Заключение ДЛИННАЯ ТЕНЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Заключение

ДЛИННАЯ ТЕНЬ

Двадцать лет назад, когда отзвучали юбилейные речи 1985 года и затих спор историков 1986 года, Кристиан Майер опубликовал убедительную, вдумчиво-критичную работу под названием «Сорок лет после Аушвица»440. По прошествии двух десятилетий манифест Кристиана Майера в защиту памяти можно только поддержать. Но с тех пор произошли и перемены, а именно изменилось наше историческое местоположение. Удалились ли мы сегодня от Аушвица? Как смотрит на это молодое поколение? Вот слова человека, родившегося в 1962 году: «“Мы ничего не чувствуем” – такова обескураживающая реальность немецких эмоций по отношению к Холокосту, которую в 2005 году приходится принимать как данность. Время эмоциональной памяти безвозвратно прошло»441. Йоахим Ландкаммер ссылается на «неудержимое исчезновение прошлого», подчеркивая, что только «абстрактный идеализм» мешает увидеть реальность того, как время усиливает прогрессирующую эрозию памяти. Он называет «фактор времени» и «неудержимо увеличивающуюся дистанцию» наиболее эффективными формами преодоления немецкого прошлого442.

Впрочем, подобные утверждения опровергаются тем обстоятельством, что за истекшие два десятилетия возник национальный и транснациональный «мемориальный ландшафт», а Холокост сделался центральным ориентиром для общего исторического сознания, по крайней мере в западноевропейских странах. События, которые двадцать лет назад являлись предметом живой памяти, – а потому, в сущности, от индивидуальной готовности отдельного человека зависело его желание или нежелание вспоминать о них, – ныне вошли в потенциально весьма долгосрочную культурную память, привязавшую эти воспоминания к разнообразным формам и многочисленным локализациям. Долгий марш гражданских инициатив, начавшийся на исходе 1980-х годов и преодолевший множество препятствий, завершился в 2005 году созданием в Берлине и под эгидой германского правительства центрального мемориала, посвященного Холокосту. Но что оказалось потерянным на этом долгом пути? Прав ли Йоахим Ландкаммер, утверждающий, что при превращении коммуникативной памяти в память культурную якобы произошла утрата эмоционального восприятия истории? Не трансформировалась ли культура памяти, тесно связанная с гражданской ангажированностью поколения 1968 года, в абстрактную историческую политику?

Тезис о неэмоциональном отношении к истории национал-социализма, похоже, выдает желаемое за действительное. Как мы могли убедиться, не только в Германии, но и повсюду в мире так называемый «memory boom» принес с собой значительное усиление эмоционального восприятия истории. История вышла за пределы узкого горизонта, актуального исключительно для профессиональных историков, чтобы во все большей мере стать темой дискуссий в СМИ, музейных и выставочных экспозиций, автобиографий и семейных романов, видеопродукции и художественных инсталляций, а также документальных шоу и игровых фильмов, что и обусловило усиление эмоционального восприятия истории. Возможно, растут группы тех людей, которых история не интересует, но это отнюдь не означает, что горячие зоны истории сделались холодными. Неверно предполагать, будто немецкая нация в качестве носителя коллективной памяти представляет собой единое целое; к памяти всегда обращаются одиночки или группы, рассеянные в обществе по разным поколениям и социальным слоям.

Судя по манифесту Кристиана Майера, спустя двадцать лет Аушвиц для нас все еще не слишком далек, однако ныне мы воспринимаем Холокост в несравненно большей мере через призму СМИ. Мы уже не воспринимаем его как чистый опыт, ибо он всегда предстает перед нами в тех или иных формах репрезентации и актуализации. Мы оказываемся не лицом к лицу с этой непостижимой катастрофой, ибо являемся частью мира, для которого память о ней приобрела основополагающее значение. Воспоминание носит характер репрезентации и презентации, то есть оно всегда опосредовано и сформировано. Коммуницируются не сами непосредственные переживания, а результат их воплощения в вербальной или визуальной форме; и реагируем мы не на сами исторические факты, а на преподнесение, интерпретацию и оценку фактов. Поэтому данная книга и обращается к уровню медиализации как основе для проработки и дальнейшего развития исторической памяти.

Не случайно в подзаголовке этой книги названы два понятия, характеризующие уровень опосредованного обращения к прошлому: мемориальная культура и историческая политика. Взаимно пересекаясь, они охватывают широкий спектр разнообразных явлений – от неформальных, переменчивых и гетерогенных до стабильных и институционализированных форм памяти. Политологи Клаус Леггеви и Кристиан Майер ввели понятие «историческая политика», чтобы отделить собственные исследования от работ общегуманитарной и культурологической направленности, относящихся к теме «мемориальной культуры» (примером чего может служить гизеновский исследовательский проект)443. Говоря об «исторической политике», оба политолога подразумевают те аспекты, которые обычно игнорируются гуманитарными исследованиями: это вопросы организации, финансирования, управления, бюрократии и прежде всего процессы принятия политических решений, которыми определяются «мемориальные структуры и их работа, особенно в современном плюралистическом обществе, где мысли и воспоминания не декретируются сверху, а являются результатом самостоятельной рефлексии»444.

Понятия «мемориальная культура» и «историческая политика» нередко противопоставляются друг другу. При этом «мемориальная культура» приобретает положительный смысл, предполагая идущий снизу, независимый, гражданский характер обращения с памятью, а «историческая политика» ассоциируется со спускаемой сверху директивностью, принудительно гомогенным характером памяти. Подобное противопоставление, как показала Ютта Шеррер, вполне применимо для описания ситуации в России. Здесь мы имеем дело с государственной директивной исторической политикой, которая ориентирована на внутреннюю консолидацию и на «представление России в качестве великой державы»; ей противостоит независимая и подвергающаяся все большему давлению общественная организация «Мемориал», которая занимается проблемными воспоминаниями, изучая сталинский террор445.

Зачастую под «мемориальной культурой» понимается совокупность форм и средств культурной мнемотехники, с помощью которой группы или культуры выстраивают собственную коллективную идентичность и свою ориентацию во времени, а «историческая политика» отождествляется с «инструментализацией прошлого». Понятие «инструментализации» не является аналитическим, оно полемично и маркирует желание автоматически дистанцироваться от того, что считается «инструментализованным». Питер Новик критически отнесся к подобному употреблению этого понятия, указав, что не существует коллективных воспоминаний без их инструментализации. Ведь коллективные воспоминания избирательны, они оформляются тем или иным образом, с их помощью всегда преследуются определенные цели во имя настоящего или будущего446. Воспоминания обеспечивают легитимность, создают чувство общности, служат основой для более или менее критичного представления коллектива о самом себе и не в последнюю очередь препятствуют появлению иных воспоминаний. Поэтому неверно диффамировать какие-то формы использования воспоминаний как их «инструментализацию»; правильнее говорить о специфических злоупотреблениях воспоминаниями.

Явное злоупотребление – и на этот счет существует довольно широкий консенсус – происходит тогда, когда мертвых людей задним числом используют как агентов поддержки собственных интересов и как политический аргумент для решения собственных задач. Об инструментализации истории можно говорить в том случае, если собственные политические цели легитимируются за счет исторических фактов, искусственно (ad hoc) привязываемых к конкретной ситуации. Например, в феврале 2006 года, выступая на мюнхенской конференции по безопасности, Ангела Меркель предупредила о недопустимости «умиротворения» в ответ на угрозы со стороны иранского президента Ахмадинежада. Этим выражением она напомнила о французской и британской политике уступок по отношению к нацистской Германии в 1938 году, когда ей была отдана Судетская область тогдашней Чехословакии447. Отец и сын Буши легитимировали войну в Персидском заливе 1990 года и войну в Ираке 2002 года также ссылкой на политику «умиротворения» («Appeasement»). Тем самым проводилась параллель между иракским или иранским президентом и Гитлером, что делало невозможными дальнейшие дискуссии или переговоры и морально оправдывало войну как единственно возможное решение.

Ангела Меркель произнесла слово «умиротворение» с благими намерениями. Оно отражало стремление немецкой политики во всех своих шагах подчеркнуто дистанцироваться от негативной предыстории ФРГ. Ее политический императив гласит: никогда больше не допускать «умиротворения», то есть потворства негативному сценарию из-за собственной наивности или оппортунизма. Императив «Никогда больше!» подразумевает, что история повторяется и что необходимо предотвращать эти повторы. «Никогда больше!» – это также моральный императив педагогической работы, связанной с памятью об Аушвице. При всей ясности этого посыла остается неопределенной его применимость к конкретным случаям, ибо история не позволяет извлекать из нее дистиллированно чистых уроков. Ссылка на Аушвиц служила немецким политикам аргументом как в пользу отправки солдат бундесвера в Косово, так и против нее: дескать, агрессия Германии во Второй мировой войне не позволяет немцам никаких военных акций, и наоборот, Аушвиц не позволяет немцам проявлять равнодушие к геноциду. Михаэль Йесманн трезво заметил по этому поводу, что твердая решимость «не допускать никогда больше» еще ни разу не сумела предотвратить историческую катастрофу448. В 1994 году, когда на экраны вышел фильм Стивена Спилберга «Список Шиндлера», весь мир, ужасаясь, следил за геноцидом народности тутси в Руанде; в 1995 году, когда открылась выставка «Преступления вермахта», в Сребренице боснийские сербы проводили геноцид мусульманских сербов.

Использование слова «Appeasement» – идеально-типический пример исторической политики. Многие нации находятся в плену ключевых событий своей истории, через призму которых страна воспринимает современные вызовы и которые диктуют нормативные установки ее поведения. Под воздействием таких исторических воспоминаний, глубоко засевших в памяти и надолго определяющих сознание, формируются культурные парадигмы, посредством которых более или менее принудительным образом осваивается реальность. Понятие «инструментализация» сбивает с толку, ибо вызывает ассоциативные рефлексы, задающие определенную ориентацию, если в дело не вмешивается дистанцирующееся историческое просвещение. Нация, которая постоянно трактует вызовы будущего в свете невралгических ключевых событий прошлого, остается в плену (или в тени) собственной истории. Чтобы выйти из этого плена, нужно не забыть их, но преобразовать воспоминания о них так, чтобы прошлое утратило характер все заглушающей апелляции, а следовательно, и свое господство над настоящим. Иными словами, в воспоминаниях присутствует как активный формирующий элемент, так и пассивный элемент наложенной печати. Понятие «инструментализация» внушает мысль, будто прошлое надежно контролируется настоящим, но на самом деле именно прошлое, особенно травматическое, не выпускает будущее из своей хватки. Не мы владеем прошлым – это оно владеет нами.

Воспоминания как на индивидуальном, так и на коллективном уровне – не всегда благо; они могут служить и материалом, из которого возникают конфликты и агрессивные мифы. Они опасны и одновременно жизненно необходимы; они могут использоваться как средство для провокации насилия и как средство его предотвращения449. Если задача психотерапии состоит в том, чтобы нейтрализовать воспоминания, мешающие развитию личности, и преобразовать их в позитивные импульсы, то задача культурологических исследований – и это также тема данной книги – заключается в раскрытии опасной динамики коллективных конструктов памяти и разработке критериев для объективной оценки негативных факторов. Вот некоторые из вопросов, посредством которых должен оцениваться конструкт памяти:

– Закрытость или открытость: принимает ли он историческую правду или остается закрытым для нее?

– Односторонность или инклюзивность: сколько противоречий он способен вместить в себя?

– Эгоцентричность или толерантность: какие взаимоотношения с соседями он предусматривает?

– Героизация или виктимизация: является ли для него абсолютной доминантой понятие чести, или же важна исключительно роль жертвы?

– Экстернализация или интернализация: отвергается вина или принимается?

Мы не раз говорили о мемориальном этическом повороте, который одновременно является поворотом от героической памяти к памяти постгероической. «Постгероическое» подразумевает представление о травме, которое впервые после долгой фазы автоглорифицированной памяти выдвинуло на передний план беззащитную и пассивную фигуру жертвы. Память о Холокосте ознаменовала собой начало новой мемориальной фазы – ауратизации жертвы, которая открыла новый подход к насильственным аспектам истории (достаточно вспомнить о рабах, вывезенных из Африки, или о колонизации местного населения разных континентов) и в конце концов привела к конкуренции среди жертв. Возможно, апогей этой фазы уже пройден. Но понятие «постгероическое» употребляется и в тех случаях, когда речь идет о возможности мемориального дискурса вне его морального содержания. Сюда же относится понятие «мемориальный менеджмент», носящее чисто прагматический характер холодного (cool) и внеидеологического обращения с конструктами памяти, отличающего более молодое поколение от поколения 1968 года с его мемориальной стилистикой, которая основана на сострадании и сознании вины: «Чтобы справиться с неприятными аспектами истории, необходим определенный “менеджмент”; решение этой проблемы должно ориентироваться не на будущее состояние коллективного сознания, а на конкретные насущные задачи предотвращения конфликтов и на нормализацию условий общественной коммуникации и социальной миграции»450.

Этот бодрый прагматизм не может отрицать того обстоятельства, что в памяти о национал-социализме сохраняется «беспокоящий остаток». Как писал Кристиан Майер, «обычно не бывает, чтобы по истечении сорока лет настоящее все еще находилось в плену у прошлого»451. Подобная аномалия, сбившая привычное соотношение прошлого и настоящего, объясняется уникальностью того преступления, символом которого стал Аушвиц. Универсальной метафорой плена, который не кончается и из которого нельзя вырваться, является тень. Ни одна метафора не появляется в немецком мемориальном дискурсе так часто, как образ тени, что не в последнюю очередь оправдывает количество книг, в названии которых фигурирует это слово452. Тень означает не только устойчивое присутствие – она затемняет и омрачает. Еще раз процитируем Кристиана Майера: «Насколько Аушвиц никак не может считаться целью немецкой истории, настолько сильна его тень, которая продолжает лежать на этой истории»453.

Когда же мы сумеем выйти из тени национал-социализма и Холокоста? Тем, кто задает этот вопрос, Кристиан Майер уже двадцать лет назад ответил: «Нет, непредвзятого отношения к нашей истории нам не обрести. Даже сознание ее богатства навсегда останется омраченным»454. Если под «тенью» понимать непрекращающееся присутствие травматического прошлого, то с ней нам придется жить и дальше. Холокост был своего рода квантовым скачком во всемирной истории зла, поэтому мы будем вынуждены жить с сознанием необратимости того, что наше представление о человеке навсегда будет омрачено и мы, немцы, должны принять историческую ответственность за это. Подобный квантовый скачок в истории ставит задачи перед системой политического образования, не имеющие ничего общего со «службой памяти о жутком прошлом», о которой говорил Мартин Вальзер. Все, «кто постоянно поражается реальными масштабами существующей мерзости, кто ужасается (не веря) при столкновении с ужасной жестокостью, творимой одними людьми по отношению к другим, еще не достигли стадии моральной или психологической зрелости», – пишет Сьюзен Зонтаг455.

Но «тень» нельзя, однако, трактовать как совершенно беспросветное будущее, мрачную меланхолию или даже ненависть к самому себе. «Негативные воспоминания» не следует отождествлять с негативным представлением о самом себе. Негативные воспоминания выжжены клеймом на фундаменте немецкого государства. Но эта стигма может быть конвертирована в положительные ценности, открывающие горизонты будущего: в утверждение прав человека, как они провозглашаются основным законом ФРГ. Произошедший чудовищный отказ от человеческой солидарности переведен в позитивные ценности признания прав другого человека. Эти базовые ценности (а не только добродетели вроде трудолюбия, усердия и высокой производительности труда) позволили нашей стране вновь войти в сообщество цивилизованных наций и служат критериями для оценки нашего будущего.

«То, что было радостями и горестями, должно теперь стать знанием», – писал Якоб Буркхардт в середине XIX века, надеясь, что рациональная историческая наука сумеет преодолеть эмоции действующих лиц истории456. В начале XXI столетия мы переживаем скорее нечто противоположное: возрастающий интерес к истории сопровождается новым эмоциональным насыщением истории, которым (если отвлечься от эйфории в связи с чемпионатом мира по футболу) более присущи горести, нежели радости. Мы задаемся вопросом, сколь долго еще будет удерживаться эта тень, и на него следует ответ другого мыслителя XIX века: «Лишь то, что не перестает причинять боль, остается в памяти»457. Таков, по словам Ницше, древнейший закон культурной мнемотехники. Эта мысль Ницше особенно справедлива по отношению к жертвам, а именно в их руках находится мерило памяти. То, чего не могут забыть жертвы, обязаны не забывать потомки преступников. Поэтому еще на какое-то время будет верно то, о чем сказал художник Хорст Хоайзель в своем интервью, процитированном в начале книги: «Когда проходишь через Бранденбургские ворота, когда туда приводят государственных деятелей, приезжающих со всего мира, когда эти ворота используются для того, чтобы выстраивать новую национальную идентичность, необходимо помнить о тех самых других воротах, которые находятся далеко-далеко в Польше; но о них нужно помнить, нужно видеть их здесь и чувствовать их присутствие».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.