НЕКОТОРЫЕ ХРИСТИАНСКИЕ ВОПРОШАТЕЛИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НЕКОТОРЫЕ ХРИСТИАНСКИЕ ВОПРОШАТЕЛИ

Признаться, иногда я и сам сомневаюсь. Но вместе с тем я ясно понимаю, что от этих вопросов никуда не денешься. Ими надо заниматься, вернее, ими уже занимаются с самых разных сторон, потому что обойти их невозможно. Спорить можно только о том, возникают ли эти вопросы лишь в дебрях интеллектуальных дебатов или они уже выплыли наружу и очевидны для всех. Я-то, как епископ, прекрасно мог бы справляться с большей частью моей работы, вовсе не вдаваясь в подобные обсуждения. Я и без того мог бы поддерживать плавное круговращение церковной машины — без всех этих вопросов оно было бы даже более плавным. Характер проповедей, которые мне обычно приходится произносить, совсем не предполагает вхождения в круг этих проблем. Обилие моих повседневных обязанностей не только не побуждало, но даже и не позволяло мне заниматься такими вопросами достаточно долго, чтобы написать книгу, если бы мне не пришлось слечь на три месяца. Но эти мысли давно меня преследовали, и я сразу почувствовал, что на меня возложено духовное обязательство использовать время болезни, чтобы дать им созреть.

Я могу выразить всё это только так: разные вещи на протяжении многих лет вызывают смутное чувство тревоги; накапливаются и складываются вместе различные и поначалу не соотнесенные аспекты прочитанного и пережитого. Возникает безотчетное предчувствие чего-то очень важного и верного. Что это означает и почему это так — трудно пока осознать до конца. Иногда хочется прогнать эти мысли. Но тут же начинаешь понимать, что если хочешь сохранить искренность, остаться собою, надо в этих вопросах разобраться. Ибо если чувствуешь их важность и все же не уделяешь им внимания, потихоньку начинают терять силу все другие твои убеждения: ты их продолжаешь демонстрировать, говоришь, что веришь в них (и действительно веришь), но почему-то оказывается, что они уже не столь глубоки, как прежде. Это лишний раз подтверждает, что сколь бы субъективным ни было убеждение в подлинности собственных догадок, скрыть их от себя самого нельзя без серьезных последствий.

С другой стороны, нечто иное, наоборот, перестает волновать: какие-то области традиционного выражения христианского благочестия и практики, явно столь важные для большинства, просто оставляют тебя равнодушным. Обычно люди делают из этого вывод о собственной духовной несостоятельности. И в этом, конечно, заключена немалая доля истины. Но я не могу забыть то чувство облегчения, которое я испытал двадцать лет назад, во время учебы в богословском колледже, от одного полуночного разговора с нежданно обретенной родственной душою. Оказывается, все, чему нас учили о молитве, не меня одного оставляло безучастным. Нельзя сказать, чтобы в этом учении было что-нибудь неверно. Оно предлагало некий впечатляющий путь — просто мы не могли на него стать. И что еще хуже, нам не очень-то и хотелось. Когда я понял, что, быть может, не стоит из-за этого считать себя предводителем грешников и единственным, кто шагает не в ногу, — у меня с души свалилось бремя тайной вины, которую всегда так не хотелось признавать. А потом мне попадались и другие (их всегда было поразительное меньшинство), кто признавался в такой же неспособности. Всё, что обычно говорится на эти темы, верно, бесспорно, и ты чувствуешь, что должен откликнуться, но почему-то сердце молчит и все эти правильные слова внутрь тебя не проникают. А попытаться открыто усомниться в традиционном учении — значит сдать позиции, расписаться в безнадёжной бездуховности и стать соблазном для окружающих.

И это лишь один частный пример. А потом оказывается, что неверие — когда вдруг поймешь, что в это верить ты и не у обязан, — бывает столь же освобождающим, как и вера в то, во что веришь. Джеймс Пайк, епископ Калифорнийский[13], пришел к такому же выводу. В своей интересной, пробуждающей мысль и вполне конструктивной статье[14], которая вызвала в Американской Епископальной Церкви[15] изрядное потрясение (и даже удостоилась обвинения в ереси со стороны духовенства одного диоцеза), он пишет: “Религиозная традиция, к которой я принадлежу... на самом деле не слишком много знает о религии. Римо-католики, и южные баптисты[16] знают о религии куда больше нашего. И... мне кажется, что и в моей собственной церкви многим людям — некоторые из них пишут трактаты, что разложены на полочках у входа, — известно слишком много ответов. Я не оспариваю их верность. Просто я знаю не так много, как авторы этих брошюрок”.

Но вернемся к главному. Постепенно я осознал следующее: некоторые из этих волнующих и, наоборот, более не волнующих меня тем как-то связаны друг с другом. Я начал понимать, что я оспариваю целый комплекс предпосылок и пытаюсь заместить его каким-то иным. Единственная цель этой книги — попытаться продумать вслух этот процесс и помочь другим назвать вещи своими именами. Так как я думаю, что в наше время в этот процесс так или иначе включены многие. Это-то меня и поразило — как много появилось флюгеров, указывающих в одну сторону! Я всего лишь подмечаю это, и мне понятно, что в этой книге, как ни в одной из написанных мною прежде, я повторяю и додумываю мысли других людей. Я не могу утверждать, что понял каждого из них до конца. Отчасти поэтому я предпочитаю пространно их цитировать, чтобы дать им возможность самим высказаться. Но есть и другая причина. Для меня эта книга — попытка осуществить некую связь и посредничество между миром профессиональных богословов, в котором всё, что я буду говорить. Давно известно и перестало быть оригинальным, и совсем иным, широким кругом людей (как внутри Церкви, так и вне Ее), которым всё это совершенно неизвестно и представляется ересью.

Теперь, чтобы стало более ясно, о чём я говорю, позвольте мне указать на три кратких сочинения, идеи которых я воспринял сразу же, с первого прочтения; они оказались плодотворными не только для меня, но и для многих представителей нашего поколения.

Для меня первым из этих трех сочинений (хотя по времени написания оно и не самое раннее) стала проповедь Пауля Тиллиха[17] “Глубина существования”, напечатанная в его сборнике “Потрясение оснований” (издан в Англии в 1949 г.). Она показала мне, сколь сильное изменение претерпевает традиционный религиозный символизм, если понятие высоты в нём заменить глубиною. Бог, говорил Тиллих, это не “потусторонняя” проекция, не Некто Иной за небесами, в существовании которого мы должны убеждать себя, но Основа самого нашего бытия.

“Бог — таково имя этой бесконечной и неисчерпаемой глубины и основы всего бытия. Эта глубина и обозначается словом “Бог”. И если это слово для вас мало что значит, переведите его и говорите о глубинах вашей жизни, об источнике вашего бытия, о том, что для вас важнее всего, что вы принимаете безоговорочно всерьез. Может быть, для этого вам придется забыть все традиционные представления о Боге, с которыми вы знакомы. А может быть, даже и само это слово. Ибо если вы знаете, что Бог — это глубина, то вы уже знаете о Нём немало. Вы уже не можете называться атеистом или неверующим. Ведь вы не можете подумать или сказать: “У жизни нет глубины! Жизнь мелка. Реально лишь то, что лежит на поверхности!” Если вы можете утверждать это вполне серьезно, тогда вы — атеист, в противном же случае — нет. Кто знает о глубине, знает и о Боге”[18].

Я помню, как вдохновили меня тогда эти слова. Я сделал то, чего не бывало со мною ни до, ни после этого: я просто прочел проповедь Тиллиха своим студентам вместо собственной лекции. Кажется, я с тех пор так и не перечитывал этих слов, но они стали для меня одним из подземных родников, слившихся в единый поток с тем, что узнал позднее. Я еще вернусь к его словам, как и к другим влияниям, о которых буду говорить в этой главе. Пока же достаточно сказать, что они открыли мне возможность говорить о Боге на новом языке непреходящего значения; традиционные выражения о Боге, посещающем нас извне, стали казаться мне чуждыми и искусственными.

 Далее, я должен отметить сильное влияние знаменитых ныне высказываний о “безрелигиозном христианстве” в “Письмах из тюрьмы”[19] Дитриха Бонхёффера[20]. Выдержки из этих писем впервые попались мне в январском номере “The Ecumenical Review” за 1952 г., вскоре после их первой публикации на немецком языке. Я сразу почувствовал, насколько Церковь еще не готова к тому, чтобы воспринять завещанное Бонхёффером перед тем, как его повесили эсэсовцы. Может быть, эти слова будут правильно поняты лишь через столетия. Но это одна из тех капель, которые точат камень. До сих пор, говорил Бонхёффер, Церковь основывала свою проповедь Евангелия на апелляции к религиозному опыту, к потребности в какой-либо форме религии, которую в глубине души чувствует каждый человек; на апелляции к потребности в Боге, Которому можно отдаться и с помощью Которого можно объяснить мир. Ну а если люди почувствуют, что прекрасно могут обойтись без “религии”, без жажды личного спасения, без чувства греховности, вообще без всякой нужды в “этой гипотезе”? Должно ли христианство в таком случае стать уделом тех, кто всё еще наделен этим чувством недостаточности, этим свободным местом для Бога, или кому подобное чувство можно внушить? Бонхёффер отвечает на свой вопрос, что Бог намеренно призывает нас в нашем двадцатом веке к такой форме христианства, которая не зависит от отношения к религии, как апостол Павел призывал людей первого века к форме христианства, не зависящей от отношения к обрезанию.

Тогда я едва начинал понимать, что это значит. Но я уже сознавал, что здесь — нечто, что нам надлежит усвоить; нашей религиозной системе не удастся просто отмахнуться от этих мыслей. С тех пор минуло каких-нибудь лет десять, а кажется, что прошло времени намного больше, что мы давно уже живем с этим сознанием.

В-третьих, надо назвать статью, которая вызвала почти немедленную взрывную реакцию при своем появлении в 1941 г. (впрочем, я детально познакомился с ней лишь после того, как она была переведена на английский в 1953 г.). Это манифест Рудольфа Бультмана[21], озаглавленный “Новый Завет и мифология”[22].

Бультман, судя по всему, задел чуть ли не самое уязвимое место евангельского возвещения. Ведь “мифологическим” элементом Нового Завета он называет как раз всё то, что характеризует евангельскую историю как нечто большее, чем просто история (одна из многих). Именно эта “мифологическая добавка” делает события двухтысячелетней давности проповедью или Евангелием для нынешнего дня. А Бультман заявляет, что современному человеку весь этот элемент представляется каким-то непонятным жаргоном. Чтобы выразить “трансисторический” характер исторического события, каким была жизнь и смерть Иисуса из Назарета, новозаветные авторы пользовались “мифологическим” языком, говоря о предсуществовании, воплощении, восхождении и нисхождении, чудесном вмешательстве, космической катастрофе и тому подобном. Но все эти понятия, согласно Бультману, имеют смысл лишь в рамках той картины мира, которая теперь полностью устарела. Поэтому получается, что соблазном для современного человека становится не подлинный камень преткновения (соблазн, “скандалон”[23] креста); его отталкивает то самое, что должно было претворить это историческое происшествие в Божие деяние для него, но вместо этого сделало просто неправдоподобным само событие. Связь бультмановского анализа и его программы “демифологизации”[24] с нашим изначальным вопросом о “потустороннем” Боге в целом достаточно очевидна. Если он прав, то должна быть отвергнута вся концепция сверхъестественного порядка, который вторгается в здешний и “прорывает”[25] его. Но если так, что же нам понимать под Богом, под откровением, и во что превращается христианство?