Предварительные итоги, или о (не)возможностях утопической философии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Предварительные итоги, или о (не)возможностях утопической философии

Кем был Блох? Из сказанного выше ясно, что у него не было притязаний систематика. Сегодня о нем пишут не только философы, социологи и политологи, но и литературоведы. Блох – философский писатель, и при всей проблематичности такой квалификации она, несомненно, имеет право на существование. У его текстов есть предмет – открытая и подвижная вселенная, мировой процесс нереализованных и реализующихся возможностей – в мире и вещей, и смыслов. Их движение проясняет темноту и неясность Чтобы, динамической основы мира. Философия становится не просто рефлексией по поводу этого мира, а делом освобождения; медиумом между теорией и практикой оказывается профетический дискурс философа, пользующегося «точной фантазией» (Гёте[103]) для выявления скрытых форм («латенций») космоса. Блох даже утверждает, что марксистская антропология невозможна без марксистской космологии.

Марксизм как движение к социализму, к гуманизации природы и диалектика как «алгебра революции» (по Герцену) стали у Блоха частью грандиозного утопического проекта, конечная цель которого – создание коммунистического «царства свободы». В грядущем мире ликвидируется отчуждение. Не только человек, но и природа, техника гуманизируются (природа, как у Шеллинга, становится все более «сознательной»), освобождаются от косных капиталистических форм, от насилия. Этому движению способствует надежда (позитивный аффект ожидания новых возможностей), которая, как и утопия, в «Принципе надежды» обосновывается исходя из онтологии «еще-не-бытия», становясь основным стержнем в развитии культуры и одушевляющей силой для всех мировых религий.

Почему именно надежда оказывается у Блоха центральным аффектом, средоточием утопической истины? Он враждебно настроен по отношению к «субъективистским» теориям, поэтому для него надежда – тот аффект, который связывает субъективные чаяния с объективными тенденциями, устремляя человека не просто к его будущему психическому состоянию, но к будущему миру, причем в модусе не только мечтаний, но и деятельных революционных преобразований, которые невозможны без надежды.

Сущность «человека надеющегося» принципиально незавершенна, она постоянно становится, она обусловлена непредсказуемым до конца будущим. Чем осознаннее надежда, тем она могущественнее, простая иллюзия может лишь укрепить status quo. В надежде как в некоем перспективном «воспоминании» сходятся теория и практика, опознают друг друга интуиция и разум, перестают враждовать друг с другом отдельный человек и общество. В такой трактовке мы можем увидеть, в частности, еще одну особенность философского мировоззрения Блоха, которая отличает его позднюю философию утопии от множества остальных субъективистских, спиритуалистических онтологий – надежда ориентируется на прогрессивное самосознание, на революционную общественную практику. Вся неслыханная сложность мира, вся энигматичность его не мешают идеальному «персонажу» Блоха действовать, а напротив, провоцируют его активность. В философии надежды идеи, художественные смыслы – словно ритм, цвет, вкус – проникают в мир и оказывают на него реальное, пусть и опосредованное, воздействие. Сам мир надеется, в самом мире нет никакой уверенности (полная уверенность, как и полное недоверие, исключает надежду). При этом к сущности надежды принадлежит и возможность поражения, такого поражения, какое, по Блоху, потерпел Христос – бунтарь, попытавшийся противопоставить стабильному, самодовольному и самодостаточному миру любовь и новый путь (PH, 1490). Именно эта неопределенность, возможность того, что все мы бодро и радостно движемся к бездне, «спасает» мировоззрение Блоха от прямолинейной и примитивной интерпретации, в которой субъект и объект планомерно, обмениваясь тенденциями и ожиданиями, двигались бы к окончательной, абсолютной цели.

В самом существе утопической конструкции Блоха обитает критическое мышление, которое вместе с тем не есть претензия на знание будущего или его нормативную оценку – это лишь обнаружение его как «еще-не-бытия». Важно понять, что реализация возможностей у Блоха не есть телеологический процесс, не есть прорастание семян, в которых уже содержится проект будущего – пусть и в свернутом виде. Сам проект еще не созрел, структурная логика становления не выявлена до конца, не готова, поэтому развитие и может закончиться ничем, потерпеть поражение. Иными словами, у системы нет плана, нет инвариантного целого, центра, из которого она развивалась бы и к которому, в конечном счете, можно было бы это развитие свести.

Сама возможность некоего морального аффицирования, о котором говорит ранний Блох, утопической потенции и недосказанности мира, которую мы должны ощутить изнутри настоящего, открывая в нем будущее, – обусловлена чем-то внешним, объективным, тем самым будущим миром наших предчувствий и чаяний, который мерцает в наличном бытии и дает жизнь утопическому сознанию. Поэтому совершенно не случайна эволюция зрелого Блоха в сторону натурфилософии. Однако в его ранних текстах присутствует убедительная, стилистически безупречная идея самоуглубления и встречи с самим собой, идея самоопределяющейся субъективности, и в дальнейшем этот момент свободного самоопределения оказывается затушеван, растворяется в натурфилософской спекуляции и спасается лишь отсылками к инспирированному Шеллингом понятию природы-субъекта и гегелевской диалектике, притом что Блох, разумеется, не воспроизводит системных конструкций своих великих предшественников. По-видимому, прояснить эти несоответствия можно, лишь обратившись к «третьему миру» – миру культуры и социальных установлений, где человеческое творчество и надежда действенны и вместе с тем всецело объективны, где разделение субъекта и объекта всегда условно.

Конец, высшее благо, все, целокупность, ультимум, идентичность, омега, царство, родина, то есть цель, то самое будущее, на которое ориентируется утопическое сознание, может мыслиться лишь как нечто завершенное[104], Блох же настаивает на постоянном динамизме мирового процесса. Но чем будет эта утопическая цель – вечным сейчас или все тем же состоянием ненасытного утопического томления? Некоторые интерпретаторы[105] считают, что в финале, которого мы ждем, нет никакой успокоенности и «нирваны», что, напротив, цель утопического движения – в предельной его интенсивности[106]. Но что это за состояние, в котором есть только новое, только вечная весна, в котором больше нет отчуждения, унылой статики, тягостных мифов? Разве не будет абсолютная цель утопии абсолютным же стазисом, в котором время съеживается, а исторический рассказ обрывается? Этот символ – символ утопической родины – остается амбивалентным, он постоянно ускользает от окончательной фиксации.

Как совместить постоянно декламируемую Блохом открытость исторического процесса, отрицание телеологии с тезисом об ожидаемом конце истории? Как объяснить, что конечное состояние нельзя мыслить как состояние? И как вообще его мыслить, если мы признаем существенной характеристикой мышления фиксацию неких определений, формально-логическую непротиворечивость? Да и сам язык, который явно основан на многообразных концептуальных различиях, с трудом осваивает полную идентичность, которую прокламирует Блох, а значит, об этой идентичности мало что можно сказать, полного определения она еще не получила. Мышление Блоха постоянно мерцает, мечется – словно вспоминая философическое острословие Фридриха Шлегеля – между отрицанием системы и пониманием того, что без нее не обойтись, между необходимостью и невозможностью исчерпывающего высказывания[107]. Адорно очень удачно охарактеризовал философский стиль Блоха как нащупывание, чуждое понятийному схватыванию, экспериментальное толкование мира[108], появляющееся лишь на границах рационального, систематического мышления в его традиционном понимании. Такое мышление хрупко, ибо и предмет его весьма неустойчив.

По-видимому, критерии, по которым Блох судит различные философские системы, религиозные и этические представления прошлого, политику и искусство, необходимо применить к его собственной философии, и тогда мы увидим, что она тоже представляет собой нечто незавершенное, некий набросок, который выдает лишь томление по целому, заикание, чей сбивчивый ритм обнаруживает лишь попытки найти образы утопии, но не ее саму, ибо целое не просто ускользает, оно еще не случилось и для себя самого[109].

Утопия только задает направление движения, но подробного описания утопической цели у Блоха нет. М. Лёви замечает по этому поводу, что в «Принципе надежды», книге, казалось бы, всецело посвященной будущему и написанной в модусе ожидания, самого будущего крайне мало, оно никак не живописуется, мы о нем узнаем совсем немного, гораздо больше – о прошлом[110]. И даже в том, что было, мы ищем то, чего еще нет. При этом экспонаты в коллекции надежд и ожиданий надо как-то описывать, имея в виду их открытость и незавершенность. Только так возможна историзация утопического, его вживание в культуру.

Здесь Блох солидаризируется с Гёте:

Истинное, тождественное с божественным, мы никогда не сумеем познать непосредственно, мы лишь смотрим на него в его отблесках, в примерах, символах, в отдельных и родственных [ему] явлениях[111].

Мы не сможем проникнуть в картину, слиться с образом, как делают герои «Следов» (S, 155), но это не значит, что образ никак не влияет на нашу реальную жизнь. Наблюдать, предвосхищать, прислушиваться к жизни будущего мы должны. Другое дело, что это предвосхищение не сводится и не может свестись к объективному анализу, к позитивному знанию, соотноситься только с известным. Познавательный статус используемых Блохом категорий позволяет считать их гипотезами, плодотворность или истинность которых должна обнаружиться лишь в будущем.

В молодости Блох тяготел к мистическому переживанию мгновения и строил свою философию утопии на стремлении самости рассеять мрак собственной тайны. Познавательная стратегия, избранная им в «Духе утопии», предполагает ориентацию на экспрессивное коммуникативно-практическое знание, на сообщение/откровение, размыкающее человека по отношению к миру и позволяющее узнать себя в других, постичь этическую очевидность переживания сообщества[112]. В поздних работах экзистенциальный пафос «Духа утопии» и вечная недосказанность «Следов» дополняются не только обширным историкокультурным материалом, но и социально-философским и диалектическим обоснованием утопии как центра подвижного и историчного мира, как сути революционной практики и движения к социализму. Постоянное движение можно в таком случае интерпретировать не как дурную бесконечность, но как наличие в каждый данный момент множества возможностей (общественного) развития, как продуктивную неопределенность. Блох пускается в рискованную авантюру, пытаясь дополнить художественный опыт системой категорий, которые к тому же постоянно вращаются вокруг социализма и гуманистических марксистских идеалов. «Принцип надежды» заканчивается так:

Подлинная книга Бытия (Genesis) не в начале, а в конце, и начинает возникать она лишь тогда, когда общество и наличное бытие переживают радикальные перемены, то есть постигают себя во всей своей глубине, до самых корней. Но корень всей истории – это человек трудящийся, творящий, преобразовывающий и опережающий данную ему действительность. Если он постигнет себя и овладеет собою, если утвердит свое бытие в реальной демократии, где нет места отчуждению, тогда в мире возникнет то, что является всем в детстве, но где еще никто не был: родина (PH, 1628).

Блох, с одной стороны, отвергал авторитаризм трансцендентного, не мог принять концепцию застывшего, потустороннего, самодовлеющего Абсолюта, стремился вслед за еретиками-революционерами спустить небеса на землю, а с другой (в спорах с Лукачем) – критиковал имманентность искусства, показывая, что «эстетический» фетишизм ведет к такому же закоснению, но теперь уже в нашем, посюстороннем мире. Эта критика велась, конечно, с позиций некоего синтетического мировоззрения, и Блох ставил его выше отдельных форм духовной реализации – будь то искусство, религия или философия. Однако зависимость его дискурса от искусства, от религиозных и философских традиций – как стилистическая, так и содержательная – совершенно очевидна, и ниже будет повод подробнее описать ее. Более того, это обстоятельство сыграет в дальнейшем решающую роль.

Как выстраивалась утопическая философия? Блох постоянно искал сюжеты, подбирал новых героев, монтировал разные ситуации и смыслы, спорил, убеждал, разочаровывался, будучи необычайно чувствительным и к истории, и к новым языкам искусства, и к новой словесности. Но среди героев этого утопического нарратива главными были его друзья, именно их вопросы, их восхищение и презрение, их холодность и восторг, наконец, их мысль – вот что на самом деле определяет судьбу этой философии, вот что способно придать новый смысл ее – местами запыленной, помятой, захватанной – метафорике.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.