РАЗГОВОР О БАХВАЛЬСТВЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

РАЗГОВОР О БАХВАЛЬСТВЕ

— Отчего это ваши соотечественники, — говорил мне как-то, не так давно, старик-француз, бывавший в России и хорошо понимающий по-русски. — Отчего это ваши соотечественники так склонны к самовосхвалению, к хвастовству, к тому, что так метко называется у вас — ах, как богат, как великолепен ваш язык, — бахвальством? Не то чтобы к индивидуальному бахвальству, этого я не замечал, а к собирательному, коллективному, к такому, которое говорит не «я», «мое», а «мы», «наше». На поверку это ведь сводится к тому же самому: «я» — составная часть этого «мы», «мое» — составная часть этого «наше». Если я скажу: «Мы лучше всех», то ведь я тем самым сказал: «Я лучше всех», – если не всех, кто внутри этого «мы», то всех, кто за пределами его, а их ведь очень много. Вот я читаю ваши газеты, а там на все лады и повторяют это самое «мы лучше всех».

Тут я прервал его: да полноте, разве это мы одни? Ведь и ваши соотечественники любят прихвастнуть — индивидуально и коллективно, всячески.

— Да, да, — сказал он, — я знаю. Классик один ваш еще полтораста лет назад молвил про нас: «Французик из Бордо, надсаживая грудь…», и в надсаживании этом ощущал он, наверно, какой-то оттенок тщеславия. Что и говорить, тщеславия у нас много и теперь. Да и самомнения, единичного и коллективного; об этом спору нет. Но к прямому бахвальству, без малейшего стеснения, в печати, приводит оно редко. Где же вы видите в наших газетах через каждые три строки выражения вроде: «наше мудрое правительство», «под заботливым руководством нашей мудрой партии» (причем пишет это член партии, очевидно, и сам себя причисляя к мудрецам), «наша первая в мире литература», «наша самая передовая наука», «наша великая социалистическая культура», не говоря уже об эпитетах, пристегиваемых к словам «народ», «страна», «родина», и о фразах, произносимых — так и чувствуется — именно «надсаживая грудь»: «нас не напугаешь», «нас не проведешь», «мы победим», «мы опередим».

– Постойте, — остановил я его. — Значит, это вы тамошнюю печать имеете в виду, казенную (другой у них и нет); так бы и сказали. Но если и о ней говорить — что ж, это ведь просто, с одной стороны, патриотизм, и нельзя же людей бранить за то, что они — патриоты; с другой — неотесанность, дурные манеры; а с третьей, как бы это назвать… Ну, скажем, партийная дисциплина.

– Странная дисциплина! У нас и в армии такой дисциплины нет, чтобы все хором должны были восхвалять что бы то ни было. А патриотизм — это любовь к родине, а не расхваливание ее на всех углах. Родина — это мать. Я люблю ее как мать. Но ведь никому и в голову не придет писать в газетах: моя мать лучше всех матерей, она всех умней, всех красивей и тому подобное. Да и знаю я очень хорошо, что у матери моей могут быть и недостатки. Не потому я люблю ее, что у нее их нет. Конечно, моя мать — одно, а наша общая — другое, но это не значит, что мы сообща должны ее превозносить, как будто без этого и любить ее не станем. Что же касается партии, то не рассказывайте мне, что все это самовосхваление — мы всех сильней и лучше — только в СССР и началось. Еще когда с японцами вели войну, говорили: мы их шапками закидаем. А вышло, что и не закидали.

Туг я и смутился, и негодование почувствовал одновременно.

– Перестаньте, — почти что крикнул я. — Какой-то негодяй пустил тогда эту фразу, и всем стало тотчас стыдно за него и за нее. Шапками закидаем! Да ведь это в поговорку вошло именно как пример глупого бахвальства! Я вырос в России, я жил там еще и в первые семь лет после революции и смею вас уверить; те, с кем я знался, ни к какому коллективному бахвальству склонны не были, и в том, что я читал — ну, правда, с разбором читал, — его тоже не было ни тени. Я его меньше видел вокруг себя в России, чем в любой из тех стран, которые узнал потом. Над квасным патриотизмом у нас смеялись. Вы знаете, что это такое? Это убеждение, что квас — лучше всех заграничных напитков именно потому, что он напиток русский; или что Репин — не хуже, а то и лучше, чем Веласкес или Рембрандт, именно потому, что он русский живописец. У нас считалось столь же неприличным самопревозноситься вкупе, как и в одиночку. Это только «великая социалистическая культура» сама себя хвалит, не как гречневая каша — та делает это молча, — а как замоскворецкая купчиха, высмеянная еще Островским: «Ах, как я умна, ах, как хороша!».

— Ну, ну, — улыбнулся француз, — я ведь только так, по­дразнить вас хотел. Я помню. Бахвальство нынешнее у вас в стране Сталин завел, в Италии — Муссолини, а в Германии — Гитлер. Как все слабости, что поделать, есть и эта в человеке; надо лишь уметь использовать ее. Те трое умели. И «великая социалистическая культура» — «наша, наша», так кричит она у вас, так кричала бы и у нас, — следуя примеру тех троих, тоже умеет этой слабостью пользоваться, очень даже успешно. Только все-таки, вы меня простите… Я ведь вашу страну люблю. Не один лишь язык ее чудесный, но и многое другое, вплоть до черточек иных в манере вашей жить и с людьми дружить, вплоть до еды и питья… Когда-то, давным-давно, я ведь и квасу вашего испробовал: хорош! Жаль, что нигде его не достать; нынче, кажется, даже и у вас. О писателях ваших, прежних, больших, тех, кого «классиками» величают — чтоб отделаться от них, что ли? – нечего и говорить… Не любить их невозможно. Но знаете, не сердитесь — отчего это у них немцы всегда такие глупые, англичане вашим столярам да слесарям в подметки не годятся, французы — либо краснобаи, либо попросту мерзавцы? Один Ламберт в «Подростке» чего стоит – помните? Ohe, Lambert! As-tu vu Lambert? Да и у Толстого его рамбаль и другие французы в 1812 году. А два «полячка» из «Братьев Карамазовых»? А совершенно идиотическая чеховская англичанка? Или вот, не хотители, у Тургенева в «Первой любви» — граф Малевский, негодяй, поляк, чье лицо, когда автору он особенно стал гадок, «приняло на миг жидовское выражение». Нет, нет, об этом последнем пункте ни слова, ни-ни. Но почему, скажите, когда писатели ваши русское хвалят — тот же и Тургенев, не говоря уж о Достоевском, Толстом, — то как-то не стесняются, точно сами они не русские? Конечно, до «великой, величайшей нашей литературы, науки, культуры» дело у них не доходит; этого бы они постеснялись, да и вовсе этого не думали. Но предпосылки бахвальства порой у них все же тут как тут. А в зарубежной вашей печати — не прогневайтесь, я ведь почитываю и ее — обо всем этом вашем (хорошем, хорошем, не спорю) говорится нередко совсем почти в том же тоне, что и в советской. Где уж, мол, мелкоте этой, сантимникам? Разве они понимают? Вот, бывало, у нас… Мы… Наше… Великая… И в прошлом не хотят видеть никаких пустот, изъянов, пробелов. Молчу, молчу. И пора мне.

Договоримся, разберем все это ближе в следующий раз.

* * *

На этом мы с ним и расстались, но словечко это — бахвальство — долго еще вертелось у меня на уме и мучило меня. Ему что? А мне стыдно — за Россию. «У ней особенная стать», в этом бахвальства нет. «Россия, встань и возвышайся», и в этом нет бахвальства. Даже

Гром победы раздавайся,

Веселися, храбрый Росс! —

и тут не вижу греха. Но уже насчет гоголевской тройки – сомневаюсь. Зачем это ей лететь так, чтобы косились на нее «другие народы и государства»? Не вижу, чтобы честь или слава России состояла в том, чтобы кого-нибудь «оставить позади», и не нахожу, чтобы даже величайшие наши умы и сердца так-таки вообще опередили или превзошли не «наши», но все равно родные нам сердца и умы христианства, Греции, западного мира. Прав был Карамзин, когда писал в 1802 году: «У французов еще в шестом-на-десять веке философствовал и писал Монтень: чудно ли, что они вообще пишут лучше нас?» Думал так же и Пушкин; и не находили они нужным искать в Московской Руси доморощенных Платонов и «быстрых разумом Невтонов», которых у нее не было. Смешна похвальба, основанная на невежестве; глупа — основанная на применении к нам особой мерки, что ведь как раз Россию и унижает. Отвратительна та, что ни на чем не основана, кроме как на слепоте ко всему «чужому». Противно было и вызывало брезгливую жалость к Шмелеву, когда он, много лет назад, отвечая на анкету «Чисел» в Париже, объявил Баранцевича и Альбою писателями нисколько не хуже Пруста. Но еще противней похвальба, основанная на лжи и лести. Мучительно стыдно читать, только раскроешь любой советский листок комплименты тем, у кого палка в руках, перемешанные с готовыми — истошным голосом на ленту записанными – «наша великая», «наша могучая», «наша первая в мире»…

Если бы они еще гордились… Но нет; куда там. Они льстят и хвастают, чтоб и всем, и себе польстить, а не только начальству, не отделяя уже лести от хвастовства. Тот, кто чем-нибудь горд, — тот этим хвастать не станет. Гордость доведенная до предела, бывает страшна, бесчеловечна. Можно осуждать гордеца, можно его жалеть, можно ненавидеть его. Хвастуна можно только презирать

* * *

Месяцы прошли, много месяцев; не видал я моего француза. Но вот на днях позвонил: приду, надо поговорить. Пришел, сел, наклонил свою седую голову и вымолвил:

– С повинной я к вам. Принимайте покаяние.

– Обрусели вы совсем, милый друг. Как Пьер Паскаль, как Брис Парэн. Да и не знаю, каются ли даже они. А глав­ное, вы-то передо мной – в чем же вам каяться?

– Ну, помните, насчет бахвальства.

– Вы теперь думаете, что его у нас меньше, чем вы думали тогда?

– Н-нет… Нет, нет, этого я не думаю. И здешние порой… А уж тамошние… Читал последнее время о допетровской Руси новые книги, интересные, толковые; но всем авторам этим до зарезу нужно показать, что нисколько и ни в чем не уступала эта Русь современному ей Западу. Оно и верно, что прежде Милюков, скажем, да и другие, этак немножко свысока, с Эйфелевой башни Просвещения (и позитивизма) на нее взирали, а нынче я ведь и сам, Алэна ученик, из Нормальной Школы безбожник, готов приложиться к рублевской Троице; только им чернеца этого, да и самого Преподобного, и Лавры его мало; Новгорода, Владимира — все мало; и уже насчет искусства обижаются они, как это церкви эти Владимиро-Суздальские, или верней скульптурные их украшения кто-то романскими назвал. Никакие, мол, не романские, а сами по себе: лучше романских; и вовсе нам, знайте, готических ваших громоздких соборов не нужно, и Ансельма не нужно, и Фомы не нужно, и без Данта обойдемся. Если поповщина наша поскромней была вашей, тем лучше. Зато беспоповщина! Стригольники-то наши и жидовствующие, они во! (простите, это я Толстого некстати цитирую, из «Власти тьмы»). Ну и все это я, конечно, в сгущенных красках изображаю, но не лгу, сами знаете, не лгу. Да и пусть рельефы эти, скажем, и узоры правильней к романским не причислять, но что же в таком причислении обидного? Ведь, к тому же, и как мало их, кот наплакал, а романская скульптура одной лишь Испании Франции — конца ей нет, и разве не хороша? Или вот еще варяги. Это их, видите ли, из ненависти, из презрения к России, тут, на Западе, мы, головорезы буржуазные, придумали. А мне что? Вовсе я за варягов этих не держусь. Но если бы они и были, что ж тут такого страшного? Насчет норманнов англичане, например, не обижаются, все в порядке, а соотечественники ваши нынешние из-за варягов прямо-таки на стену лезут. Как бы там кого ни называли, а все всегда «у нас, в СССР», были мы да мы, и больше никаких. Скифов к рукам прибрали; изделия их — это, мол, сокровища нашего искусства. Да и страна Урарту, чего древней, а вроде как наша…

– Тем более, что и бывший наш хозяин, Отец, Великий Языковед, по соседству родился. Все это так, увы. Но ведь это опять о бахвальстве. В чем же хотели вы каяться?

– К этому и перехожу. Осенило это меня внезапно, как раз после такого чтения. Выхожу я раз из библиотеки, перед праздниками, недавно, иду по Сен-Жерменскому бульвару, и возле углового кафе, где мы сиживали с вами, в киоске, вижу английский еженедельник, ну самый, знаете, солидный, «Литературное приложение к Таймсу», и через всю первую страницу заголовок — латинскими буквами, но слово как бы вроде и русское: САМОДОВОЛЬНОСТЬ. Не совсем ведь так, кажется; говорят «самодовольство», правда? Удивился я немного, но потом…

– Так и вы этот номер видели? От 8 декабря 66-го года. Забавно…

– Потом я шел и все об этом слове думал, и о том, что оно значит. Самодо… Но вы хотели что-то сказать.

– Успею. Продолжайте. Я номер этот видел, статью прочел и письмо в редакцию о ней написал…

– Поправили ошибку? Я не купил. По-английски читаю с трудом. Но вот шел все и думал: самодовольство — по прямому смыслу, по составу слова, это могло бы быть и не так плохо. Ишь ведь: «святое недовольство собой». Отчего же нельзя мне быть довольным чем-то, что мне удалось, поступком, которого никто злым не назовет, «то и вообще собой, если не терзает меня совесть? Или должна терзать?

Всегда довольный сам собой,

Своим обедом и женой. —

не Достоевский ведь тут иронизирует и не Блок. Нет, у них, у всех, думал я, в языке их, «самодовольный» — это нехорошо. «Что-то такое слишком уж спокойное в нравственном смысле». Откуда это? Достоевский, конечно… Пришел домой, перелистал, в «Подростке» нашлось, отмечено у меня было. Сам «подросток» и говорит о лице Крафта, немца, конечно: «Что-то было такое в его лице, чего бы я не захотел в свое, что-то такое слишком уж спокойное в нравственном смысле, что-то вроде какой–то тайной, себе неведомой гордости». Крафт — серьезный, хороший, чистой души человек. Значит, мало этого. Тот хвастунишка с надрывом не совсем его одобряет. Поймите, поймите, я и возмущаюсь, и восхищаюсь одновременно. Крафт бы хвастать не стал, ни скверным, как тот, ни хорошим. Гордость бы ему помешала? Ей во всяком случае с хвастовством не по пути. Как и самодовольству? Бывает хвастливое, но такое осуждается везде. А не хвастливое? Самодовольство без бахвальства? Здесь вы его у первого встречного найдете. Его на Западе не осуждают, пожалуй, даже и не отличают от чувства собственного достоинства. «Незлобивое и деликатное» было у Крафта лицо, «хотя собственное достоинство так и выставлялось во всем»; видимо, и там, у них — у вас — этих двух вещей не отличают… Осуждают обе? А как насчет бахвальства без самодовольства? Тут и осенило меня. Есть бахвальство, но зато… Ну, вы уже поняли. Вот я каяться и пришел.

— Спасибо. Тем более, что тогда, после нашего разговора, мне все это в голову совсем не приходило. Когда же я насчет «самодовольности» прочел, я им написал, во-первых, что такого слова нет, а во-вторых, что слово, которое есть, всегда означает по-русски, как и родственные ему «самонадеянность» и «самоуверенность», нечто оцениваемое отрицательно. Письмо мое через две недели напечатали, а в дальнейших двух номерах два ответа на него: автора статьи, озаглавленной «Самодовольность» и автора книги, на которую эта статья была рецензией. Судя по статье, думаю, что книга эта – о Толстом, молодого оксфордского ученого Джона Бэйли, – очень недурна. Не читал ее, но прочесть собираюсь. В ней подчеркивается, по-видимому, семейственность, сплоченность и замкнутость семьи, важная черта (о которой сам я некогда писал) в романах и в мировоззрении Толстого. В ней подчеркивается, по-видимому, семейственность, сплоченность и замкнутость семьи, важная черта (о которой сам я некогда писал) в романах и в мировоззрении Толстого. Это самодовление семьи Джон Бэйли, видимо, и называет самодовольством. В письме своем он ссылается на сомнительное для меня различие смысла русских суффик­сов «-ство» и «-ость», причем последний будто бы безоценочен, нейтрален (не знаю, почему «гадость» более беспристрастно, чем «свинство», или «стойкость» — чем «мужество»); рецензент же в своем письме приводит два изданных в Англии русско-английских словаря, где он «самодовольность» нашел и где слову этому дано безоценочное значение. Я ни тому, ни другому не отвечал; с первым, я уверен, сговорился бы легко, весь наш спор ограничился бы спором о словах; но раз англичане эти думают, что знают русский язык, а я не знаю, Бог с ними.

– Вы, значит, уверены, что «самодовольство», «самодовольный» всегда звучат неодобрительно? Ведь так?

– В нынешнем языке — да. Академический словарь (многогрешный, что и говорить, но и многотомный, то есть подробный, и даже добросовестный, там, где идеологии незачем совесть упразднять) никаких примеров нейтрального значения не дает. Но вот у Пушкина (через соответственный словарь) нашел я словоупотребление очень любопытное. Один лишь раз, но встречается у него, кроме самодовольства, которым он недоволен, как и все мы, еще и «самодовольствие», — в «Капитанской дочке»: «Наконец (и еще ныне с самодовольствием поминаю эту минуту) чувство долга восторжествовало во мне над слабостию человеческою»…

– Как это хорошо!

– Для вашей новой теории о компенсации бахвальства?

– Конечно! Но и для Пушкина, для моей, для вашей любви к Пушкину. Подумайте только: он еще знал, из предыдущего столетия получил (надо это проверить) старое западное понятие (каким бы словом оно ни выражалось) о таком довольстве собой, которое может быть смешным – как у «рогоносца» в первой главе «Онегина», — но может быть и святым, не хуже недовольства…

– Святым-то все-таки вряд ли…

– Как я рад, что это вы говорите! Ловлю вас на русскости. Но «самодовольствие» в «Капитанской дочке», не може­те же вы спорить, — справедливое, доброе. Пушкин такое понимал. А вот после него всякое самодовольство стало скверным. И все открытие мое в том, что бахвальство, у соотечественников ваших, именно из отсутствия, или, точнее говоря, из запрета самодовольства и проистекает.

– А запрет откуда?

– Вы, конечно, скажете: из Писания и учения Церкви, из «поповщины» прежней. Или, что почти то же: от воспитанного ею — сквозь века и века — крестьянского народа. Не спорю, но и у нынешних, советских, плоды просвещения, этого просвещения нахожу. Похвальба их, включая присоединение скифов, включая и стригольников, и варягофобию, и «нашу великую», «величайшую в мире», не от самодовольства она вся, а от запрета самодовольства – даже и коллективного, тем более личного. Если бы в самом деле довольны они были собой и своим, ни к чему были бы им все эти аннексии и контрибуции, рукоплескания, не всегда искренние, «братских республик», превознесение до небес разных там «Бурлаков» и статеек Добролюбова о «Луче света в темном царстве». Ведь понимают же там, ну хоть те, кто побойчей, что Запад был почти во всем, почти всегда…

– Тут вы уже, кажется, увлеклись немного. Ничего они не знают, меру, общеевропейскую меру, потеряли, которой и у нас мерили, до них. Но, может быть, верно, что бахвальство, даже у них, наигранное, молодечество – показное. Неведения много, а потому и вполне искренней веры в превосходство над хорошим чужим плохого своего. Самоуверенности подлинной нет, а потому и настоящего самодовольства — не кичливого, «самодовольствия» — тоже нет. Зато кичливого сколько угодно. Коллективное бахвальство, кроме того, все ведь время подхлестывается там искусственно. Отдельный же человек — в нем еще старая совесть жива, и самомнения, даже простой удовлетворенности тем, каков он есть, да и всего «слишком уж спокойного в нравственном смысле» он по-прежнему стыдится. Не всегда только знает, что стыдиться надлежит и самохвального «мы», а не одного лишь тщеславного «я».

— Но вы все-таки «открытию» моему на Сен-Жерменском бульваре сочувствуете?

– Сочувствую.

– В Россию верите?

– Сквозь сомнение, сквозь отчаяние — верю.