3. Европа после англо-французской войны
3. Европа после англо-французской войны
Едва заметные прежде изменения теперь начали оказывать свое влияние на весь мыслительный климат планеты. Было прекрасно видно от Америки до Китая, что эта война была всего лишь незначительным нарушением покоя, едва ли большим, чем скандал между задиристыми спорщиками, всего лишь эпизодом из жизни дряхлеющей цивилизации на склоне лет. Выраженная в долларах компенсация убытков не была впечатляющей ни для богатого Запада, ни для потенциально богатого Востока. Британская Империя, это уникальное причудливо переплетенное дерево народов, потеряла с этого момента свое былое значение в мировой дипломатии; но поскольку связи, удерживавшие эти народы вместе, теперь стали носить, в основном, духовный характер, Империя не развалилась от несчастий, обрушившихся на ее жизненный ствол. Разумеется, общий страх перед американским хозяйственным империализмом способствовал тому, что колонии сохраняли преданность. Однако эта незначительная ссора на самом деле была непоправимым несчастьем с далеко идущими последствиями. Потому что несмотря на те различия в характерах, которые толкнули Англию и Францию в конфликт, они содействовали, хотя отчасти и невольно, в сдерживании и очищении европейского менталитета. И хотя их ошибки сыграли большую роль в разрушении Западной цивилизации, достоинства, из которых выползли эти пороки, были необходимы для спасения мира, скатывающегося к безудержному фантазерству. Несмотря на укоренившуюся слепоту и скудость французской международной политики и даже еще более гибельную робость английской, их влияние на культуру было вполне благотворным и в тот момент крайне необходимым. Потому что имея полярные взгляды во вкусах и идеалах, эти два народа были, тем не менее, одинаковы в склонности к сомнениям, и их лучшие представители были более способны к расчетливому и в то же время приводящему к действиям рассуждению, чем другие представители Запада. Именно эта особенность и послужила источником их характерных ошибок – английская осмотрительность, доходившая порой до смертельной трусости, и известное французское близорукое самодовольство и хитрость, которые выдавались за реалистичность. Английский ум имел несколько разновидностей. Но в целом он был очень широко распространен, из этого и проистекало особое английское влияние на мир. Относительно обособленный, скептический, осторожный, практичный, более терпимый, чем остальные, потому что более самодовольный и менее склонный к страстям, типичный англичанин был способен на благородство и на неприязнь, на героизм и на трусость или циничный отказ от намерений, провозглашенных как жизненно важные для нации и всей расы. Сходные черты французов и англичан могли быть преступными по отношению к человечеству, но только по-разному. Француз вредил слепо, посредством странной неспособности беспристрастного отношения к Франции. Англичанин же вредил через малодушие и трусость, и с открытыми глазами. Среди всех наций они выделялись единением общих ощущений и взглядов. Но точно так же, из всех наций они были наиболее готовы отказаться от своих взглядов во имя общего здравого смысла. Отсюда и их репутация как вероломных.
Разница национальных характеров и патриотических чувств не была в то время самым главным отличием между людьми. Общие традиции или культурная среда создавали некоторое однообразие, однако в каждой нации присутствовали самые разные мыслительные типы, хотя и в разных пропорциях. Наиболее важное из всех культурных различий между людьми – различие между родовой замкнутостью и космополитизмом – и очерчивало национальные границы. Потому что повсюду в мире зарождалось нечто похожее на новую космополитическую «нацию» с новым всеобъемлющим патриотизмом. В каждой стране теперь появился сгусток пробужденных умов, которые, каковы бы ни были их нравы, политика и официальная вера, были едины в отношении их преданности человечеству как расе или как отважному духу. К сожалению, эта новая преданность все еще была смешана со старыми предрассудками. В некоторых умах защита человеческого духа была искренне отождествлена с защитой определенной нации, принимаемой за обиталище всего просвещенного. В других, охваченных воинствующей пролетарской преданностью из-за социальной несправедливости, хотя они и были внутри космополитами, заражали как своих героев, так и своих врагов страстью к сектантству и расколу.
Еще одно чувство, менее определенное и осознанное чем космополитизм, также играло некоторую роль в умах людей – преданность бесстрастию ума и путанному восхищению миром, который начинал открываться, миром величественным, огромным, трудно осознаваемым, в котором, по видимости, человек был обречен играть роль небольшую, но трагическую. Во многих расах существовала, без всякого сомнения, некая преданность бесстрастному уму. Но Англия и Франция превзошли всех в этом отношении. С другой стороны, даже у этих двух наций было много такого, что было против такой привязанности. Они, как и все люди этой эпохи, были склонны к приступам безумной эмоциональности. Разумеется, французский ум в большинстве случаев столь наблюдательный, столь реалистичный, столь высокомерно относящийся к двусмысленностям и туманности, столь разграниченный в окончательных оценках, был, тем не менее, столь перегружен идеей «Франции», что был совершенно неспособен к благородству в международных делах. Но именно Франция, вместе с Англией, которая главным образом и инспирировала интеллектуальную прямоту, ставшую самой уникальной и самой яркой нитью Западной культуры не только на территории двух этих наций, но и во всей Европе и Америке. В семнадцатом и восемнадцатом веках от рождества Христова Франция и Англия, понимая намного яснее, чем все остальные народы, потребность к объективному восприятию мира для собственного спасения, основали физическую науку и выделили скептицизм как наиболее конструктивный из всех инструментов ума. На более поздней стадии в значительной мере опять-таки Франция и Англия посредством этого инструмента показали человека и физическую вселенную в их истинных соотношениях; и, в основном, именно избранные из этих двух народов оказались способными злорадствовать по поводу этого впечатляющего открытия.
С упадком Франции и Англии эта великая традиция бесстрастного познания начала исчезать. Теперь Европу вела Германия. И немцы, несмотря на их гений практицизма, их научный вклад в историю, их блистательную науку и строгую философию, внутри были все же романтиками. Эта склонность была их силой и их слабостью. Благодаря этому у них стимулировались их прекрасное искусство и их наиболее глубокие метафизические гипотезы. Но через это же они зачастую приобретали напыщенность и отсутствие самокритичности. Более энергичные, чем другие умы Запада, в решении загадки бытия, менее скептичные относительно силы человеческого интеллекта, и по этой причине склонные игнорировать или доказывать несостоятельность необъяснимых фактов, немцы были смелыми систематизаторами. В этом направлении они достигли больших успехов. Без них европейская мысль должна была бы пребывать в хаосе. Но их страсть к порядку и систематизации окружающего, лежащего в беспорядке за внешней оболочкой, зачастую оказывалась слишком пристрастной. На весьма шатких основаниях они уравновешивали лестницы, чтобы добраться к звездным вершинам. Таким образом, без постоянной язвительной критики из-за Рейна и Северного моря тевтонский дух не мог бы достичь полного самовыражения. Смутная тревога о собственной сентиментальности и отсутствие беспристрастности склоняли этих великих людей время от времени заявлять о своем возмужании посредством актов зверства и жестокости и компенсировать свою сонную жизнь непрестанными наступательными и блистательно успешными коммерческими успехами; но то, что требовалось им – еще более радикальная самокритика.
За Германией следовала Россия. Там жили люди, чья гениальность требовала, еще больше чем у немцев, дисциплины, подчиненной критическому уму. Со времени большевистской революции, в селениях, разбросанных на этих огромных просторах полей и лесов, и еще больше в крупных городах возникла новая форма искусства и мысли, в которой была слепая страсть к иконоборству, живая чувственность и, однако, еще и очень удивительная и по существу мистическая или интуитивная сила отторжения всех личных стремлений. Америка и Западная Европа в первую очередь были заинтересованы в личной жизни человека, и только во вторую – в организации жизни общества в целом. Для этих людей преданность включала вынужденное самопожертвование и идеалом являлась только личность, выделяющаяся в различных видах мастерства и совершенства. Общество было лишь необходимой формой для этой драгоценности. Но русские, либо благодаря природному дару, либо под влиянием многовековой тирании, религиозного рвения и в полном смысле слова социальной революции, были склонны к проявлению общих групповых интересов, фактически – к спонтанной вере во все, что было признано более возвышенным, чем отдельный человек любого общества, будь то Бог или слепые силы природы. Западная Европа смогла достичь путем разума точного понимания человеческой незначительности и бесполезности, если рассматривать человеческое существо как чужестранца среди звезд; с этой точки зрения можно даже мельком увидеть космическую тему, в которой вся человеческая борьба представляет всего лишь единичный несчастный случай. Но русский ум, будь то ортодоксальный, толстовский или фанатично материалистический, мог бы достичь точно такого же взгляда чисто интуитивно, путем прямого восприятия, вместо долгих и сложных умственных блужданий; и, достигнув его, мог радоваться этому. Но вследствие независимости от интеллекта, опыт оказывался усложненным и запутанным, неустойчивым, часто неверно понимаемым, и его влияние на управление оказывалось скорее подобным взрыву, чем указующему воздействию. Необходимость заключалась в том, чтобы Запад и Восток Европы противостояли и сдерживали друг друга.
После большевистской революции в русской культуре появился новый элемент, такой, что не был ранее известен ни в одном современном государстве. Старый строй был заменен настоящим пролетарским правительством, которое, хотя и было олигархическим, а временами кровавым и фанатичным, положило конец прежней тирании класса и воодушевляло покорного гражданина гордиться участием в великом содружестве. Еще более важно то, что укоренившийся русский характер не принимал всерьез связи между политической революцией и материальным состоянием и проповедовал таким образом свободу от снобизма перед богатством, что было совершенно чуждо Западу. Внимание, которое в другом месте было сосредоточено на накоплении денег, в России большей частью было отдано либо спонтанным инстинктивным наслаждениям, либо культурной деятельности.
На самом деле, именно среди жителей русских городов, гораздо меньше стиснутых традициями, чем остальное население, возникла ситуация, что дух Первых Людей начинал достигать нового, и вполне естественного, преображения в соответствии с преобразуемым им миром. А от горожан кое-что из нового образа жизни стало доходить даже к крестьянам, в то время как в глубинах Азии выносливое и постоянно увеличивающееся население все в большей степени устремляло свои взоры к России не только в поисках техники, но и в поисках идей. Были периоды, когда казалось, что Россия могла бы трансформировать почти вселенское увядание расы в новый ее расцвет.
После большевистской революции Запад бойкотировал новую Россию, и вследствие этого она прошла через стадию осознанных сумасбродств и крайностей. Коммунизм и примитивный материализм стали догмами новой утверждающейся атеистической церкви. Всякая критика была подавлена, и даже еще более сурово, чем оппозиционная критика в других странах, и русских научили думать о самих себе, как о спасителях человечества. Однако позже, когда экономическая изоляция начала препятствовать росту большевистского государства, новая культура была смягчена и распространена гораздо шире. Постепенно экономические связи с Западом были восстановлены, а культурные – расширились. Интуитивная и мистическая беспристрастность России начинала говорить о себе на языке интеллектуальной беспристрастности лучшей западной мысли, таким образом консолидируясь с ней. Иконоборство было укрощено. Жизнь, построенная на ощущениях и порывах, сдерживалась новым побуждением к критическому подходу. Фанатический материализм, чье пламя было извлечено из неверно истолкованного, но достаточно глубокого мистического интуитивного знания объективной реальности, начал ассимилироваться с куда более рациональным стоицизмом, который был необычайно редкостным цветком на Западе. В то же время, через соприкосновение с крестьянской культурой и населением Азии, новая Россия начала делать попытку в одном и том же восприятии совместить серьезное разочарование в Англии и Франции и безудержный восторг перед Востоком.
Гармонизация этих двух настроений стала теперь главной духовной потребностью человечества. Неудача объединить их в возвышенное духовное чувство не могла привести ни к чему, кроме расового безумия. И поэтому так оно и произошло, надлежащим образом. Между тем, эта задача интеграции начинала казаться все более и более неотложной для лучших умов России и могла быть в конце концов завершена, будь они более продолжительное время озарены холодным светом Запада.
Но этому не суждено было состояться. Интеллектуальная самоуверенность Франции и Англии, уже потрясенная с двух сторон, через нарастающий упадок, Америкой и Германией, была теперь подорвана. Уже многие десятилетия Англия была свидетелем того, как эти молодые конкуренты захватывали ее рынки. Эта потеря опутывала и душила ее массой внутренних проблем, таких, которые никогда не могли быть решены одним махом; и это был курс, требовавший большей смелости и энергичности, чем могли обеспечить люди, потерявшие надежду. Затем началась война с Францией и разорительный развал. Англию не охватывали никакие бредовые идеи, как это случилось во Франции; однако весь менталитет страны изменился, и ее отрезвляющее влияние на Европу уменьшилось.
Что же касается Франции, то ее культурная жизнь мучительно угасала. Она могла бы, конечно, восстановиться после нанесенного удара, не будь он отравлен снедающим ядом национализма. Потому что любовь к Франции была разрушительна для самой Франции. Дух Франции ценился столь безмерно и сумасбродно, что всех остальных французы почитали за варваров.
Поэтому и случилось так, что в России доктрины коммунизма и материализма, являвшиеся продуктами немецких систематизаторов, выжили без всякого осуждения. С другой стороны, практика коммунизма постепенно расшатывалась. Потому что Российское государство развивалось под влиянием западного, и особенно американского, финансового капитала. Материализм, как официальное кредо, тоже превратился в фарс, так как был чужд русскому сознанию. Таким образом, между практикой и теорией существовала, в обоих отношениях, глубокая несовместимость. То, что когда-то было жизненно важной и многообещающей культурой, стало лицемерием.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.