Разговор второй

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Разговор второй

A. А, вот и вы, наконец. Видите, на какую высоту нас загнали со взводом. И, видимо, надолго: пока не выстроим блокгауз, нас отсюда не сменят. Значит, примерно месяц — на казенном полулитре вина, без женщин и даже почти без воды: ближайший источник вон там внизу, километра полтора; наполнять бидоны приходится под обстрелом, так что наряд за водой посылаю раз в день, под прикрытием пулемета. Ну вот. А теперь устраивайтесь. Пока вы изволили прохлаждаться в карауле при штабе отряда, я оборудовал наше жилье — и даже, как видите, не без комфорта.

B. Знаете, я не очень огорчен этой перспективой месячного отшельничества. К черту хихикающих алмей! Отдохнем от sous-off-ских[37] разговоров и от еженощного пьянства в шатре у жулика-Браима… А скит — великолепный: круто, просторно и опасно; нагромождение заросших лесом кряжей, долина Мулуйи — внизу, а дальше — снеговая цепь Большого Атласа… Вот где — «три тысячи метров над уровнем моря и еще выше над всем человеческим» — мы продолжим на досуге наши прерванные философические собеседования!

A. Прибавьте к этому: семь лет, проведенных без книг и осязательную возможность быть истребленными в любой момент. — Незаменимые условия, дабы философствовать конкретно, решительно и по существу.

* * *

B. Вы помните наш разговор накануне первой операции? Так вот, в начале мне было неясно, чего вы собственно хотите, ради чего столь яростно отвергаете «оптимизм», под которым разумеете всякое приписывание бытию смысла и смыслу — бытия. Потом все стало выясняться и, признаюсь, я был поражен. На этом нас и прервали Бени-Уаллемы. Вот что я хотел вам тогда ответить. Ваше желание стать «глубже всяких смыслов и оправданий», т. е. вне всякой определенности и разграниченности — это уж явная мистика. Не подлинная, конечно, но слепая «природная мистика» — разнуздание темных, иррациональных энергий личности, мятеж против Логоса и попытка лишить разум его законодательных полномочий. И потом, когда я говорил о вашей «райской гносеологии», то это была не только шутка. Ведь, в конце концов, вы действительно призываете вернуться к какой-то первобытной и ныне утерянной чистоте и цельности в постижении и приятии жизни. Странно сказать, но в этом есть несомненный привкус какого-то руссоизма — скрытая мечта если и не о «добродетельном», то о «цельном» и «мудром» дикаре — о дикаре уж во всяком случае. Ведь не та или иная иерархия ценностей кажется вам нечестивым искажением сущего, но иерархия ценностей как таковая. Ведь вы с презрением говорите о «так называемой философии», этой «технике умаления бытия до смысла», и явно хотите утвердиться вне и помимо многотысячелетнего опыта познания и осмысливания мира, т. е. помимо опыта культуры. Друг мой, будем называть вещи их именами: вы призываете опроститься! Признайте всю законность моего изумления: мне приходится обвинять вас как раз в том, что — как я думал до сих пор — вам более всего ненавистно и отвратительно. Вас — солдата — я обвиняю в мятеже против начала строя и иерархии, и вас — эллиниста — в темной, варварской вражде к Логосу и в каком-то, поистине библейском, неприятии строгого и расчлененного космоса культуры. Вот вам!

А. Да, вы обвиняете меня в том, что мне, действительно, более всего ненавистно — и вы это знаете. Ненавистно конкретно, до конца, на деле, а не только теоретически — вы это знаете тоже. Значит: либо мое философствование — лишь абстрактное праздномыслие, ни в чем не определяющее моей жизни, либо — вы меня просто не поняли; вернее, я сам недостаточно ясно высказался. Ибо, поверьте, мое дело, мои хотения, моя любовь и моя ненависть — все это непрерывно питаемо опытным постижением бытия в его внесмысленной и божественной чистоте. А брезгливая неприязнь ко всякому оптимизму как подмену и сделке, — лишь обратная сторона этого опыта. Мир как таковой уже давно сделался для нас сокровенным; и прямое жадное, осязающее видение вещей может осуществиться лишь в результате длительных искусов и посвящений. Между нами и миром — чудовищное кишение обожествленных абстракций и возведенных в абсолют ценностей…

Но вот, ощущение неподвластности сущего никакому смыслу — именно оно приводит меня, в плане личном, совсем не к раскрепощению хаотических энергий, но к медленному собиранию и оформлению себя в простое и цельное единство; а в плане культуры — к твердому признанию ее иерархически-упорядоченного космоса. — К признанию не менее решительному, чем ваше, и, во всяком случае, более напряженному и активному. Почему? Потому что я знаю условность и обреченность того, что признаю, и не боюсь принять его под знаком гибели.

«Приписывание бытию смысла и смыслу — бытия», — так вы только что определили ваше воззрение. Иначе говоря, и смысл и иерархия ценностей для вас нечто данное, вы находите их в готовом виде — вечными и неизменными: остается только познать и покорно следовать. А для меня иначе: среди неисчерпаемой и внемысленной полноты сущего человек должен сам, собственными силами построить свой хрупкий дом. Так, обреченный — и сознающий свою обреченность — он начинает свое гордое и безнадежное строительство — мужественное творчество и утверждение до конца человеческих ценностей. Так строил свою культуру Эллин — тот самый «дикарь», которого вы смутно угадали за моими речами. Ценности, истины и смыслы черпают свою силу и свою реальность только в живом и вольном акте признания и утверждения, лишь через него становятся обязующими.

Но посмотрите, к чему ведет здесь тот подмен бытия смыслом, о котором, в другом соотношении, мы говорили прошлый раз. Стоит только поверить в абсолютный характер этих ценностей, приписать им «бытие в себе и для себя» — и вот эти живые и утвержденные в человеке начала превращаются в страшные вампирические силы. Они получили от нас всю свою кровь и жизнь, и хотят теперь жить помимо нас, вопреки нам: добро и красота и неисчислимые истины и нормы — все великие и малые ценности, оторвавшиеся от человека, переставшие служить ему и враждебно ставшие между ним и миром. И каждая лживо говорит: я есмь, кощунственно выдает себя за сущее. Так рождается принудительная дегуманизированная культура с ее «абсолютными» ценностями.

Итак, вот к чему сводится ваше обвинение во вражде к культуре: я отказываюсь признать ее абсолютной; принимаю и утверждаю ее — как и самого себя — во всей ее обреченности и относительности. И потом, для вас она дана извне, как нагромождение многообразных форм и ценностей, которым надо подчиниться, как сложность, которую надо усвоить и принять. Я же принимаю ее, лишь поскольку могу утвердить в ней и через нее — себя. И вот, вы обвиняете меня в скрытом призыве к «опрощению». Нет, «опрощение» это — трусливое отступление, возвращение к примитивному, сложному, хаотическому. А я зову к иному, если угодно, — к упрощению: к мужественному преодолению извне данной сложности. Это и есть путь подлинной культуры, взятой в ее динамическом и творческом аспекте: путь к строгой и завершенной простоте, завоеванной и вновь завоевываемой каждое мгновенье.

В. Резюмирую ваши утверждения: сущее бессмысленно (или, как вы предпочитаете говорить: «внемысленно»); все истины и ценности — условные и преходящие фикции, своевольно привносимые в мир человеком; они черпают свою реальность только в акте человеческого утверждения и признания; не будем же кощунственно приписывать им абсолютного характера, ибо тогда они превратятся в принудительные начала и станут между нами и миром. До сих пор все ясно, но дальше — неожиданный скачок: итак, будем гордо и цельно творить и утверждать эти заведомо условные ценности. Что за нелепая игра: «гордое строительство» фикций, которые все равно «сгорают от одного соприкосновения с бытием»! Поскольку ваш пафос чисто отрицательный, он мне понятен (хотя отнюдь не убедителен). Но когда вы пытаетесь перейти к положительным утверждениям — я недоумеваю. Строить фикции, да еще «под знаком гибели» — решительно отказываюсь. Зачем, ради чего мне делать столь бессмысленное дело?

Но здесь мы явно возвращаемся к нашему исходному пункту, — к вопросу о смысле и оправдании. Ни бытие в целом, ни строительство культуры, в частности, — для меня неприемлемы, если они не оправданы всецело и до конца. А вы, и там и здесь, заявляете: принимаю и утверждаю безоговорочно, «глубже всех оправданий». Спорить нам явно не о чем, мы расходимся на слишком большой глубине. Я выбрал смысл, вы — бессмысленное бытие. Искать основания этого выбора — бесполезно: он явно предшествует у нас всем основаниям и доказательствам.

А. Какое существенное утверждение! Итак, в корне всех наших суждений лежит выбор, для которого уже не может быть дальнейших оснований — простое «я так хочу». Видите, даже для того, чтобы избрать смысл, вам пришлось стать вне и глубже смысла, а ваша жажда оправдания — сама оправданию не подлежит. И так во всем: последний источник всех смыслов — бессмысленное и гордое своеволье; из него они исходят, в него возвращаются. И вы это знаете, но упрямо отказываетесь прояснить свой собственный опыт. Вы спрашиваете: зачем это строительство под знаком гибели, это стремление обреченного человека утвердить себя в преходящих ценностях? Ответ возможен только один: потому что он хочет — хочет всей силою своего бытия — до конца осуществить и исчерпать себя, ослепительно вспыхнуть между двумя пределами: возникновением и гибелью.

Ибо тот, кто зачерпнул подлинного, неумаленного бытия, знает, что вечность не в силах ничего прибавить и гибель ничего не в силах отнять от божественной полноты простого «я есмь».