Глава II. Догматические предпосылки докантовского рационализма

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава II. Догматические предпосылки докантовского рационализма

Декарт начинает свою философскую систему доказательством того, что всякое переживание, поскольку мы относим его к внешнему миру, может оказаться недостоверным. Палка, погруженная в воду, кажется переломленную, а на самом деле она цела; во сне я вижу, что гуляю в лесу, а на самом деле я лежу в постели; раненый воин чувствует боль в пальцах ноги, между тем как вся нога уже ампутирована. В то же время все эти переживания вполне достоверны, если считать их состояниями моего я; палка может быть и не переломлена, я, может быть, и не гуляю, ноги, может быть, и нет, но уж без сомнения достоверно то, что я представляю себе переломленную палку, что мне грезится прогулка, что я чувствую боль. Найдя во всех переживаниях как нечто абсолютно несомненное состояния сознающего субъекта, Декарт решил, что всякое переживание целиком принадлежит познающему субъекту, и потому, когда мы относим его к своей душе, мы наверное не делаем ошибки, мы констатируем факт; если же мы относим переживания к внешнему миру, то это значит, что мы допускаем существование вне нас явления, подобного тому, какое разыгралось в нашей душе; такого рода предположение есть наша догадка, наше умозаключение и как таковое оно может быть ложным [XXXIV]. Поэтому, знакомясь с цветами, звуками, запахами и т. п. явлениями, мы изучаем свойства своей души, заключающей в себе эти процессы, а вовсе не свойства внешнего мира.

Отсюда видно, что Декарт начинает с тех же предпосылок, что и эмпиристы. Он полагает, что я и не-я обособлены друг от друга, и что все состояния познающего субъекта целиком суть личные субъективные состояния сознания его. Поэтому, стремясь приобрести адекватное знание о внешнем мире, Декарт принуждён предполагать, что это знание есть копия внешней действительности, строящаяся в познающем субъекте. Иными словами, он должен считать знание трансцендентным.

Совершенно так же представляют себе отношение между я и не-я Спиноза и Лейбниц. Человеческая душа, по мнению Спинозы, есть идея (духовный эквивалент) человеческого тела, и все состояния человеческого я суть не что иное, как духовные эквиваленты состояний этого определенного тела.

Всего яснее развиты и обоснованы эти предпосылки докантовской гносеологии в философии Лейбница. "Монады вовсе не имеют окон, через которые что-либо могло бы войти туда или оттуда выйти", – говорит Лейбниц. "Акциденции не могут отделяться или двигаться вне субстанций, как это некогда у схоластиков делали чувственные виды (species sensibiles). Итак, ни субстанция, ни акциденция не могут извне проникнуть в монаду" [XXXV]. Следовательно, все познавательные процессы монады суть её личные духовные состояния, её акциденции. Если, несмотря на это, познание монады адекватно внешнему миру, то это значит, что мир воспроизводится познающею монадою в виде копии, а вовсе не в оригинале дан в актах знания. И в самом деле, Лейбниц говорит, что восприятие есть "внутреннее состояние монады, воспроизводящее внешние вещи" [XXXVI]. Он полагает, что "всякая душа беспрерывно бывает своеобразным зеркалом вселенной и содержит в своём существе порядок, соответствующий порядку вселенной", так что "души, так сказать, умножают вселенную во столько раз, сколько это возможно" [XXXVII].

Учение Лейбница особенно интересно тем, что в нём открываются глубочайшие, скрытые основания, предрасполагающие и философов, и не философов к перечисленным выше предпосылкам. Эти основания заключаются в понятии субстанции. Здесь не место заниматься окончательным анализом и установлением этого понятия. Ссылаясь на него, мы будем говорить теперь лишь о тех сторонах его, которые несомненно обнаруживаются во всяком мышлении. Бесспорно, во всяком человеческом мышлении есть наклонность считать события, процессы, явления и т. д. не самостоятельными сущностями, а свойствами, состояниями каких-то носителей, субстанций. Таким образом весь феноменальный мир распадается для нас на группы явлений, принадлежащих различным субстанциям. Даже и в том случае, если мы придерживаемся чисто феноменалистических учений, это представление о структуре мира не исчезает. Феноменалист не может отрицать, что все явления распадаются на определенные группы, определенные стойкие единства; отрицая, например, существование субстанции кислорода, он не может отрицать, однако, что существует особое единство действительных и возможных кислородных явлений, непохожее на единство водородных и т. п. явлений и непроизводное из них. Эти представления склоняют к некоторым определенным учениям о взаимодействии между субстанциальными группами явлений. Если все процессы суть свойства, принадлежности различных субстанций, не существующие без них самостоятельно, то отсюда следует, что они не могут переходить из одной субстанциальной группы в другую. Если воспитатель, жестоко обращающийся со своим воспитанником, пробуждает в нём зверские наклонности, то это не значит, что часть жестокости воспитателя отщепилась от его души и перекочевала в душу воспитанника: жестокость воспитанника есть его собственное свойство, возникшее из недр его души, хотя и под влиянием воспитателя. По мнению Лейбница, даже и такие процессы, как движение, не передаются прямо из одной субстанциальной группы в другую, а возникают в каждой субстанции из неё самой. "При ударе тел каждое из них, – говорит Лейбниц, – претерпевает действие только по причине своей собственной упругости, вследствие движения, в нём уже существующего" [XXXVIII]. Мало того, Лейбниц идёт ещё дальше; по его мнению, также и те, кто думает, что новые явления хотя и развиваются из самой субстанции, но всё же возникают под влиянием другой субстанции, не правы. Так как всякое влияние есть обнаружение силы, а сила есть внутреннее свойство субстанции, то, по его мнению, не только передача свойств от одной субстанции к другой, но и какое бы то ни было влияние их друг на друга совсем невозможно, а потому реального взаимодействия между субстанциями вовсе нет, они замкнуты совершенно.

Если даже и не последовать за Лейбницем и остановиться на популярных смутных представлениях о связи между субстанциями, всё равно эти представления должны оказать глубокое влияние на теорию знания. Они неизбежно склоняют к мысли, что адекватное знание имеет трансцендентный характер, или даже приводят к совершенному отрицанию адекватного знания. В самом деле, представим себе, что познающий субъект есть субстанция (все равно какая, духовная или материальная), и все процессы в нем, между прочим и познание, суть его свойства, его принадлежности, неотделимые от него; допустим также, что ему противостоит мир других субстанций с их принадлежностями, также неотделимыми от них, так что свойства одной субстанции ни в каком смысле не могут войти в жизнь других субстанций. Стоит только представить себе эту картину, чтобы тотчас же понять, что теория знания при этих предпосылках должна встретить непреодолимые затруднения и запутаться в противоречиях. Попробуем, например, решить коренную для этой гносеологии проблему адекватности знания, т. е. исследуем вопрос, складывается ли знание о внешнем мире из процессов, сходных с процессами внешнего мира. Ответ может быть трёх родов; да, нет, не знаю. Первый из этих ответов приводит к затруднениям, которые можно преодолеть только с помощью самых эксцентричных фантастических допущений, причём приходится отказаться от эмпирического подтверждения этих теорий, тем более желательного и необходимого, что теории эти имеют слишком необычайный характер, а два остальные ответа заключают в себе саморазрушительные противоречия.

Если допустить, что адекватное трансцендентное знание существует, то вслед за этим возникает чрезвычайно затруднительный вопрос; как возможно, чтобы моё познавательное состояние, моя принадлежность была повторением, точною копиею того, что составляет принадлежность других, не похожих на меня субстанций, и потому из них в меня перекочевать не может? Если же нам удастся ответить на этот вопрос с помощью каких-нибудь хитроумных гипотез, то вслед за этим тотчас же возникает другая, уже совершенно неразрешимая вследствие своей противоречивости задача. Если моё знание есть моя копия с не моей действительности, то как могу я фактически убедиться в том, что копия похожа на оригинал; для этого нужно взять (т. е. в данном случае фактически пережить) и копию, и оригинал и путём непосредственного сравнения убедиться в том, что они сходны. Однако именно этого-то и нельзя сделать согласно основной предпосылке такой гносеологии.

Учение о неадекватности знания страдает тем же недостатком; оно также не подлежит эмпирической проверке. Но, кроме того, оно заключает в себе убийственное противоречие. Тот, кто утверждает, что знание внешнего мира не может быть адекватным, так как свойства субстанций внешнего мира не могут переходить в субстанцию познающего субъекта, основывает свою гносеологию уже на некотором адекватном знании, именно на знании о действительном существовании внешнего мира, о сложности его из субстанций с неотделимыми от них акциденциями и т. п. Если познавательный процесс может быть адекватным в этом отношении, то почему ему не быть адекватным и в других отношениях?

Наконец, если бы какой-либо скептик стал утверждать, что он лишён всякой возможности сравнить состояния познающей субстанции с состояниями внешнего мира и потому вовсе не может решить вопроса об адекватности ни в положительную, ни в отрицательную сторону, то и это не спасло бы его от противоречия. Если в самом деле все состояния, входящие в познавательный процесс, целиком суть акциденции, принадлежности самого познающего субъекта, то тогда не может быть и рассуждений о каком-то внешнем мире, а следовательно, не может быть и речи об адекватности или неадекватности знания; самая постановка этого вопроса показывает, что предпосылки скептика, склонившие его к отрицанию знания, были ложны или же, что скептик, рассуждая об адекватности знания, произносил какие-то фразы, лишенные всякого доступного человеческому уму смысла.

Подобные же затруднения и противоречил встречаются и в решении других гносеологических вопросов при упомянутом учении о субстанции и вытекающем отсюда представлении о принадлежности знания познающему субъекту. Все они зависят от одной и той же причины: знание о внешнем мире и самый внешний мир при этих предпосылках не совпадают, отношения между ними или вовсе нет, или оно трансцендентное, а если так, то гносеология никоим образом не может свести концы с концами. Однако факт знания внешнего мира налицо, и, следовательно, если при каких-либо предпосылках он становится необъяснимым или если его приходится отрицать, то это значит, что гносеология должна вернуться к своим предпосылкам и пересмотреть их, пользуясь анализом этого факта. Быть может, нам возразят, что понятие субстанции, сколько бы мы ни пересматривали свои предпосылки, всё же должно сохраниться в мышлении, а потому не все ли равно, начнем ли мы теорию знания без всяких предпосылок или с указанными выше предпосылками; рано или поздно понятие субстанции выступит на сцену, а вместе с ним и те положения, которые затрудняют учение о познании и даже делают его неизбежно противоречивым. В ответ на это заметим, что несомненно в опыте есть что-то, заставляющее нас все возвращаться к этому понятию, но фактические материалы его ещё вовсе не все рассмотрены философиею; это видно из того, что философия под влиянием все новых и новых анализов и углубления в сферу действительности постепенно преобразует это понятие. Если догматически положить в основу гносеологии это понятие в той форме, как оно установлено на основании рассмотрения непознавательных процессов, то, без сомнения, оно может оказаться камнем преткновения для теории знания. Наоборот, если пойти по пути, указанному Кантом и соответствующему требованиям логики, именно, начать гносеологию без всяких предпосылок с анализа факта знания, тогда возможно, что на пути анализа у нас сложится новое понятие субстанции, которое перестанет быть препятствием для теории знания.

Впрочем, вернёмся к рационалистам, чтобы окончательно убедиться в том, что перечисленные выше предпосылки ставят философа в безвыходное положение при исследовании гносеологических вопросов. Рационалисты были уверены в том, что адекватное трансцендентное знание существует. Но как оно возможно? Если знание о внешнем мире целиком есть принадлежность познающего субъекта как субстанции, то мыслимы только два пути возникновения его. Оно или возникает в познающем субъекте как результат действия на него субстанций внешнего мира, или же развивается из недр самого познающего субъекта, благодаря его собственной деятельности и собственным средствам. Самостоятельная познавательная деятельность субстанции есть мышление, т. е. обнаружение разума. Итак, в первом случае знание есть результат опыта, а во втором случае – результат деятельности разума. В первом случае оно есть копия, произведенная, так сказать, толчками самого внешнего мира, во втором случае эта копия производится самою познающею субстанциею из собственных материалов своего духа.

Считая опыт результатом воздействия внешнего мира на я [XXXIX], рационалисты опять проявляют сходство в своих предпосылках с эмпиристами. Из этого, однако, не следует, будто они необходимо должны были оценивать опыт точь-в-точь так же, как и эмпиристы. В основе их построений есть одна предпосылка, дающая им возможность развить совершенно иную теорию опыта. Понятия действия и причины оцениваются ими совершенно иначе, чем эмпиристами. По мнению эмпиристов, причина и действие могут вовсе не походить друг на друга, могут относиться к совершенно различным видам действительности; поэтому, зная свои ощущения, мы вовсе не знаем природы тех внешних сил, которые их произвели. Наоборот, рационалисты думают, что между причиною и действием существует точное соответствие. Они относятся друг к другу как основание и следствие, так что в действии не может быть ничего, что бы не заключалось уже в причине. Действие не представляет собою действительности совершенно иного порядка, чем причина: в нём есть налицо элементы причины. Поэтому, утверждая, что опыт есть результат действия не-я на я, рационалисты вовсе ещё не были обязаны утверждать полную субъективность опыта и непригодность его для приобретения адекватного знания о внешнем мире. Они могли бы допустить, что в опыте внешний мир, хотя бы отчасти, познается непосредственно, имманентно, и притом с такою же непосредственностью, как собственные наши душевные состояния. Однако напрасно мы бы надеялись найти у рационалистов теорию непосредственного восприятия внешнего мира. Безотчетное противоположение мира я миру не-я, если оно предшествует сознательному построению теории знания и ложится в основу её, неизбежно склоняет к скептическому учению о субъективности опыта в духе взглядов Юма. К тому же рационалисты, как и эмпиристы, рассуждая об опыте, имеют в виду не столько восприятие в целом его составе, сколько ощущения, т. е. чувственные элементы восприятия, исследование которых особенно легко склоняет к мысли, что материалы опыта неадекватны внешнему миру. Наконец, и онтология рационалистов, лежащая в основе их гносеологии, заставляет их скептически относиться к чувственному опыту. Под влиянием этих разнообразных мотивов они приходят к мысли, что опыт складывается из состояний познающего субъекта, не адекватных процессам внешнего мира. Так как онтологии их различны, то каждый из них устанавливает эту важную предпосылку по-своему. Декарт подкрепляет её главным образом с помощью эмпирических доводов вроде того, как это делает Локк, опираясь на физику и физиологию. Он ссылается на оптические иллюзии, сновидения, состояния ампутированных людей и т. п.; особенно характерны в этом отношении его рассуждения о том, почему мы нередко неправильно локализируем ощущения [XL]. Таким образом, он, по-видимому, противоречит рационалистическому учению об отношении между причиною и действием, и это противоречие не примирено у него в достаточной степени, так как вообще его учение о чувственности недостаточно развито.

Спиноза не считает человеческий дух субстанциею, и потому его гносеология свободна от одной из важнейших предпосылок, склоняющих к отрицанию непосредственности знания в чувственном опыте. И в самом деле, он признает, что в чувственном опыте есть транссубъективные элементы. Это необходимо следует из аксиомы, согласно которой все состояния, какие принимает какое-нибудь тело от действия другого тела, вытекают из природы подверженного действию тела и вместе из природы тела, производящего действие [XLI]. Следовательно, когда человеческое тело подвергается воздействию других тел, то в нём возникает перемена, содержащая в себе отчасти элементы природы внешнего мира, отчасти элементы самого человеческого тела. Из этого, однако, Спиноза не делает вывода, что из чувственного опыта можно извлечь адекватное знание о внешнем мире. Такой продукт взаимодействия тел заключает в себе транссубъективные и субъективные элементы в отрывочной и спутанной форме; он сознается человеческою душою как смутная идея, в которой нельзя разобраться, как "заключение без посылок". Такое знание, – говорит Спиноза, – не даёт адекватного представления не только о внешнем мире, но даже и о самой душе познающего субъекта [XLII]. Таким образом, Спиноза ещё меньше ценит чувственный опыт, чем Декарт.

Лейбниц также думает, что опыт складывается из чувственного знания, что это знание обусловлено взаимодействием нашего тела с другими телами (как известно, Лейбниц отрицает реальное взаимодействие между субстанциями, но он допускает идеальное взаимодействие между ними в некотором особом смысле этого слова) и что оно заключает в себе объективные элементы. "Существует известная связь, – говорит Лейбниц, – между восприятиями цветов, теплоты и других чувственных качеств, с одной стороны, и соответствующими им движениями в телах, с другой: между тем как картезианцы и наш автор (Локк), несмотря на всю его проницательность, считает наши восприятия этих качеств как бы произвольными, т. е. как будто Бог даровал их душе, как ему заблагорассудилось, без всяких соображений о какой-либо существенной связи между восприятиями и их предметами; мнение, которое поражает меня и кажется мне мало достойным премудрости Создателя, не творящего ничего без гармонии и разумного основания" [XLIII]. Однако Лейбниц, как и Спиноза, думает, что чувственный опыт даёт всегда смутные идеи, непригодные для получения адекватного знания о внешнем мире, но причину этой смутности он усматривает не в смешении объективных элементов с субъективными, а в сложности внешнего мира. "Восприятия наших чувств, – говорит Лейбниц, – даже тогда, когда они бывают ясны, необходимо должны заключать в себе некоторое смутное чувствование; так как все тела во вселенной, так сказать, сочувствуют друг другу, то и наше тело получает впечатлении от всех других и, хотя наши чувства находятся в отношении со всем, но душа наша не может обращать внимания на каждую частность всего" [XLIV]. Примером такого смутного знания могут служить восприятия цветов и запахов. "В восприятии цветов и запахов мы не имеем ничего иного, кроме восприятия фигуры и движений, которые, однако, так многообразны и так малы, что наш дух в его настоящем состоянии не способен отчётливо созерцать их в отдельности и потому не сознает, что его восприятия состоят лишь из восприятий очень малых фигур и движений, – подобно тому, как при восприятии зеленого цвета, составленного из пылинок желтых и синих, мы в действительности воспринимаем лишь мельчайшие смешения синего и желтого, хотя мы этого не сознаем и представляем себе скорее нечто совершенно новое" [XLV].

Следовательно, чувственный опыт складывается из объективных элементов, но сложность мира так велика, что всякое чувственное восприятие заключает в себе бесконечное количество элементов; вследствие своей ограниченности мы не можем разобраться в этой бесконечности, не можем одновременно направить своё внимание на все составные части её, и потому она всегда представляется нам как спутанное, смутно представляемое целое. Это смутное представление обусловлено, поскольку оно отличается смутностью, субъективными условиями восприятия, именно степенью развития монады, степенью внимания её, и в этом смысле можно сказать, что чувственный опыт каждой монады состоит из личных субъективных состояний, не пригодных для познания внешнего мира.

Эти во всяком случае скептические учения об опыте должны были привести к тому, что рационалисты признали невозможным допустить происхождение из опыта очень многих идей, но список этих идей отражает на себе неопределенность и двойственность их учения об опыте. С одной стороны, сюда входят все идеи, отличающиеся характером полной отчётливости, характером математической ясности и прозрачности: таковы идеи тождества, единства, протяженности, числа, движения, фигуры и т. п.; но, с другой стороны, сюда входят тоже идеи, вовсе не отличающиеся характером математической ясности, однако такие, происхождение которых представляется загадочным, если рассматривать опыт как процесс взаимодействия между субстанциею я и субстанциями не-я, и притом, согласно с эмпиристами и популярным мировоззрением, полагать, что действие и причина разнородны. Таковы все идеи отношений, а также идеи, относящиеся к бытию внешнего мира: идеи Бога, бытия, бесконечности, идеи субстанции, акциденции, причины и силы, даже идеи сосуществования и последовательности.

Мы видели уже, что эмпиристы также не допускают, чтобы отношения, мыслимые в понятиях субстанциальности и причинности, передавались чувствами, и считают своим долгом объяснить, как могли возникнуть в нашем уме эти идеи. Они предполагают, что чувства дают нам последовательность и сосуществование субъективных ощущений, и на почве этой данной последовательности и сосуществования вырастают в виде вторичного наслоения субъективности идеи субстанциальности и причинности. Рационалисты не могут согласиться с этим: они полагают, что даже и такие связи, как последовательность и сосуществование не даются чувствами, а потому ссылка на отношения во времени вовсе не объясняет, как могли возникнуть из опыта идеи причины и субстанции; к тому же они замечают более глубокое содержание этих идей, несводимое к привычной связи во времени, и знают, что всякое такое учение о субстанциальности и причинности приводит к скептицизму. Итак, чтобы отстоять возможность адекватного знания и объяснить происхождение нечувственных идей, им остаётся прибегнуть к единственному остающемуся при их предпосылках средству – предположить, что все идеи такого рода возникают из собственных недр души, что они прирождены и заключают в себе адекватное знание.

В учении о прирожденных идеях у рационалистов замечаются два различные, но недостаточно дифференцированные течения. Многие нечувственные идеи, по мнению рационалистов, возникают, так сказать, из внутреннего опыта души: душа сама есть субстанция, бытие, единство и т. п., а потому, познавая себя, она может получить эти идеи без помощи внешнего опыта. "Можно ли отрицать, говорит Лейбниц, – что в нашем духе есть весьма много врожденного, как скоро мы, так сказать, врожденны самим себе? – И что в нас существует бытие, единство, субстанция, продолжительность, изменение, деятельность, восприятие, удовольствие и тысяча других предметов наших интеллектуальных идей?" [XLVI]. Однако у нас есть также нечувственные идеи, которые не выражают свойств души, а передают лишь свойства внешнего мира. Как известно, рационалисты также считают их врожденными [XLVII], но для объяснения их возможности, а также истинности нельзя прибегнуть к самопознанию души; впрочем, появляясь у рационалистов на сцену рядом с первыми идеями, объясненными очень удачно, они уже не привлекают к себе особенного внимания и вместе с первыми идеями объясняются как результат "врожденных наклонностей, расположений, привычек или естественных потенций", которые пробуждаются к деятельности внешним опытом.

Чтобы объяснить процессы знания, недостаточно объяснить происхождение различных идей, нужно ещё показать, как они применяются на деле. Допустим, что рационалисты доказали происхождение идей субстанциальности, причинности, числа и т. п. из разума; вслед за этим нужно показать, как мы пользуемся ими в разных конкретных случаях. И вот оказывается, что гипотеза прирожденных идей не даёт никаких разъяснений по этому поводу или для достижения этой цели требует такого расширения, которое придает ей фантастический характер.

В опыте на каждом шагу встречается конкретное применение идей субстанциальности и т. п., напр., когда мы говорим "листья пожелтели" (субстанция и её свойства), "стекло разбито брошенным камнем" (причинная связь). Казалось бы, рационалисты очень удачно объяснили происхождение таких суждений: чувственная их сторона получается из опыта, а нечувственная из недр самой души. Однако присмотримся ближе: как произошло сочетание между этими разнородными материалами знания? Почему желтизна объединена в моём сознании с формою листа, а не с формою ствола в одно субстанциальное целое? Если бы на ощущениях были отметки, показывающие, какие из них должны быть объединены в одну группу, то тогда вопрос решался бы просто, но рационалисты не имеют права допускать это: ведь самую гипотезу прирожденных идей они строили потому, что не нашли в данных опыта, т. е. в ощущениях, никаких связей, никаких отметок, что к чему причленяется. Поэтому им приходится или совсем пренебрежительно отнестись к опыту, пытаться строить все знание исключительно из нечувственных материалов и утверждать, что нечувственные идеи, хотя они и составляют скелет всего чувственного знания, примешиваются к нему случайно, или же, так как это учение о чувственном знании невероятно, предположить, что познающему духу прирожденны не только идеи субстанциальности, причинности и т. п. в общей форме, но и отдельные конкретные акты их применения; иными словами, приходится признать, что все знание во всём его объеме прирожденно, а это возможно лишь в том случае, если весь мир прирожден познающему субъекту, если весь мир в виде копии заключен в душе его, так что, развиваясь вне познающего субъекта, он в то же время развивается и в самом познающем субъекте имманентно. Такая теория знания, составляющая последовательное и необходимое развитие гипотезы прирожденных идей, в самом деле была создана последним представителем докантовского рационализма, Лейбницем [XLVIII], который утверждал, что мир состоит из монад и что всякая монада есть микрокосм, т. е. целая вселенная в миниатюре.

Гипотеза прирожденных идей не только решает вопрос, как возможно трансцендентное адекватное знание. Она пытается ответить ещё и на другие вопросы, напр., на вопрос, как возможно всеобщее и необходимое знание. И рационалисты, и эмпиристы полагали, что всеобщее и необходимое знание возможно лишь там, где есть аналитические суждения. Но эмпиристы не могут объяснить, как возможны такие суждения в отношении к фактам внешнего мира: материалы знания о внешнем мире складываются, по их мнению, из разрозненных ощущений S, P и т. п., и никакой анализ не может показать связи S с P. Рационалисты имеют право смотреть на процессы знания иначе. Если в душе от природы содержатся сложные понятия, каковы, напр., понятия субстанции, пространства, числа и т. п., и если эти понятия содержат в себе неразрывное единство своих элементов, то, высказывая о них суждения путём разложения их на части, мы должны сознавать эти суждения как необходимые: в предикате они высказывают то, что уже чувствуется в субъекте (в прирожденном понятии) как его необходимая составная часть.

Наконец, и самое сильное возражение против эмпиризма, состоящее в том, что при субъективности всех материалов знания не могло бы быть даже и догадки о существовании внешнего мира, не страшно для рационалистов. Они всегда могут сослаться на прирожденную идею существования внешнего мира. Правда, на это можно ответить, что в опытном знании мы имеем дело вовсе не с абстрактною мыслью о существовании внешнего мира, в опытном знании перед нами встают не мысли, а объекты, вещи как что-то необходимое, чуждое нашей душе, между тем согласно теории знания рационалистов это невозможно. Они строят всю познавательную деятельность из состояний познающего субъекта, из его принадлежностей: опыт даёт лишь субъективные ощущения, а прирожденные идеи образуют систему необходимых мыслей субъекта; сколько бы мы ни комбинировали этот материал, из него не получается конкретные объекты, которые как не-я противостоят мне в опыте. Философия Декарта не может ответить на возникающий здесь труднейший из философских вопросов, но стоит только рационалистам расширить гипотезу прирожденных идей до последних пределов, именно утверждать, что все знание прирожденно, и они могут справиться даже и с этою проблемою, хотя бы чисто внешним образом. Для этого нужно допустить, что по поводу всякого взаимоотношения между я и не-я в познавшем субъекте возникают из недр его духа не просто мысли, а мысли-объекты, т. е., процессы, повторяющие в виде копии всю внешнюю действительность как она есть. Именно этот смысл имеет лейбницевская гипотеза монад-микрокосмов, удваивающая мир или, вернее, умножающая его во столько раз, сколько есть монад.

Непосредственной цели своей – показать, как возможно трансцендентное знание с всеобщим а необходимым значением, – эта гипотеза достигает, однако полного удовлетворения она доставить не может. Слишком очевидно, что она не может быть обоснована, что она многое предполагает и в то же время застраховывает себя от возражений только тем, что предположения её по самому существу своему не могут быть подвергнуты опытной проверке: ведь она предполагает, что копия, находящаяся в субъекте, и оригинал вне субъекта не могут быть поставлены рядом и подвергнуты сличению ни в одном человеческом сознании. Между тем требование эмпирического обоснования в настоящем случае не есть только методологическая придирка. Оно обусловливается сознанием противоречивости и неразрешимости самой проблемы, поставленной теориею знания рационалистов. И в практической жизни, и в науке мы на каждом шагу определяем отношение между каким-либо данным a и x, но при этом разрешимая задача характеризуется тем, что в ней x не есть нечто абсолютно неизвестное; для разрешимости задачи необходимо, чтобы было известно какое-либо отношение x к третьему явлению b, связанному определенным образом с a. Совсем иной характер имеет проблема теории знания рационалистов: они хотят построить теорию трансцендентного знания: это значит, что они задаются целью построить учение о соотношении между a (познавательный процесс в я) и некоторым абсолютным x (мир вне познавательного процесса). Ссылки на то, что не только знание прирожденно, но и сама гипотеза прирожденности, знания тоже прирожденна, нисколько не сделали бы эту гипотезу более убедительною. Они только избавили бы её от чересчур грубого противоречия и в лучшем случае лишь показывали бы, что в силу врожденной склонности мы принуждёны мыслить эту гипотезу, но вовсе не ручались бы за истинность её.

Противоречивая задача, поставленная рационализмом, приводит в конечном итоге к противоречивому результату, который может быть выражен в следующей формуле; адекватное трансцендентное знание складывается исключительно из таких материалов, которые возникают изнутри познающего духа, т. е. имманентны ему по своему составу и происхождению. Эта формула прямо противоположна конечному итогу эмпиризма, который мы выразили в следующем положении: все материалы знания получаются благодаря воздействию на познающий субъект извне (трансцендентны по условиям возникновения), поэтому знание не имеет трансцендентного значения, все оно имеет имманентный (по составу), и притом субъективный характер.

Противоречивые формулы, к которым пришли рационалисты и эмпиристы, несмотря на свою противоположность, совпадают в одном признаке: противоречие в них обусловлено столкновением понятий имманентности и трансцендентности, которое является необходимым следствием предположения, что субъект и объект обособлены друг от друга. Замечательно также, что в некотором другом очень важном вопросе взгляды рационалистов и эмпиристов уже прямо совпадают: они признают, что свои собственные чувства и идеи душа познающего субъекта познает вполне адекватно, так, как они есть в действительности, и "душа достигает этого без мук труда и дедукции, с первого взгляда, своею природною способностью восприятия и различения" [XLIX]. Здесь под словом восприятие разумеется не воздействие идеи и чувства на душу и познавание путём замещающих сигналов или копирования, а действительное восприятие, при котором познаваемый объект находится в оригинале в самом процессе знания. Познаваемый объект здесь имманентен процессу знания, между объектом и субъектом нет непроходимой пропасти, они составляют одно целое в процессе знания, а потому вопрос о трансцендентном значении знания не имеет здесь смысла; вместе с этим, по крайней мере, при решении этой частной проблемы, исчезают все затруднения и противоречия в теории знания, а также разногласия между рационализмом и эмпиризмом.

Таким образом, и противоречия внутри эмпиризма и рационализма, и разногласия между ними, и согласие их в одном из пунктов теории знания одинаково и определенно указывают на то новое направление, в котором должна пойти гносеология, чтобы выйти из затруднения. В общих чертах это направление можно обрисовать следующим образом. Гносеология должна также и в учении о знании внешнего мира отказаться от противоречивого представления о том, что знание есть процесс трансцендентный по своему происхождению или значению. Иными словами, она должна отказаться от предпосылки рационализма и эмпиризма, согласно которой субъект и объект обособлены друг от друга так, что объект находится за пределами процесса знания и посылает в сферу этого процесса только свои действия или свои копии, прирожденные субъекту. Она должна снять перегородки между субъектом и объектом, признать их первоначальное единство и в этом смысле примирить их друг с другом. Начиная с Канта, философия вступила на этот совершенно новый путь. Однако объединение субъекта с объектом можно произвести различными способами, и так как у нас нет оснований думать, что Кант избрал наилучший из них, то мы должны познакомиться со всеми способами и оценить их.

Можно представить себе три различных формы объединения субъекта с объектом. Во-первых, субъект может быть растворен в объекте; во-вторых, объект может быть включен в субъект; наконец, в-третьих, объект и субъект могут быть примирены не путём подчинения одного другому, а путём признания, что они, сохраняя свою самостоятельность в отношении друг к другу, всё же образуют неразрывное единство. Первая из этих теорий невозможна, так как заключает в себе саморазрушительное противоречие: если бы субъекта не было, то и знания, а вместе с тем и теории знания не было бы. Таким образом, остаются возможными только вторая и третья теории. Вторая из них подчиняет объект субъекту или, вернее, процессу знания и рассматривает объект как порождение самого процесса знания, не имеющее самостоятельного бытия в отношении к знанию. Эта теория знания развита Кантом и в разнообразных модификациях, созданных его последователями, фигурирует на первом плане в истории философии XIX века. Наконец, третья теория знания, которую мы называем интуитивизмом, постепенно подготовляется к жизни критическою философиею, и даже построена уже некоторыми философами, вышедшими из школы Канта, однако не выражена ещё в чистой форме. Эта теория более свободна от предпосылок, чем критицизм Канта, и могла явиться на сцену только после того, как критицизм в своём вековом существовании изжил и исчерпал до конца все противоречия, неизбежно порождаемые предпосылками рационализма и эмпиризма. Вскрыть присутствие этих предпосылок в критицизме легче после знакомства с интуитивизмом, чем до него, а потому мы и приступим теперь прямо к изложению первых, самых основных положений теории знания интуитивизма.