От договора к Обряду

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

От договора к Обряду

Отношения договора и закона. Перенесение закона на оральную мать: кровосмешение и второе рождение. Три обряда у Мазоха: охота, земледелие и второе рождение. Каин и Христос: Бог мертв. Почему второе рождение — это суть. Отцеподобие и роль чувства вины в мазохизме: «Отца бьют». Формальный и драматический характер мазохизма.

Некоторые авторы (Нахт, Рейк) особо выделяют фактор страха в мазохизме. Выдвинутое вперед, наказание будто бы имеет своей функцией разрешать, освобождать от этого страха и, в конце концов, делать удовольствие возможным (Рейк). Но это объяснение еще не показывает, при каких особых условиях наказание приобретает подобную разрешающую функцию, а главное, оставляет открытым вопрос о том, каким образом предполагаемые наказанием страх и виновность не только разрешаются, но и — что значительно тоньше — обходятся и пародируются в мазохизме, чтобы в результате встать ему на службу. Мы должны проанализировать то что показалось нам существом формального процесса: перенесение закона на мать, отождествление закона с образом матери. Ибо только при этом условии наказание приобретает свою оригинальную функцию, а виновность Оборачивается торжеством. На первый взгляд, однако, кажется, что перенесение на мать совершенно не объясняет характерного для мазохиста "облегчения": нет никаких оснований ожидать большей снисходительности от матери — чувствительной, ледяной, жестокой…

Но уже сразу можно отметить, что мазохист, выводя закон из договора, не пытается смягчить закон, а напротив, подчеркивает его крайнюю суровость. Ведь если и верно то, что договор, в принципе, предполагает в качестве своих условий добровольное согласие [договаривающихся], ограничение срока своего действия, оговорку насчет неотчуждаемых прав, происходящий от него закон, однако же, всегда проявляет тенденцию к забвению своего истока и аннулированию этих ограничительных условий. Вот почему во взаимоотношениях между договором и законом налицо род мистификации: когда у истоков общества воображают некий договор или квазидоговор, то сделать это можно не иначе, как сославшись на какие-то условия, которые с установлением закона с необходимостью отменяются. Ибо закон, раз установившись, распространяется и на третьих лиц, остается в силе на неопределенный срок и не знает больше никаких оговорок. Мы видели, как в череде личных любовных договоров Мазоха отражается момент этой несовместимости [dementi] договора с законом: статьи договора, делаясь все более суровыми, словно подготавливали почву для отправления закона, далеко выходящего за их пределы. А если закон, в конечном счете, приводит к нашему порабощению, так не следует ли поставить порабощение уже в начале, в качестве устрашающей цели договора? И вообще следует сказать, что в мазохизме договор становится объектом какой-то карикатуры, изобличающей всю его роковую двусмысленность. Действительно, договорное отношение есть тип именно искусственного, аполлонического и мужского культурного отношения, которое противопоставляет себя естественным и хтоническим взаимоотношениям, единящим нас с матерью и женой. Если женщина и включается в договорное отношение, то лишь в качестве объекта патриархального мужского общества. Но вот мазохистский договор, напротив, заключается с женщиной, причем с парадоксальным намерением поработить одну из сторон, а другую — женщину — сделать господином и палачом. И здесь, таким образом, избыток рвения приводит к своего пода денонсированию, изобличению договора, ужесточение его статей — к юмору; перестановка [договаривающихся] лиц — к радикальному искажению его смысла: договор как бы демистифицируется, поскольку ему вменяется хорошо обдуманное намерение поработить или даже предать смерти [одну из договаривающихся сторон] и поскольку его заставляют подыгрывать женщине, матери. И — наивысший парадокс — это намерение принадлежит жертве, мужской стороне, и ею одобряется Есть ирония Сада, связанная с Революцией 89-го [года]: не законы делайте, ибо так у вас ничего не будет сделано, — делайте институты вечного движения! Но есть и юмор Мазоха, связанный с революциями 48-го [года] и панславизмом: заключайте договоры, но заключайте их с грозной царицей, да так, чтобы из них произошел самый чувствительный, но также и самый заледенелый, самый суровый закон, какой только может быть (в «Пережитом» Мазох излагает проблемы, волновавшие панславистские конгрессы: объединятся ли славяне благодаря России, избавившейся от царизма, или их объединит некое сильное государство, направляемое гениальной царицей?)[69]

Чего ожидает жертва от подобного, доведенного до пароксизма, договора с матерью? Цель здесь наивна и проста. Мазохистский договор исключает отца и перекладывает на мать заботу об использовании и отправлении отцовского закона. Эта мать, однако, сурова и жестока. Но проблема в другом: на деле одна и та же угроза играет роль запрета кровосмешения, когда она исходит от отца и связана с образом отца, и, напротив, делает это последнее возможным и обеспечивает его успех, когда она вверяется матери и переносится на ее образ. Перенесение здесь очень действенно. Кастрация обычно представляет собой угрозу, препятствующую кровосмешению, или санкцию, наказывающую за него. Это препятствие для кровосмешения или кара за него. Но с точки зрения матери, кастрация сына есть, напротив, условие успеха кровосмешения, теперь, в силу этого смещения, уподобляющегося второму рождению, в котором отец не играет никакой роли.[70] Отсюда часто отмечавшееся значение прерванного полового сношения в мазохизме: оно позволяет мазохисту отождествить сексуальную деятельность одновременно с кровосмешением и со вторым рождением, и этот двойной процесс отождествления позволяет ему не только ускользнуть от угрозы кастрации, но и превратить саму кастрацию в символическое условие успеха.

Мазохистский договор, таким образом, через устанавливаемый им закон устремляет нас к обрядам. Мазохисту свойственны навязчивые представления, обряд есть присущая ему деятельность — в той мере, в какой обряд представляет собой стихию, в которой реальность фантасматизируется. Три основных типа обрядов в романах Мазоха — это охотничьи обряды; земледельческие обряды; обряды перерождения, второго рождения. В них отражаются три основных качества: холод, требующий добычи мехов, охотничьего трофея; земледелие, требующее глубоко запрятанной чувствительности, хорошо защищенного плодородия, но также и какого-то сурового распорядка работ; и, наконец, та самая суровость, та строгость, которые приводят к перерождению. Сосуществование и взаимопроникновение этих трех обрядов и составляют большой мазохистский миф. Его развивают, используя самые разнообразные фигуры, все романы Мазоха: идеальная женщина травит медведя или волка; организует земледельческую общину и руководит ею; приводит мужчину к новому рождению. Именно этот последний обряд и представляется самым существенным: в этом мифе он составляет истину и цель двух других.

В "Волке и волчице" героиня требует от своего поклонника, чтобы тот дал зашить себя в волчью шкуру, чтобы он бродил и выл как волк и, наконец, подвергся настоящей травле. Уже здесь обнаруживается тот факт, что ритуальная охота поставлена на службу возрождению. И действительно, охота есть такое действие, посредством которого вторая (оральная) мать завладевает трофеем первобытной (утробной) матери и получает в свое распоряжение способность возрождать. Второе рождение, которое так же независимо от отца, как и от утробной матери, — короче, партеногенез. В "Венере" детально описывается один из земледельческих обрядов: негритянки "свели меня со связанными руками в сад, к маленькому винограднику, примыкавшему к нему с юга. Между рядами лоз возделывался маис, там и сям торчали еще редкие засохшие кустики. В стороне стоял плуг.

Негритянки привязали меня к шесту и забавлялись тем, что кололи меня своими золотыми булавками для волос. Это продолжалось недолго — пришла Ванда в горностаевой шапочке на голове, заложив руки в карманы кофточки; она велела развязать меня, скрутить мне руки за спиной, надеть мне на шею ярмо и запрячь меня в плуг.

Затем ее черные ведьмы погнали меня в поле; одна из них вела плуг, другая правила мной с помощью толстой веревки, третья погоняла меня хлыстом, а Венера в мехах стояла в стороне и смотрела". В этом тексте присутствуют три образа матери — три негритянки. Оральная же мать словно бы раздвоена, появляясь сначала внутри серии — одна женщина среди других, — а затем вне серии, завоевавшей и преобразившей все функции других женщин, чтобы поставить их на службу теме возрождения. Ибо все здесь говорит нам о партеногенезе: союз винограда с маисом или дионисического элемента с женской земледельческой общиной; плуг как [символ] соединения с матерью; уколы булавками, затем удары хлыстом как партеногенетическое возбуждение; возрождение сына, влекомого за веревку.[71] Все та же тема выбора между тремя матерями, все то же маятниковое движение и поглощение утробной и эдиповской матерей восславленной матерью оральной. Это она является госпожой Закона — того, который зовется Мазохом законом коммуны, — включающей в себя охотничьи, земледельческие и матриархальные элементы. Под властью этого закона утробную мать, охотницу, саму травят и свежуют. Мать эдиповскую, мать пастыря, уже включенную в патриархальную систему (либо в качестве жертвы, либо в качестве сообщницы), саму приносят в жертву. Остается и торжествует одна только оральная мать как общая сущность земледелия, матриархата и второго рождения. Отсюда через все сочинения Мазоха проходит мечта о земледельческом коммунизме, вдохновляющая его «голубые истории о счастье» («Марцелла», «Рай на Днестре», «Эстетика безобразного»). Между коммуной, законом коммуны, воплощенным в оральной матери, и мужчиной коммуны, который рождается не иначе, как возрождаемый этой единственной женщиной, сплетается теснейшая связь.

Два главных мужских персонажа сочинений Мазоха — это Каин и Христос. У них один и тот же знак; знак, которым был отмечен Каин, был уже знаком креста: он писался как X или †. Помещая значительную часть своего труда под знак Каина, Мазох имеет в виду множество вещей: преступление, вездесущее в природе и истории; безмерность страданий («Кара моя слишком велика, чтобы мне ее вынести»). Но Каин — это также земледелец, любимец матери. Ева приветствовала его рождение криками радости, — для Авеля же, пастуха, выступающего на стороне отца, радости у нее не нашлось. Любимец матери пришел к преступлению с целью разорвать союз отца с другим сыном: он убил отцеподобие и сделал Еву богиней-матерью. (У Германа Гессе есть один любопытный роман, "Демиан", в котором переплетаются ницшевские и мазохистские темы; здесь происходит отождествление богини-матери с Евой, великаншей, на лбу у которой красуется знак Каина.) Каин привлекает Мазоха не только из-за тех терзаний, которым он подвергается, но уже из-за одного только преступления, которое он совершает. Символическое содержание его преступления не имеет ничего общего с садо-мазохизмом. Его преступление полностью принадлежит к мазохистскому миру: по замыслу, его поддерживающему, по избранию оральной матери и исключению отца, по своему юмору и своему вызывающему характеру. Его "завещание" есть некий "знак". То, что Каину суждено быть наказанным Отцом, отмечает наступательное галлюцинаторное возвращение этого последнего: конец первой серии. — Вторая серия: Хритос. Отцеподобие снова устраняется ("Почему ты оставил меня?"). И именно мать распинает на кресте Сына. Именно Дева, собственной персоной, распинает Христа; мазохистское дополнение к образу [phantasme] Марии, мазохистская версия "смерти Бога", И распиная его на кресте, на том знаке, который связывает его с сыном Евы, сама она продолжает начинание богини-матери, великой оральной Матери: она обеспечивает Сыну воскрешение — как второе, партеногенетическое рождение. И умирает скорее не Сын, а Бог-Отец, отцеподобие в сыне. Крест представляет здесь материнский образ смерти, зеркало, в котором нарциссическое Я Христа (-Каину) признает Я идеальное (воскрешенного Христа).

Но откуда эти вездесущие боль и страдание? Откуда это искупление как условие второго рождения? Откуда эта христология во всех сочинениях Мазоха? Что имело значение для Сада? — Общества рационалистов и атеистов, масонов и анархистов. Для Мазоха же — мистические земледельческие секты, которые он находит в Австрийской Империи. Два его романа имеют непосредственное отношение к подобным сектам: «Душегубка» и «Богоматерь». Оба входят в число лучших романов Мазоха. Такую разреженную и удушающую атмосферу, такую интенсивность добровольно претерпеваемых истязаний не найти больше нигде, кроме, разве что, лучших работ Г. Г. Эверса, который также был знатоком сект (ср. например, «Ученика чародея»). В «Богоматери» повествуется о том, как героиня, Мардона, управляет своей сектой, своей коммуной, проявляя одновременно мягкость, суровость и ледяной холод. Она гневлива, по ее приказам людей бичуют и побивают камнями; и тем не менее она нежна и мягка. Вся секта, впрочем, отличается мягкостью и веселостью, хотя и выказывает суровость по отношению к греху и враждебность — к беспорядку. У Мардоны есть служанка, Нимфодора, молодая девушка, милая, но мрачная, которая глубоко ранит себя в руку, чтобы Богоматерь могла омыть себя в крови, испить ее и никогда не стариться. Герой Забадил любит Мардону, но он любит также, хотя и по-другому, и Нимфодору. Мардона этим разгневана. Богоматерь восклицает- «Любовь Богоматери [приносит] спасение, она есть духовное рождение человека»… «Мне плохо удалась задача повернуть тебя от земных влечении к священной любви»… «Я для тебя — все еще лишь судья». И она выказывает желание получить от Забадила согласие на его пытку. Затем его пригвождают к кресту: Нимфодора берется за руки, сама Мардона — за ноги. Ее охватывает какое-то скорбное исступление, а Забадил в это время, с наступлением ночи, разыгрывает Страсти: «Бог мой!., совсем ли ты меня покинул?» — И Нимфодоре: «Почему ты предала меня?» Богоматерь должна распять своего сына на кресте как раз для того, чтобы он стал ее сыном и вкусил бы рождения, которым был бы обязан лишь ей одной.

В «Сирене» Зиновия, отрезая волосы Феофану, восклицает: «Наконец-то мне удалось сделать из тебя мужчину!» В «Разведенной» Анна, бичуя Юлиана, считает себя исполнившей свою задачу, когда, наконец, говорит ему: «Ты выдержал испытание, ты — мужчина». В одной очень изящной новелле Мазох повествует о жизни мессии XVII века, Шеббатая Цеви[72]. Каббалист и фанатик, Шеббатай Цеви предается умерщвлению плоти; он женится на Саре, но воздерживается от брачной жизни: «Ты будешь рядом со мной, точно некая мягкая пытка». По приказу раввинов он оставляет ее, чтобы жениться на Ханне — и вновь берется за старое. Наконец, он женится на Мириам, молоденькой польской еврейке; но эта предупреждает его, сама запрещая ему прикасаться к себе. Охваченный любовью к Мириам, он отправляется в Константинополь, чтобы убедить султана в своем мессианском предназначении. Его проповедь зажигает целые города: Салоники, Смирну, Каир. Его имя гремит по всей Европе. Он ведет упорную борьбу с раввинами и возвещает евреям возвращение в Иудею. Недовольный султан повелевает Мириам предать Шеббатая смерти, если тот не переменится. Тогда Мириам устраивает ему купанье у слияния трех рек: Арды, Тунчи и Марицы. Как не признать в этих трех реках и в трех женах Шеббатая три образа матери, среди которых торжествует Мириам, оральная мать? Мириам заставляет его покаяться перед ней, увенчивает его терниями и бичует, а затем их брак, наконец, исполняется: «Женщина, что ты из меня сделала?» — «Я сделала из тебя мужчину…» Назавтра, призванный султаном, он отрекается и становится мусульманином. Его многочисленные последователи, даже среди турок, утверждают: мессия может появиться лишь в мире либо совершенно добродетельном, либо совершенно преступном; а поскольку отступничество есть тягчайшее преступление — «отступимся же, чтобы ускорить пришествие мессии!»[73]

Что означает эта неизменная тема романов Мазоха. «Ты — не мужчина, я сделаю из тебя мужчину…» Что означает «стать мужчиной»? Очевидно, это вовсе не означает делать как отец или замещать его. Напротив его место и подобие должны быть упразднены, чтобы дать возможность родиться новому человеку. Пытки в действительности направлены против отца или против образа отца в сыне. Мы говорили, что выражение мазохистского фантазма — это, скорее, не «ребенка бьют», но «отца бьют»: так, в многочисленных новеллах Мазоха именно господин подвергается пыткам в ходе какого-нибудь крестьянского бунта, руководимого женщиной из коммуны; она запрягает его в плуг рядом с: быком или использует его в качестве скамейки («Феодора, Живая скамейка»). Когда пытки относятся к самому герою, к сыну или любовнику, к ребенку, мы должны заключить что то, что бьют, то, от чего отрекаются и чем жертвуют, что ритуально искупается, есть отцеподобие, есть унаследованная от отца читальная сексуальность Отец в миниатюре, но все-таки отец. Это и есть «Отступничество». Стать мужчиной означает, следовательно, быть возрожденным одной лишь женщиной, быть объектом второго рождения. Вот почему кастрация и символически изображающее ее прерванное сношение перестают быть препятствием для кровосмешения или карой за него, чтобы стать условием, делающим возможным кровосмесительное соединение с матерью, уподобленное второму рождению, — самостоятельному партеногенетическому. Мазохист играет одновременно на трех процессах отклонения: возвеличивающем отклонении матери, наделяющем ее, вместе с фаллосом, способностью возрождать; отклонении, исключающем отца как не принимающего никакого участия в этом втором рождении; и отклонении, имеющем отношение к сексуальному удовольствию, насколько этот процесс прерывает его и упраздняет его генитальность, чтобы сделать из него удовольствие от возрождения [plaisir de rena?tre]. В Каине и Христе Мазох выражает конечную цель всего своего труда; и Христос — не Сын Божий, но новый Человек, в котором отцеподобие упразднено, «Человек на кресте, без половой любви, без собственности, без отчизны, без воинственности, без труда…»[74]

Нам казалось невозможным дать содержательные определения мазохизма, поскольку чувственные сочетания удовольствия и боли предполагают какие-то формальные условия, которыми нельзя пренебречь, не смешав всего, начиная с самих садизма и мазохизма, в одну кучу. Но и моральное определение мазохизма через чувство вины не более удовлетворительно. Однако, виновность и искупление на самом деле глубоко переживаются мазохистом (не меньше, чем известное сочетание удовольствие-боль). Но и здесь необходимо выяснить, в какой форме переживается виновность. Глубину чувства никогда не ставило под вопрос то, каким именно образом оно переживается, — например, пародия, в которую его облекают. Но природа самого чувства от этого меняется.

Когда психоанализ утверждает, будто мазохист переживает виновность по отношению к отцу (так у Рейка, который говорит: «Наказание исходит от отца, так что преступление должно было быть совершено против отца…»), то бросается в глаза абсолютная произвольность этой этиологии, единственный смысл которой — лишь в твердой решимости произвести мазохизм от садизма. Мазохист глубочайшим образом переживает виновность, но его проступок отнюдь не переживается им как совершенный против отца; напротив, это отцеподобие переживается им как проступок, как объект искупления.

Так что виновность в мазохизме оказывается самой что ни на есть глубокой и самой что ни на есть смехотворной, наилучшим образом «обойденной». Виновность есть составная часть мазохистского торжества. Она делает мазохиста свободным. Она и юмор — одно и то же. Недостаточно сказать, вместе с Рейком, что кара разрешает от страха виновности, дозволяя, таким образом, запретное удовольствие. Ведь уже сама виновность в своей интенсивности была не менее юмористичной, чем кара в своей живости. Это отец виновен в сыне — а не сын по отношению к отцу. Мазохизм содержательный представляет собой некую данность чувств; моральный мазохизм — некую данность чувства. Но по ту сторону как чувств, так и чувства мы застаем мазохиста рассказывающим какую-то историю, и эта история есть одушевляющий его сверхчувственный элемент. Его направляет эта история, описывающая, как оральная мать восторжествовала, как было упразднено отцеподобие и как, в результате, появился новый Человек. Разумеется, чтобы написать эту историю, мазохист пользуется своим телом и своей душой. Но имеется и некий формальный мазохизм, предшествующий всякому физическому, чувственному или содержательному мазохизму; есть и какой-то драматический мазохизм, предшествующий всякому моральному или чувственному мазохизму. Отсюда впечатление театральности, возникающее в тот самый миг, когда чувство переживается наиболее глубоко, когда ощущения и страдания испытываются наиболее живо.

От договора к обряду через посредующее звено закона: этот последний происходит от договора, но забрасывает нас в обряды. Благодаря договору отправление отцовского закона препоручено матери, и это перенесение на редкость действенно: весь закон изменяется, и теперь он приказывает то, что прежде должен был заказывать. Виновность же делает невинным то, что прежде она должна была искупать; наказание делает дозволенным то, к чему прежде должно было применить санкции.

Закон целиком и полностью становится материнским и приводит нас к тем областям бессознательного, где безраздельно царствуют три образа матери. Договор представляет собой личный волевой акт мазохиста; но через него и последующие перевоплощения закона мазохист вступает в безличную стихию судьбы, выражающую себя в мифе и тех обрядах, которые мы только что обрисовали. То, что мазохист устанавливает в договоре в определенный момент и на определенный срок, — это также и то, что во все времена ритуально содержится в символическом строе мазохизма. Современный договор, каким мазохист разрабатывает его в будуарах и гардеробах, выражает то же самое, что и древнейшие обряды, разыгрывавшиеся в болотах и степях. Романы Мазоха отражают эту двоякую историю и прослеживают ее тождество самой себе от глубокой древности до наших дней.