III. Приключение с Людвигом II (рассказанное Вандой)[29]
III. Приключение с Людвигом II (рассказанное Вандой)[29]
В первых числах ноября мой муж получил письмо следующего содержания:
«Сколько в тебе осталось еще от „нового Платона“? Что может предложить твое сердце? Любовь за любовь? Если твоя страстная тоска не была ложью, тогда ты обрел того, кого ищешь.
Я есмь, потому что я должен им быть,
твой Анатоль».
Леопольда охватило страшное волнение и любопытство. Письмо намекало на «любовь Платона», одну из новелл из «Завещания Каина». Написано оно было, по-видимому, рукой какого-то знатного лица. Кто бы это мог быть? Был ли это мужчина? женщина? Из письма это не явствовало. Во всяком случае то было какое-то интересное приключение, мимо которого нельзя было позволить себе пройти просто так.
Весь дрожа от возбуждения, Леопольд отвечал:
«Анатоль!
Твои строки взволновали мою душу, как буря волнует море: оно бросает свои волны к звездам — безо всякой на то нужды — ибо звезда сама к нему спустилась.
У нас в Галиции есть одно чудесное сказание. Когда падает звезда, в тот миг, когда она касается земли, она превращается в человека необычайной, колдовской красоты: вокруг ангельского лика его демонически развеваются волосы цвета червонного золота. — Это существо, мужчина или женщина, которому не может противостоять ни один смертный, — демон, убивающий людей, которые его любят, которые подпали под его власть, высасывая у них из уст души своим поцелуем. Ты, Анатоль, и есть звезда, упавшая в человеческую душу! Кто дал тебе эту власть надо мной? Ангел ты или демон, но я — твой, как только ты этого захочешь.
Ты спрашиваешь, сколько во мне осталось еще от „нового Платона“.
Все, Анатоль, все — и еще больше того, что я сумел изобразить в истории нового Платона. Ибо есть такая любовь, есть такие чувства, грезы, божественные вдохновения души, для передачи которых любое перо окажется слишком бедным.
Твой вопрос доказывает мне, что ты во мне сомневаешься.
Меня так часто судили превратно — потому лишь, что во многих своих сочинениях я изобразил мир и жизнь столь низменными и отвратительными; и лишь немногие понимают, что столь горькие слова, столь мрачные образы выплескивали мне на бумагу боль и отчаяние идеальной души от нравственного уродства людей. Там, где я изображал какие-то идеальные характеры, там я черпал практически только из себя, особенно в новом Платоне. Что может еще предложить мое сердце? Все, на что способно человеческое сердце и сердце поэта. Дружбу за дружбу, любовь за любовь!
Должен ли я еще рассуждать, когда ты говоришь мне, что я обрел то, по чему томился своей священной тоской солнечными днями и в призрачной тьме ночей, когда во сне мне являлся Анатоль, чтобы похитить у меня покой и сон? Если ты Анатоль, тогда я — твой, возьми же меня!
Всей душою
Твой Леопольд».
Дни, пока не пришел ответ, мой муж провел в неописуемом напряжении. Наконец, ответ пришел и гласил следующее:
«Леопольд!
Разве не рыдал ты никогда в глубине души?
Вот сижу я с сухими глазами и чувствую в своем сердце слезу за слезой. Страх сотрясает меня, и душа моя борется, словно силой хотела бы вырваться из плена плоти. Ты заполняешь все мое существо! Мне как раз передали твое письмо, и с тех пор, как я его прочел, я не знаю больше ничего, кроме того, что я безгранично люблю тебя, как — как только ты можешь быть любим, как только может любить Анатоль!
Все, что есть во мне доброго, благородного, идеального, — все это должно быть твоим; искру божественности, сокрытую в каждом человеке, я хочу разжечь в пламя, посвященное тебе, — и если эта чистая, духовная, священная любовь не делает меня твоим Анатолем, тогда я — не я.
Ну вот, теперь плачут и глаза — то слезы любви, слезы восторга. Я все-таки должен быть собой, разве ты так не думаешь, Леопольд? Не спустилось ли небо на землю? Его блаженство пронизывает меня сладкой дрожью.
Я должен быть твоим счастьем? Ах, если бы я мог отдать тебе то, чем ты меня одарил!..
Смотри, в нескольких строках, которые я тебе послал, заключена целая книга, которую вписало туда мое сердце, и ты прочел ее!
Разве не должен я быть твоим?
Это я-то не доверяю тебе, когда ты с таким благородством показываешь себя во всем великолепии твоего сердца? — Просто я не хочу быть для тебя ничем иным, как Анатолем: никакая другая мысль не должна воплощать меня для тебя. И никакое другое имя. Теперь я знаю, что такое любовь, и во мне ликующе раздается: ты прав:
„Любовь есть духовная самоотдача себя другой личности. Свою душу отдают за другую душу“.
Отдай мне свою душу! — Я никакой не демон, Леопольд, — я сам повинуюсь какой-то иной, неизвестной силе, с которой я ничего не могу поделать. И хотя до сих пор всякий, от кого я этого хотел, должен был любить меня, — этой самоотдачи, которой я от тебя требую, не может дать мне никто другой — и не хочу я ее ни от кого другого, так как ответить ею могу лишь тебе.
Ведь я же Анатоль, твой Анатоль! Каким ребенком я был, сомневаться в этом — грешить против того тайного чуда, которое исполняется на нас. Теперь мне до ужаса ясно, что мы подпали под власть друг друга на веки вечные. Леопольд, меня это наполняет страхом! Это самое возвышенное из всего, о чем я когда-либо помышлял. Твой навечно, непрестанно — без конца! — Или ты думаешь, что такая любовь может умереть вместе с нами?! — Такова, стало быть, цель моей жизни, ради которой я должен был появиться на свет! Утолить твою страстную тоску, приковать тебя к себе, о гордый, чистый дух, — неразрывно! Это величественно, это божественно! Ты думаешь, я не знал того, о чем ты мне пишешь: что все идеальное в твоих творениях ты черпаешь из себя самого?! — Так много таких, кто тебе удивляется, еще больше — кто тебя порицает, и никого — кто тебя понимает. Да и зачем? На что тебе другие, разве у тебя нет меня, разве я для тебя не все? И я мог в тебе сомневаться? Когда я колебался, посылать тебе мое письмо или нет, когда я спрашивал, что осталось еще в тебе от веры, любви и молодой отваги, — я поступал так лишь потому, что не мог знать, не утомила ли тебя борьба с обыденным, не откажешься ли ты ответить, страшась нового разочарования. Но ты написал, и теперь мне хотелось бы повторять тебе вновь и вновь: ты заполняешь все мое существо! Это должно тебя утомлять, а я не могу придумать ничего другого.
Тебе принадлежит каждое мое ощущение, каждый вздох. Для всего прочего я бесчувствен. Если это состояние так же бесконечно, как страсть, что его вызвала, тогда я погибну от изнеможения!
Жить или умереть — что это может значить?
Всегда с тобой, хотя бы во сне,
твой Анатоль».
Это было эксцентрично, но все-таки это было хорошо; это приносило «настроение» в жилище поэта. Нечто, в чем так нуждался Леопольд. И если прекрасное произведение искусства возникает из экстравагантности или неправды, то разве оно становится из-за этого менее прекрасным?
Поэтому я твердо решила «содействовать», в той мере, в какой обо мне вообще шла речь.
При этом мне было интересно наблюдать за Леопольдом. Когда он писал эти письма, он тоже вполне определенно считал себя идеальным человеком, за которого себя выдавал, причем мог совершенно растрогать сам себя. Но как только письма отсылались, он несколько откладывал в сторону идеализм и начинал рассматривать историю с практической стороны. Ибо, если мечтания другого производили впечатление истинных, то он-то, мой муж, все же очень хорошо знал, что его собственные мечтания не были подлинными, что он только подстраивался и притворялся, хотя и не признавался себе в этом. А потом, «Любовь Платона» — это совсем не его случай, и тот, кто подписывался именем «Анатоль», должен был очень мало знать о Захер-Мазохе, чтобы вообразить себе такое.
Леопольд совершенно определенно верил и надеялся, что то была женщина; но поскольку он опасался, что тогда может возникнуть конфликт со мной, он делал вид, что верит и надеется на совершенно обратное. В обоих случаях, впрочем, то, что при этом подразумевалось, было чисто духовным отношением — и ложью, с его стороны. Одна из тех неправд, за которые он цеплялся железной хваткой и которые он никогда не признал бы за таковые, даже когда они столь ясно озарялись светом истины, ибо на них основывалась его вера в самого себя, в свою нравственную ценность: а без этой веры он не мог бы жить.
Теперь я уже жалела мечтателя Анатоля, который, слепой, как ребенок или влюбленная девчонка, выворачивал свою душу наизнанку: что-то он почувствует, когда для него придет миг разочарования? Ибо о человеке Захер-Мазохе он, казалось, совсем ничего не знал — даже не догадывался об обстоятельствах его жизни; ни слова о том, что он женат. Женатый Платон! Об этом Анатоль уж точно не мечтал.
Переписка продолжалась. Поскольку письма никогда не приходили из одного и того же места и отправлялись также в разные, она отнимала много времени. Письма приходили из Зальцбурга, Вены, Брюсселя, Парижа, Лондона. Было очевидно, что Анатоль страшился открывать свою личность.
Леопольд же настаивал на личном общении, хотя и не добивался раскрытия инкогнито. Он писал:
«Он верил, что душа родная
Соединиться с ним должна,
Что, безотрадно изнывая,
Его вседневно ждет она.
Анатоль! В этих прекрасных пушкинских строках ты можешь прочесть мою судьбу, какой она была до сих пор. Ах, я был так одинок — и все же не один в этом одиночестве: временами веяло на меня точно ласковым небесным дуновением, точно породненная со мной от века душа нежно касалась меня крылом; я предчувствовал, я чувствовал ее, я томился по ней — она же оставалась для меня бесконечно далекой. Теперь я ее нашел. Ты — мой возлюбленный Анатоль! Я чувствую, если еще раз воспользоваться словами Пушкина, — «Вся жизнь моя была залогом Свиданья верного с тобой»; чувствуешь ли ты иначе, если продолжаешь окутывать себя тайной? Если даже помышляешь о том, чтобы [всегда] оставаться вдали от меня телесно? Как я должен это понимать?
Ведь ты мое счастье, моя звезда, на которую я и сейчас еще взираю в священном трепете, но которая вскоре сойдет ко мне — божество в прекрасном человеческом облике, — ибо ты прекрасен, Анатоль, я это знаю, может быть, это и не то, что люди зовут прекрасным, но ты прекрасен той сверхчувственной красотой, которой одной только и может просветить человеческое лицо душа. Ты прекрасен одновременно как сказка, как огонь Прометея, как музыка сфер, как сокрытое завесой Саисское изваяние.
Со священной любовью
Твой Леопольд.»
Анатоля это раздражало. При чем тут личные сношения при духовной-то любви? Он пытался уклониться, но не ему было тягаться с красноречием Леопольда. Этот все больше загонял его в угол, и наконец, после долгих колебаний и почти с криком отчаяния Анатоль согласился на встречу, но лишь при условии, что Леопольд обязуется тщательнейшим образом следовать всем предписаниям, которые он ему даст. Было очевидно, что автор писем имел основания сильно опасаться нескромности — и она его страшила.
Само собой разумеется, Леопольд принял это условие.
Встреча должна была состояться в Бруке.
Выбор места, в котором мы так долго жили, которое мы лишь незадолго до того оставили, где Захер-Мазоха знал каждый встречный, где какая-либо случайность, за которую на него могли бы взвалить ответственность, могла выдать личность его друга, был для меня еще одним доказательством того, что Анатоль ничего не знал об обстоятельствах нашей жизни.
Мой муж уезжал страшно холодным декабрьским днем. Ему был указан поезд, на который он должен был сесть; остановиться он должен был в гостинице «Бернауэр». В совершенно темном номере, с занавешенными окнами и добросовестно завязанными глазами он должен был ждать, пока около полуночи в его дверь не постучат — три раза; лишь после третьего удара он должен крикнуть «войдите!» — не двигаясь при этом с места.
Подобные меры предосторожности были понятны только в том случае, если они исходили от женщины; со стороны мужчины они показались бы смехотворными.
Итак, мой муж нежно со мной распрощался — в твердом убеждении, что следующую ночь он проведет в обществе прекрасной дамы.
Эту самую ночь я спала на удивление спокойно.
Я думала, что не имею права портить своему мужу столь замечательное и интересное приключение какими-то мелочными сомнениями. Приняв это решение, я нашла в себе силы и для того, чтобы подавить все дальнейшие размышления на этот счет. И потом Леопольд в этом деле был со мной предельно честен — весьма смягчающее обстоятельство для того, что происходило теперь в Бруке.
На следующий день он вернулся домой — еще более сбитый с толку и в таком же неведении относительно личности Анатоля, как и перед своим отъездом.
Он рассказал мне следующее.
Приехав в Брук, он немедленно отправился в отель «Бернауэр», поужинал, затем велел проводить себя в номер и принялся ждать. Вскоре ему принесли письмо от Анатоля — три убористо исписанных листка: крик ужаса от шага, который он намеревался предпринять, дрожь радости от предвкушения встречи и бледный страх перед ее последствиями.
Последние сомнения, которые еще мог испытывать Леопольд относительно пола ожидавшегося им лица, были рассеяны этим письмом. Так могла писать только женщина, занимавшая высокое положение в обществе, которую малейшая нескромность со стороны Леопольда могла ввергнуть в отчаянное положение. Письмо было столь умоляющим, столь отчаянным, опасность представлялась столь великой и серьезной, что какое-то мгновение Леопольд, охваченный состраданием и в то же время страшась ответственности, подумал было удалиться и пожалел, что не мог сообщить об этом своем намерении Анатолю, так как, сообразно своему обязательству, он не должен был о нем справляться. Ему, стало быть, не оставалось ничего иного, как предоставить событиям развиваться своим чередом. За долгие часы ожидания, однако, ослабел и этот порыв, желание, испытываемое им к прекрасной незнакомке, перевесило сострадание, и когда приблизилась полночь и он занавесил окна, завязал себе глаза и в величайшем напряжении отсчитывал последние томительные минуты, он твердо решился схватить и удержать то счастье, которое волей судьбы свалилось на них с небес.
Пробила полночь, и с последним ударом Леопольд услышал чьи-то тяжелые шаги: кто-то поднимался по лестнице и приближался к его номеру. Убежденный в том, что гостиничный слуга опять несет ему какое-то сообщение, причем такое, которое шло вразрез с его ожиданиями, он уже собирался было снять с глаз повязку, когда раздались три тихих, осторожных удара в дверь — именно так, как ему и было указано заранее.
Он вскричал «войдите!» и услышал, как отворилась дверь и те же тяжелые шаги раздались уже в комнате.
Итак, все-таки мужчина!
Пока мой муж пытался преодолеть чувство разочарования, удивительно звучный, но дрожащий от глубокого волнения голос проговорил:
— Леопольд, где ты? Веди меня, я ничего не вижу.
Мой муж взял его за руку и подвел к дивану, где они оба и сели.
— Сознайся, — продолжал тот же голос, — ведь ты ждал женщину?
Замешательство, в которое пришел Леопольд от появления мужчины, которого он уже и не ожидал, быстро исчезло; он заранее взвесил и ту возможность, что это окажется мужчина, и на оба случая имел вполне определенные планы: если бы это была женщина, она была бы Венерой в мехах, если же мужчина — он был бы Греком. И хотя в первые секунды он действительно сожалел о том, что это не женщина, ибо фантазия его все еще была занята только женским образом, то спустя немного времени ему уже казалось чуть ли не предпочтительней встреча с мужчиной: он, наконец, нашел Грека, которого искал так долго. На вопрос Анатоля он ответил:
— Судя по твоему последнему письму, я должен был этого опасаться: ты прямо-таки окутываешь себя тайной!
— Опасаться? Стало быть, ты не был бы разочарован?
Двое мужчин просидели почти до четырех утра; Анатоль говорил о духовной, бесплотной любви, о том, что он еще не прикасался ни к одной женщине и «был душой и телом чист».
Но тот, кто сидел рядом с Леопольдом, был уже не мальчик — все еще молодой мужчина, но именно мужчина, крупнее и сильнее Леопольда, — и еще не прикасался к женщине? Что же это такое?
Мой муж обладает опасным ораторским даром, который пленяет — не убеждая, и кому случалось выступить против него не во всеоружии, тот пропадал.
Так вышло и с Анатолем. Он, к тому же, сильно стеснялся и оставался в этом состоянии все время их разговора.
Леопольд с легкостью завладел его духом и теснил его, шаг за шагом, в том направлении, в котором ему было угодно. Он рассказал ему, что женат, что у него очаровательная жена и ребенок ангельской красоты, и о том, как восхитительно после пятилетнего супружества все еще быть влюбленным в свою жену. На это его собеседник ответил взволнованно и почти смиренно:
— О, я благодарю тебя, ты снял с моей души тяжкое опасение.
— Ты красив? — спросил его Леопольд.
— Я этого не знаю.
— Ты считаешься красивым?
— Я мужчина, кто мне это может сказать?
— Ты сам. Ты красив, я это чувствую. Кто обладает таким голосом, как у тебя, должен быть красив.
— Может быть, я тебе все же не понравился бы.
— Ты?! Ты господин мой, король мой. Но если это тебя страшит, покажись сначала Ванде, моей жене, она знает меня: если она мне скажет, что я могу тебя видеть, значит, это сущая правда.
Так это все и было: один напирал, другой оборонялся. Пришел час расставания.
Они пожелали друг другу всего доброго, и в это мгновение Леопольд почувствовал, как руку его ожег горячий поцелуй.
Итак, они расстались.
Леопольд вернулся с первым же градским поездом.
Вновь приходили и уходили письма. Теперь и я была втянута в эту историю. Леопольд послал ему наши фотографии и попросил у него его. Тот, однако, с этим все откладывал.
Обмен письмами, идущими столь долгими окольными путями, утомляет. И подобные вылазки в безграничное царство фантазии хороши для людей богатых и располагающих досугом; того же, кто должен бороться с жизненной нуждой, действительность вскоре резко и болезненно вновь выталкивает в мир забот и трудов. Даже у моего мужа интерес у этому делу стал ослабевать. Он чувствовал, как оскорбительны для нас эти непрестанные заверения в любви, при одновременных доказательствах недоверия. Правда, это недоверие по отношению к Захер-Мазоху было вполне понятным — хотя как раз в данном случае он выказал самую добросовестную скромность; но история эта не могла все же продолжаться вечно; мы постоянно вращались в каком-то замкнутом кругу, и от этого я уже начинала испытывать головокружение. И вот я написала Анатолю в духе «или-или». На это письмо он отозвался решением: мы получили его прощальное письмо.
Прощание длиной во множество страниц, исполненных боли и печали:.
«Леопольд!
Я отказался от мира и покоя своей души, от тихого счастья дружбы, от веселого наслаждения жизнью и всех ее радостей ради одной лишь обольстительной надежды покоиться у твоего сердца. И что же из этого для меня вышло? — Жар, боль, раздирающая меня, и муки моей тоски, бесконечно усилившейся из-за твоих бессмысленных упреков.
После долгой борьбы я решился на тяжелейшее, исключительное деяние своей жизни. Горячий страх охватывает меня, когда я думаю о том, как ты воспримешь это письмо.
Я прочитал письмо Ванды, и каждое предложение в нем проникло мне в самую душу:
„Если ты хочешь, чтобы я верила в истинность твоей любви, тогда действуй, действуй как мужчина!“
Два дня кряду боролся я со своим эгоизмом — и победил. Последний раз говорю я с тобой, называю тебя по имени, Леопольд, мой возлюбленный, мое высочайшее, священное благо — ибо Анатоль говорит тебе: „Прощай“.
Мои связи с почтой оборваны, я не получу больше ни единого письма, после того как ты прочтешь это, — напрасно ты станешь мне писать. А теперь позволь мне объяснить тебе, как я к этому пришел.
Твое желание иметь меня рядом с собой неисполнимо. Это тебя непрерывно мучило бы, и, чтобы не причинять мне боли, ты бы страдал молча. Ты — из-за меня: наверное, я этого все-таки не заслужил. — А может быть, случилось бы, как думает Ванда, что ты вырвался бы от меня, и тогда мы были бы потеряны друг для друга. Так вот же: я кладу этому конец сейчас — и получаю уверенность, твердое убеждение в том, что ты меня будешь любить всегда, как и я тебя. Да, Леопольд, как и я тебя! Ибо я твой навеки. А наше краткое счастье? — Прими его, как прекрасное сновидение, сновидение о небесах, великолепное обетование бесконечного блаженства.
В этом мире тел нет никакой духовной любви — ты сам не можешь ее перенести — возможно, я также.
Я хочу быть мужчиной; права, которые имеет на меня свет, должны принадлежать ему, я исполню свои задачи, свои обязанности, и жизнь сия минует. И что тогда может воспрепятствовать мне вкушать подле тебя блаженство? Не считай меня за какого-то болезненного мечтателя, я не таков; но мог ли я все же оставить тебя без единого лучика надежды, не раскрыв твоему взору вечность?
Столь многое хотел бы я тебе еще сказать, чтобы ты меня понял всецело. Ведь это в последний раз! Но тебе принадлежит все — мои мысли, мои чувства, сладкие слова любви, которые отныне будут таиться в моем сердце, — сокровище, которое не заполучить ни одной руке, кроме твоей. Думаю, что есть у меня сила и мужество, — но как же я слаб, слишком, слишком слаб для мужчины и для столь великого отречения! Ты не можешь, не должен забывать меня, Леопольд, забывать, что ты принадлежишь мне, что ты — моя собственность, целиком и полностью. Но я заклинаю тебя: не дай боли от нашего разрыва завладеть тобой, омрачить твой великий и прекрасный дух, чтобы не сделать напрасной мою, столь мучительную, борьбу. Думай, считай, что сбылось предсказание Ванды, и ты, ослабев, утомленный телесной отдаленностью при духовном общении, отвернулся от меня.
Я хотел избавить тебя от себя, потому я теперь и отрекся.
А теперь, да хранит тебя Господь! Будь счастлив! У тебя ведь есть Ванда, твои дети, ты можешь быть счастлив. — Я же одинок!.. — И все-таки болезненно блажен в сознании того, что нашел тебя, владею тобой и когда-нибудь смогу беспрепятственно радоваться твоей любви.
И если тебе порой станет по-настоящему хорошо на душе, если тебя пронзит какая-то сладкая печаль, какое-то сладкое томление, — знай, что рядом с тобой — с вечной любовью
твой Анатоль».
Минуло несколько месяцев, затем пришло письмо следующего содержания:
«Леопольд!
Может статься, что я, как всегда, не захочу, не смогу тебя оставить. — Болван книготорговец прислал мне твою книгу, она пришла в самый разгар моей внутренней борьбы между отречением, любовью и отчаянием.
Может статься, что я, как всегда, — твой, а ты — мой; ты все же сможешь, наверное, иметь меня рядом с собой, только не теперь еще. Имей терпение еще несколько месяцев, потом я приду к тебе — навсегда. Я могу от всего отказаться, все претерпеть ради тебя. Любишь ли ты меня еще? Веришь ли ты еще в
твоего Анатоля?
Тысяча поцелуев Ванде».
И старая игра с колебанием, нерешительностью и промедлением началась заново. Игра эта была также и лживой: недоверие с одной стороны и неискренность с другой.
Моего мужа, который только о Греке и думал, не покидали напряжение и волнение. Теперь, когда я знала, куда должна была завести эта история, я сожалела о том, чему «содействовала»; я испытала радость, когда произошел разрыв, а теперь сожалела о том, что дело это началось заново, потому что опасалась, что оно могло скверно кончиться.
На дворе стоял май. В театре «Талия» давалось по какому-то случаю, о котором я уже не помню, некое особенное представление. И вот, мы получили от Анатоля записку, из которой узнали, что он собирается посетить театр и желает нас там увидеть.
Мы не знали о том, что он в Граце.
Леопольд мгновенно разволновался до предела. Саша должен был идти с нами, Анатоль должен был увидеть наше прелестное дитя. Открытые ложи театра «Талия» хорошо подходили для того, чтобы рассматривать сидящих в них. Анатоль, которого мы не знали в лицо, имел преимущество — узнать нас по нашим фотографиям, мы же в битком набитом помещении и думать не могли узнать никогда не виденного прежде человека.
Однажды Анатоль написал, что походит на молодого лорда Байрона, и при входе в театр Леопольду показалось, что он на миг заметил подобного человека, спрятавшегося за колонной, но он не хотел бросать на него нескромных взглядов и дал себя увлечь напиравшей толпе.
Странное чувство — сидеть вот так часами на месте и знать, что два незримых даже, горящих глаза непрерывно покоятся на вас и с лихорадочным любопытством изучают каждую черту вашего лица.
В этом душевном шпионаже наш Анатоль не выказал ни малейшего великодушия. Но люди, витающие в облаках, имеют, очевидно, понятие только о божественном величии — но не о человеческом.
Я почувствовала радость, когда представление и вместе с ним наши смотрины подошли к концу.
На следующий день пришло новое письмо от Анатоля. Теперь он звал нас в отель «Элефант». Там мы должны были ожидать вестей о нем в столовой: на сей раз он хотел говорить с нами.
Приняв приглашение, мы сидели вечером в столовой отеля «Элефант», и вскоре к нам подошел слуга, пригласивший Леопольда следовать за ним к ожидавшему его господину.
Отсутствовал он недолго и сказал мне по возвращении, что Анатоль просил меня подняться к нему, — слуга ожидает снаружи, чтобы проводить меня.
Я пошла с твердым намерением положить конец этой игре.
Слуга, который не был кельнером и в котором изрядно чувствовался «стиль», повел меня вверх по лестнице, через несколько переходов, в освещенный элегантный салон, а оттуда — в еще один, который оказался совершенно темным.
— О, прошу тебя, Ванда, иди сюда! — проговорил из темноты мягкий и нежный голос.
— Это ты, Анатоль?
— Да.
— Ты должен проводить меня, ведь я ничего не вижу.
Миг молчания. Затем ко мне кто-то приблизился медленными, нерешительными шагами, поискал мою руку и подвел к дивану.
Я онемела от изумления!
Человек, который подошел ко мне и теперь сидел рядом, совершенно точно не был тем Анатолем, с которым Леопольд разговаривал в Бруке, потому что этот был маленьким и, как я сумела рассмотреть несмотря на темноту, каким-то скрюченным, да и голос его звучал почти по-детски — такой бывает у горбунов — а не глубоко и звучно, как тот, что так восхитил в Анатоле моего мужа.
Кто же это тогда был?
Я заговорила с ним, но несчастный был так смущен, что едва мог отвечать.
Из сострадания я вскоре ушла.
Когда я рассказала Леопольду, каким я нашла моего Анатоля, он тоже перестал что-либо понимать. Тот, с которым говорил он передо мной, был тем же самым, что и в Бруке: тот же крупный, сильный мужчина, обладатель того же красивого глубокого голоса.
Я была раздосадована и, вернувшись домой, немедленно написала Анатолю. Я предоставила ему думать, что мы не заметили никакой подмены и сказала, что теперь я знаю истинную причину его отказа показаться нам, — что она заключается в его внешности и что меня расстраивает то, что он не чувствует, как должно оскорблять нас подобное недоверие… короче, я написала ему в таком духе и отослала письмо на почту в тот же вечер.
Назавтра, когда мы все вместе сидели в столовой после обеда, раздался звонок, и служанка принесла мне письмо, сказав, что какой-то господин ожидает снаружи ответа.
Записка была от Анатоля — нет — от того несчастного, с которым я говорила накануне в «Элефанте»: он просил меня о разговоре наедине.
Муж, дети и Капф находились в столовой, я должна была приказать провести посетителя в свою комнату, которая, как я уже говорила, служила также нашей гостиной, через кухню, детскую и кабинет Леопольда.
Когда я туда вошла, через другую дверь вошел молодой мужчина, маленький и сгорбленный, с рыжевато-белыми волосами и тем мягким, блеклым и печальным лицом, которое так часто можно встретить у калек.
Теперь он дрожал от неописуемого болезненного возбуждения, добрые и серьезные глаза смотрели на меня с таким страхом, что я, охваченная состраданием, поспешила к нему и, схватив его за обе руки, принялась говорить ему какие-то теплые, сердечные слова. Тут он упал предо мной на колени, спрятал лицо, прижав его к моему лону, и его бледное, увечное тело сотрясли изо всех сил сдерживаемые рыдания.
Я успокаивающе положила руку ему на голову; уж и не знаю, что я ему сказала, только наверняка это было что-то доброе и искреннее, потому что мне было очень жаль его, охваченного таким безмерным страданием. Когда он затем вновь поднял ко мне свое залитое слезами лицо, оно было озарено счастливой и благодарной улыбкой.
— Ты прощаешь мне, Ванда, обман и ложь, совершенные мной в отношении тебя? — спросил он тихим голосом, все еще дрожавшим от волнения.
— Мне нечего тебе прощать — мы все были неискренни.
— Только не ты, Ванда.
— Да нет, я тоже. Мы все были — и теперь это мстит нам. Мы не созданы для неба, мы слишком льнем к земле, от которой нам не убежать, пока мы не вернем ей того, что она нам ссудила, — только тогда придет время для той любви, о которой мечтает Анатоль.
Он печально опустил голову.
Некоторое время мы молчали; затем он взял мои руки, поцеловал их и сказал:
— Благодарю тебя, Ванда, за то, что ты позволила мне попрощаться с тобой. В это мгновение я чувствую себя одновременно счастливейшим и несчастнейшим человеком на свете: сердце мое ликует, потому что я нашел тебя, и оно истекает кровью, потому что я должен тебя потерять. Но столь дороги для меня эти минуты, что я буду расходовать это свое богатство всю оставшуюся жизнь. Сегодня я уезжаю одиннадцатичасовым поездом. Окажи мне милость: приходите сегодня с Леопольдом в театр, чтобы мне увидеть вас еще напоследок, подышать одним с вами воздухом. А после представления я буду ждать вас в тени собора в своем экипаже, надеясь, что мне не будет отказано в милостыне последнего рукопожатия, прощального поцелуя.
Он вышел таким же образом, как и вошел.
Вечером мы были в театре, а после представления нашли у собора экипаж. При нашем приближении из открытого окна показалось скрытое полумаской лицо, протянулись две руки, обняли Леопольда, привлекли его, и мужчины поцеловались. Потом те же руки ухватили мои, и я почувствовала на них чьи-то горячие губы. Затем человек в маске тяжело откинулся на свое сиденье, окно затворилось и экипаж покатил прочь.
Во время этой сцены не было произнесено ни единого слова, мы так и продолжали стоять там в безмолвии, глядя вслед загадке, исчезающей в ночной тьме.
Кто это был? Анатоль или калека? Мы не знали.
Пришло еще одно прощальное письмо, заканчивающееся жалобой на то, что мы не сумели любить духовно, из-за чего и разрушили волшебство — и тому подобное. Все в этом письме было темным, неясным; возможно, это было сделано намеренно, хотя автор утверждал, что высказался ясно и искренне.
Мы уже не отвечали.
Спустя несколько месяцев мы получили написанную неизвестным нам почерком и не помню уж откуда присланную рукопись, в которой пережитое нами излагалось в виде новеллы. Там были письма Анатоля и наши, много правдивого наряду со всевозможными выдумками.
Очевидно, рукопись была написана все из-за того же недоверия, которое всегда выказывал Анатоль, с целью отклонить нас, направить на ложный путь, в случае, если мы станем наводить справки.
Если он имел в виду это, то сделано все было не слишком хитро.
Сюжет был таким: два друга, один красивый, богатый и знатный, другой увечный и бедный, прочитали новеллы Захер-Мазоха «Любовь Платона» и «Эстетику безобразного». Красивый и знатный, Анатоль, который о себе говорит следующее: «Дух его был чист — святилище редкостной и чудесной высоты; он был красив: когда он улыбался, вокруг него могли рыдать от восторга, а кто смог заглянуть ему в глаза, тот удостоился взгляда в небеса; никто ему не мог противостоять, и там, где он хотел быть любим, он был любим», и в другом месте: «Его не целовала еще ни одна женщина, кроме его матери. На него молились, а он оставался холоден; он ненавидел рабство чувств и хотел любить одной только душой… Вся жизнь его была одним неисполнимым томлением…», — он был пленен «Любовью Платона». Другого, бедного и увечного, восхищала «Эстетика безобразного». Они попеременно писали Захер-Мазоху, а когда этот последний стал слишком настаивать на встрече со своим корреспондентом, то Паулю пришлось появиться в качестве Анатоля; ибо тот не хотел быть увиденным ни за что на свете.
Так возник и разросся обман, пока, в результате, чудесный сон не обратился в руины.
Совершая ночную поездку в горах, друзья говорят о нас. Пауль убеждает Анатоля отказаться от своих завышенных требований к дружбе и любви и вступить с нами в простые, дружеские и сердечные отношения, что должно было осчастливить и нас. На это Анатоль отвечает нетерпеливыми пророческими словами:
— Очаровательно! Я «надену красные горностаевые меха и белые атласные штаны, и Леопольд будет лежать у моих ног и дивиться на меня; я же буду мучить его, в то время как он меня боготворит. Журналистам, которые придут его навестить, я буду „показан“ в бархате, шелках и пышных мехах, покоящимся на диване, и они уйдут и напишут какие-нибудь остроумные эссе. Я, несомненно, влюблюсь в Ванду, а она в меня, и пойдут у нас сладострастные представления, а слабоумный свет, думающий только о пошлости, скажет обо мне: „Он — любовник мужа и жены“. — Чудесная жизнь, только вот не забыть бы мне сперва разбить незапятнанную печать моего отца й сломать свое родословное древо». Куда здесь делась спокойная, ясная гармония духа, мягкое, глубоко блаженное наслаждение сверхчувственной красотой другого, которая одна только и может подарить истинное и бессмертное счастье?
Мы не наводили справок об Анатоле, мы и не думали об этом. Леопольд мгновенно утратил к нему всякий интерес, так как не мог уже видеть в нем Грека. И потом, наша жизнь была слишком волнующей, может быть — также и слишком счастливой в семейном отношении, но прежде всего — слишком полной, чтобы оставить место досужему любопытству.
Случай принес нам годы спустя ясность относительно личности Анатоля.
В 1881 году мы проводили часть лета в деревушке Хей-бах, близ Пассау. Там мы познакомились с д-ром Грандауэром. Он был врачом, но не практиковал, а устроился режиссером в Мюнхенский придворный театр. Он был большим знатоком и исследователем искусства, и мы провели множество приятных часов в обществе этого остроумного и душевного человека. Однажды, у нас зашел разговор об искусстве и он рассказал нам о том, что хранилось в королевских замках Баварии, отсюда перешел к отношению к искусству короля Людвига II, отсюда — к странностям последнего, которые он оценивал с точки зрения врача: он говорил об отношениях короля с Рихардом Вагнером, об их странной переписке, о робости, внушаемой королю общением с людьми, о том, как он сторонится женщин, ищет одиночества, о страстной, неутолимой тоске по какому-то идеальному оформлению жизни.
Мы напряженно прислушивались ко всему, о чем рассказывал д-р Грандауэр, — это звучало для нас так знакомо — мы переглянулись, и на наших губах завитало имя: Анатоль.
Когда доктор сделал паузу, я наудачу спросила:
— А кто тот маленький сгорбленный человечек, который, как рассказывают, является другом короля?
— А, вы, наверное, имеете в виду принца Александра Оранского, старшего сына голландского короля. Бедняга, что и говорить.