мы говорим, ставит под вопрос ту самую способность к приказу со стороны Государства. Нужно сделать одно небольшое отступление, чтобы лучше объяснить то, что я хочу сказать.

Гоббс считает, что с учреждением «политического тела» мы заставляем себя подчиняться еще до того, как можем узнать, что же нам будет приказано: «…обязательство гражданского повиновения, благодаря которому гражданские законы обретают силу, предшествует всякому гражданскому закону…»[44] Поэтому невозможно найти такой особый закон, который открыто предписывал бы не восставать. Если безоговорочное согласие с приказом не было бы уже заранее предполагаемым, конкретные распоряжения законов (включая, естественно, и тот, который говорит «тебе запрещено восставать») не имели бы никакой силы. Гоббс считает, что изначальные узы подчинения проистекают из «естественного закона», то есть из общей заинтересованности в самосохранении и безопасности. В противном случае, — торопится он добавить, — «естественный» закон, или же Сверхзакон, который возлагает обязанность следовать всем распоряжениям суверена, становится законом, только когда человек выходит из природного состояния, то есть тогда, когда Государство уже создано. Таким образом, намечается настоящий парадокс: обязанность подчинения — это одновременно причина и результат существования Государства, и она поддерживается тем, фундаментом чего сама является, предваряя создание «supremo imperio», высшей власти, и в то же время вытекая из нее.

Таким образом, множество имеет намерение поразить именно изначальное подчинение, подчинение без всякого конкретного содержания, на базе которого может потом развиться печальная диалектика покорности и «трансгрессии». Нарушая некое особое предписание, например относящееся к демонтажу бесплатной медицины или блокированию иммиграции, множество, однако, возвращается к скрытому допущению любого повелевающего предписания и подрывает его действенность. Радикальное неповиновение тоже «предваряет гражданские законы», так как не ограничивается их нарушением, но ставит под вопрос само основание их действенности.

Теперь давайте рассмотрим второе ключевое слово: исход. Социальные конфликты, которые не проявляются исключительно как протест, но, скорее, выражаются в виде дезертирства (говоря словами Альберта О. Хиршмана, не как voice, но как exit) — это почва для семян непослушания[45].

Нет ничего менее пассивного, чем бегство и исход. Дезертирство изменяет сами условия, в пределах которых развивается борьба, а не предполагает их в виде неподвижного неизменного горизонта. Оно меняет контекст, на фоне которого появляется проблема, вместо того чтобы попытаться ее разрешить, выбирая ту или иную из предоставляемых возможностей. Короче говоря, exit состоит в неуемной изобретательности, которая меняет правила игры и сводит с ума компас противника. Достаточно подумать (напомню то, что уже было сказано по этому поводу в первый день семинара) о массовом бегстве от заводского распорядка, реализованного американскими рабочими в середине XIX века: продвигаясь все дальше к «фронтиру» для колонизации дешевых земель, они воспользовались возможностью радикально изменить свое исходное положение. Нечто похожее случилось в конце семидесятых годов в Италии, когда, вопреки всем ожиданиям, представленная главным образом молодежью рабочая сила предпочла сезонные работы и part-time постоянной занятости на больших предприятиях. Пусть и на короткий период, профессиональная мобильность сыграла роль политического ресурса, спровоцировав закат производственной дисциплины и допустив существование определенного уровня самостоятельности.

Исход, или дезертирство, противоположны безутешному «нечего терять, кроме своих цепей», они опираются на скрытое богатство, на изобилие возможностей, короче говоря, на принцип tertium datur. Но каким именно является для современного множества возможное изобилие, которое побуждает к свободному выбору бегства вместо выбора сопротивления? Здесь задействована, конечно, не пространственная «граница», а избыток знаний, коммуникация, виртуозное совместное действие, предполагающее публичность General Intellect. Дезертирство наделяет этот избыток выражением автономности, утверждающего начала, препятствуя, таким образом, его «передаче» во власть государственной администрации или превращению в производственный ресурс капиталистического предприятия.

Неповиновение, исход. Понятно, однако, что речь здесь идет лишь о намеке на то, что могло бы быть политической, а не сервильной виртуозностью множества.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.