Яд реки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Яд реки

Журнал «Искатель» сентябрь 2008.

Вода журчит однообразную мелодию, убегая к далёкому морю, она ещё вернётся сюда, чтобы замкнуть круг. Вернулся и я.

На том берегу лес, отбрасывающий тёмнозелёную тень на половину реки, зовущий в свой таинственный полумрак и прохладу, я безразлично смотрю на него. Прости лес, я вернулся не к тебе. Я вернулся к реке.

Солнце лениво валяется в зените, потягиваясь во все стороны лучами и недовольно смотрит на маленькую тучку, крадущуюся у самого горизонта. Оно не любит тучки.

Я недовольно смотрю, как по бегущей глади реки прыгают слепящие зайчики, и от этого река кажется доброй и игривой. Я не люблю ложь. Разве ты не знаешь река, что меня нельзя обмануть? Мне давно известно, что скрывает твоя глубина. С того дня, как в меня проник твой яд.

Впереди широко шагает отец, я семеню босиком следом, едва поспевая, в моих ручонках туда сюда дёргаются коричневые сандалии. Усталый и запыхавшийся, но как никогда счастливый — мы с отцом идём на речку купаться. И не просто купаться, а плескаться, барахтаться, и даже нырять. Так сказал отец. А он никогда не обманывает.

Мы идём уже так долго, я до боли тяну вверх голову, пытаясь наконец-то разглядеть блестящую, как чешуя огромной рыбины, реку. И вот она!

От неё веет прохладой и счастьем. Весёлый смех купающихся, ни на секунду не смолкающие перекаты, глубокий и загадочный запах сырого прибрежного песка, совсем другой мир, другая планета в миллионе световых лет от пыльного, грохочущего, задыхающегося в смраде города. Я смеюсь и смотрю на отца. Он улыбается в ответ. И в этот миг на всей планете нет людей счастливей.

Я бросаю сандалии и бегу к прохладной воде. Ноги до щиколоток проваливаются в тёплый, бархатный песок, ещё два шага, песок становится холодным, ещё шаг, и я врываюсь в реку, поднимая миллионы капелек-брызг. Целый взрыв счастья!

Вода бросает в дрожь, я невольно сжимаюсь, но я знаю, нужно подождать всего пол минутки, и станет тепло. Я знаю это из собственного опыта, и горжусь этим. Я не какая-то там малышня. Мне уже четыре с половиной, и на речке я во второй раз.

Я подпрыгиваю вверх и, падая, бью ладошками по воде. Сильные руки подхватывают меня и поднимают высоко над водой. Отец. Наверное, опять не успел достать из пакета огромное полотенце и расстелить его на песке, ну ничего, сейчас вытащит меня на берег, расстелет, и потом мы вдвоём вернёмся в реку, держась за руки. Ну что со мной может случиться, папа? Я ведь уже взрослый.

Мы возвращаемся. Полотенце разложено и придавлено в уголках плоскими камешками, и теперь только река, только оголтелое безумие, пока губы не окрасятся в сливовый цвет, и холод не пролезет в самые дальние уголки тела, пока отец не скажет, нахмурившись — хватит! Но до этого ещё уйма времени.

Я ныряю ко дну, достаю камешки, и снова бросаю их в воду, я плаваю по собачьи вокруг отца, я бью ладошками по воде, я грустно посматриваю туда, где быстрое течение.

Там можно просто лежать на воде не шевелясь, и она сама будет нести тебя вперёд и вперёд, там настоящая река. Отец вытаскивает меня на берег и усаживает на полотенце, и я, зажмурившись, подставляю лицо солнцу. Пусть оно меня просушит, перекрасит губы в розово-персиковое, выгонет дрожь из тела, и я вновь смогу вернуться в реку.

Отец ложится рядом и кидает на лицо белую майку, он любит загорать, но почему-то всегда закрывает лицо. А ведь это так здорово, зажмуриться, и как подсолнух, повернуться прямо к солнцу. Я поднимаю горстки песка и смотрю, как он сыпется вниз, раздуваемый ветерком. Одна горстка, четыре, десять — я поднимаю глаза и смотрю туда, где быстрое течение, медленно перевожу взгляд на отца. Нет. Ещё рано. Одиннадцатая горстка, двадцать вторая…

Я осторожно поднимаюсь на ноги, стараясь не пошевелить огромное полотенце. Отец не поднял руку, не стянул майку с лица и не спросил, куда я. Я осторожен, я очень хочу в настоящую реку.

Солнце ласково касается моей спины, ветерок легко колышет тонкие волосы, я делаю несколько шагов и оборачиваюсь. Как хорошо, что майка на месте! Ещё несколько торопливых шагов и вода мягко обнимает меня. Я падаю вперёд и гребу по-собачьи руками, жаль, что не умею по-другому, быстрее бы добрался до неё, до настоящей реки. А так, нужно немножко подождать, немного потерпеть, и река подхватит тебя и понесёт на своей сверкающей спине далеко, а тебе нужно только распластаться и радоваться. Я видел, так делают все на настоящей реке.

Немного устают руки, но это ничего. Вот уже и течение, и оно подхватывает меня, а я раскидываю руки и смеюсь. Вода врывается в рот, я резко выплёвываю её и мне вдруг становится страшно. Я начинаю суматошно грести. Во рту вновь мерзкая вода. Я выплёвываю и мотаю головой, руки тяжелеют. Река сбрасывает добрую маску, и я вдруг вижу её настоящее лицо. Грязное и грозное, искривлённое в довольной усмешке, злой блеск ослепляет, безжалостная сила тянет к себе. Я пытаюсь закричать, и мой крик захлёбывается речной мутью, а в сердечко врывается ужас. Я судорожно втягиваю в себя кислород, но он уже прочно связан с двумя атомами водорода, и не несёт спасения. Я тяну его в себя всё сильнее и сильнее, тело заходится дрожью, перед глазами красные и фиолетовые вспышки, мне хочется реветь. В сердце взрывается водородная бомба, и я перестаю чувствовать его, мои глаза забирает себе мгла…

Вокруг красно-фиолетовое небо, в лёгких ужасная боль, мне хочется кашлять, и я кашляю, кашляю, кашляю… Сильный удар по спине, ещё один. Мне же больно!

Кто-то зовёт меня, я прислушиваюсь. Как же далеко! Совсем не расслышать. И вдруг в меня врывается разрушающая волна шума, и я от страха сжимаюсь в комок.

Красно-фиолетовое небо распадается на пушистые кругляшки, они, тускнея, носятся туда сюда, а за ними я вижу один большой тёмный овал. Я вглядываюсь в него.

Это лицо моего отца. Оно трясётся. Мой отец рыдает.

Я вернулся к тебе река. Прости лес, прости солнце, я вернулся к реке.

За окнами пасмурный день, накрапывает мелкий дождь, и порывистый ветер грубо раскачивает крону одинокого тополя, стоящего в школьном дворе. Я смотрю на него, и мне его жаль. Когда-нибудь это дерево спилят, пусть это даже произойдёт после того, как все сидящие в этом классе умрут, но мне его жаль. Фоном звучит речь учительницы, я не слушаю. Зачем? Умножающий знания — умножает скорбь. Мне достаточно и моей. В мой мозг проникает что-то знакомое, я удивлённо осматриваюсь. Весь класс смеётся. Я грустно улыбаюсь и перевожу взгляд на учительницу. Оказывается, она уже трижды назвала мою фамилию.

— Тише, он спит — обращается биологичка к классу, и тот взрывается новой волной смеха.

— А нет, проснулся — она поправляет свои нелепые очки — Ну, тогда, уважаемый, прошу к доске. Повторите-ка всё, что я сейчас рассказывала.

Я поднимаюсь, и неуклюже свалив на пол учебник, плетусь к доске исписанной мелом. Класс просто заходится в хохоте. Как же, придурок не поднял учебник, и не заметил, наверное. Учительница, желчно улыбаясь, смотрит на меня, готовая провести очередную экзекуцию моего самоуважения. Я подхожу вплотную к доске и смешно разворачиваюсь.

— И так, о чём я только что говорила?

Я игнорирую её вопрос, я смотрю в конец класса, на стенке появляются два фиолетовых пушистых ядрика, они смешно скачут вверх вниз. Ещё один, красный, лежит на последней парте, но я знаю, это только начало. Сейчас их здесь будут десятки, и тогда я отвечу ей.

+ Сейчас я опозорю этого придурка — думает биологичка.

— Так что я рассказывала? — повторяет вопрос.

Я улыбаюсь, глядя на смешную суматоху красных и фиолетовых ядриков.

— Вы рассказывали, что ваш муж последние три дня пьёт, а вчера забрал деньги, отложенные на новый пылесос. Вы рассказывали, что последний секс у вас был четыре месяца назад, и муж не смог вам доставить удовольствия. Ещё вы говорили, что когда вы мастурбируете, вы думаете о Зольском из десятого «б».

+ Боже! — кричит её мозг.

— Заткнись сучонок! — орёт биологичка — Вон из класса!

Класс застывает в катарсисе, пережёвывая только что произошедшее. За семь лет ядрики ещё ни разу не играли со мною в школе, и мне немного не по себе. Мне даже жаль её, хотя она за последний год и унижала меня на всю катушку, но всё же больше мне жаль дерево. Когда-нибудь его спилят, это никого никогда не унижавшее дерево.

Я возвращаюсь к парте, поднимаю учебник и, кинув его в пакет, иду к выходу, опустив глаза. На душе мерзко, зря я всё это, нужно было, как обычно закончить сцену в роли клоуна, но разве можно остановить игру ядриков?

— Чтобы тебя здесь больше не было! — хрипло говорит учительница, когда я прохожу мимо неё.

+ Чтобы ты сдох, скотина, кто бы ты не был — плюётся в меня её мозг.

Я выхожу из класса и закрываю дверь. В коридоре полумрак, тихо и пусто, ядрики тускнеют, и теряются в тёмных углах. Я медленно бреду к выходу, я хочу домой, я так устал.

Во дворе школы мне кивает высокий тополь, и я грустно улыбаюсь в ответ.

Ты снова блестишь, ты вновь заманиваешь меня река, но тебе не нужно этого делать. Ты слышишь? Я вернулся.

На столе тарелка с позавчерашним разогретым супом, ополовиненная бутылка водки и пустой стакан, вокруг которого прыгают фиолетовые ядрики. Я без особого аппетита ем суп и смотрю на отца. Он наполняет стакан и, резко мотнув головой, проглатывает какую-то мутную дрянь.

— У глухих брал? — спрашиваю я, кивая на бутылку, на горлышке которой примостился красный пушистый комочек.

— Ты что? В магазине конечно.

+ Откуда ж у меня деньги на магазинную?

Я молчу, мне грустно. С тех пор как не стало матери, отец пьёт непрерывно. Долгих два года.

Я вспоминаю его добрую улыбку, полные жизни глаза, сильные, не знающие усталости руки, и ищу всё это в сидящем напротив осунувшемся мёртвом человеке, но не нахожу. Папа, папа, ты помнишь себя? Ты помнишь, как ты подкидывал меня в воздух, а я хохотал и не мог остановиться? А когда твои руки ловили меня, я чувствовал себя самым защищённым ребёнком на Земле. Ты был самым лучшим. И пусть ты дважды изменил матери, я тебя не виню. Она умерла, не узнав об этом, и значит, она умерла счастливой. Что ещё нужно женщине от мужчины, на которого она истратила своё сердце? Папа, папочка, ты, наверное, забыл, с каким уважением соседи просили тебя починить проводку. Ты был всего лишь электриком, но я гордился тобой, как не гордился своим отцом ни один сын.

— Брось пить, пап — безнадёжно прошу я.

Он пару раз кивает головой.

— Вот матери два года отмечу, и всё. Завяжу. Слово даю. А моё слово крепкое.

+ Прости сынок, я уже не могу. Да и незачем мне — его мысли плачут.

— Зачем же ты врёшь? — спрашиваю я.

— Не вру я, не вру, сынок. Хочешь, перекрещусь? Не веришь папке? Папке родному не веришь?

Из его правого глаза появляется скупая мужская слеза, мне же хочется плакать, навзрыд, не стыдясь, не останавливаясь, но я не могу. Сердце держит слёзы в себе, сжавшись в маленький, беспомощный кулачок. Я смотрю на отца, и мне его жаль. Так же, как и дерево в школьном дворе.

— Я знаю, что ты врёшь — говорю я.

— Ох ты, прямо ты знаешь — пьяно кривится он. И глотает ещё одну порцию мутного суррогата — Что ты можешь знать?

— Ты думаешь, мне не жаль матери? Ты думаешь, ты один такой несчастный?

+ К чему это он?

— Нет, нет. Я не думаю так — оправдывается вслух отец.

— Думаешь — горько бросаю я.

— Я и о тебе думаю.

+ Нужно бы ещё как-то бутылку взять.

— А ты у меня денег спроси. Я сэкономил немного.

— Каких денег?

+ Разве я что-то говорил о деньгах?

— Ты не говорил, ты думал.

Отец останавливает стакан с суррогатом перед самым ртом и долго смотрит на меня. Его рука дрожит, и муть из стакана два раза переливается через край, оставляя на столе маленькую тёмную кляксу. Наконец, он приходит в себя, и проглатывает любимое пойло.

— А-а, это фокус такой? — он пьяно улыбается — Это вас что, в школе теперь такому учат?

— Отец, перестань придуриваться. Ты ведь умный человек, ты знаешь, что такому нельзя научить. Ты что, не понимаешь, я знаю все твои мысли. Я знаю всё, что ты сделал. Я знаю, что ты два раза изменил матери, и жалеешь об этом. Но сейчас не об этом. Ты врёшь, что бросишь пить! — я перехожу на сдавленный крик — Ты думаешь, что тебе не-за-чем бросать пить! А ты обо мне подумал?!

Я прячу лицо в ладони, мне тяжело.

— Матери изменил? — его голос блекнет.

+ Откуда он узнал?

— Из твоего мозга, папа — глухо говорю я сквозь ладони.

Минут пять мы молчим.

— Значит, ты должен знать, что я жалею об этом. Очень жалею — наконец выдыхает отец.

— Да, знаю — я отрываю ладони от лица и смотрю в его глаза, в которых всё чётче и чётче виден страх — Знаю, отец.

+ Ничего ты не знаешь.

— Знаю — почти шепчу я.

Теперь и отец боится меня, это понятно и без ядриков. Господи…

— Ты бросишь пить? — мой голос дрожит.

— Я даже не знаю, что тебе и сказать? Получается, тебя нельзя обма… И давно у тебя так?

— Помнишь, как я утонул?

Отца передёргивает, ему до сих пор страшно.

+ Если б он тогда умер, она бы меня убила…

— Я не хочу об этом вспоминать — он поднимает бутылку и допивает с горла.

— Я просто отвечаю на вопрос. С того момента, как очнулся тогда, на берегу.

Отец крутит в руках пустую бутылку.

+ Да, ситуация… как же теперь с ним? Надо найти ещё на бутылочку…

— Да дам я тебе на твою бутылочку! — я достаю из кармана две помятые сотни и зло бросаю их на стол. Отец хватает их дрожащей рукой и резко поднимается.

+ Ух, ты!

— Ты это, ты если что… вообщем давай попозже ещё об этом поговорим. Это ж интересно, такие способности!

+ Этого на пять бутылок у глухих хватит!

— Возьми одну нормальную в магазине, пап. Помрёшь же от суррогата.

— Ни чё, ни чё, сынок. Мы живучие — он радостно смеётся, но моё сердце сжимается в комок от повода этой радости. Господи, как же мне тяжело…

Я понял, ты похожа на змею, огромную, извиваясь ползущую вдаль, в поисках новой жертвы. Я вернулся, река. Я принёс тебе твой яд.

Безжизненная зима рисует на окнах холодные узоры. Запах свежего дерева, горящей лампадки, сладковатый страшный запах разлагающегося тела, запах слёз и пустоты. В комнате голые полы, обутые люди, занавешено зеркало.

Я смотрю на отца, безмятежно лежащего, скрестив руки на груди. Два с половиной года между смертью двух дорогих мне людей, людей, кроме которых я в этой жизни больше никого не любил.

Огонёк лампадки неторопливо покачивается, и по фотографии отца, словно жирная муха, ползает тень. Иногда она наползает на его улыбку, иногда покрывает глаза, и мне кажется, что эта тень и есть смерть, торжествующе ползающая по своей пище.

Я перевожу взгляд со старого снимка и смотрю на мёртвое лицо. Оно спокойно. И мне это не понятно. Папа! Папа! Я остался один во всём мире, как же ты можешь быть спокоен?!

Две незнакомые мне старушки кладут по монете в гроб и отходят к стенке, быстро крестясь и шевеля губами. На платке одной из них красный подпрыгивающий ядрик.

+ Господи, спаси от смертушки.

У дверного проёма один из собутыльников отца, у него удовлетворённое лицо, он уже успел похмелиться на кухне. Там сёстры отца в огромной кастрюле варят постный борщ, обсуждая шёпотом последнюю серию своего любимого сериала, и выдают всем соболезнующим по стопочке.

Я, улыбаясь, смотрю на четыре фиолетовых кругляшка скачущих по голому полу, зачем вы здесь? Я и так всё знаю. Мне уже не надо видеть мысли людей, вы всему научили меня, я знаю эту лживую свору насквозь.

Старушки испуганно поглядывают на мою улыбку, мне плевать, пусть спишут на помешательство от горя, пусть вообще не списывают, мне плевать. Я обвожу ненавидящим взглядом присутствующих, резко опускаю глаза и иду сквозь них к выходу. Мне хочется побыть одному, не видеть этих людей, пришедших сюда постоять с грустными лицами, думая о том, не забыли ли они выключить дома утюг? Эх, Анна Сергеевна, шли бы вы отсюда домой, проверили бы утюг, зачем вы здесь? Впрочем, я знаю. Страх собственной смерти притащил вас сюда, и вы теперь с трепетом смотрите на мёртвое лицо своего соседа, с которым вам было не лень ругаться каждый день, и ваше лживое сердечко замирает.

— Сочувствую — меня обнимает начальник отца.

+ С третьего участка нужно трубы забрать и сдать, там тысячи на три будет. Нужно сказать Саньку, чтоб, как обычно, вечером вывез.

— А если Санёк заложит? — шепчу я ему в ухо.

— Санёк, хм, да мы с ним… — он осекается и испуганно отшатывается. Я вижу его удивлённые глаза, и иду дальше. Дайте же мне побыть одному!

Я захожу за дом и, прислонившись к забору плачу. Здесь я свободен от их взглядов и от их липового сочувствия, слёзы льются легко, понемногу снимая напряжение с уже не выдерживающего сердца. Если бы я остался среди них, оно бы, изношенное горем, разорвалось на лохмотья.

Плакать там? Наверное, это правильно, но я так не могу. Я не актёр, и для меня жизнь не театр. Жизнь — это честность, и впервую очередь с собой. А с ними… не надо бы, но я не могу лгать, так я слеплен, и никто уже не перелепит. В этом вечность.

Слёзы бегут по моему лицу, я вытираю их рукавом, я очищаюсь. Я один на один со своим горем, это тоже честность, разве кому-то из них сейчас плохо так же, как мне? Конечно нет, но мне нужно возвращаться, я пока ещё не готов бросить им вызов, я ещё не готов открыто показать им своё презрение, я как никогда слаб. Я впервые смотрю на этот мир абсолютно одинокими глазами, а их сотни, тысячи, миллиарды, и они единое. Огромная масса, похожая на тучу, надвигающуюся на моё хрупкое небо.

Тягостные, давящие душу шаги, я делаю их только потому, что так надо. Так говорят они — надо! Свечку надо держать так, стоять надо здесь, надо помянуть водочкой, надо вызвать попа, надо, надо, на-а-адо…Идите все на…Что вам всем здесь надо?!

Я возвращаюсь, стараясь не смотреть в их глаза, стараясь пропускать их мысли мимо. Старшая сестра отца сочувственно смотрит на меня, в уголках её глаз я вижу капельки влаги. Она медленно подходит и проводит рукой по моим волосам.

— Бедненький мой.

+ Бедненький мой.

Спасибо тёть Света, думаю я. Вы, наверное, единственная здесь живая душа, которой по-настоящему жаль. Отца, меня, всех людей. Мне тоже всех жаль тёть Света, а больше всего дерево, там, в школьном дворе. Вы знаете, его всё-таки спилили, и намного раньше, чем я думал.

Я плачу, уткнувшись в её плечо, замечая это, делая огромный вдох, сжимаю зубы и останавливаю слёзы. Я должен быть сильным, тёть Свет. С этого дня и до того момента, когда жирная муха-смерть решит, что я уже готов к употреблению…

Ты отдаёшь свою воду морям, и ждёшь её возвращения. И она возвращается дождями. Река, я пришёл. Ждала ли ты меня, так же как дожди?

— Дома хлеба нет!

+ Тебе не сказать, ты сам не догадаешься!

— Куплю — кричу я в трубку и с силой жму на красную кнопку.

Никогда не говорил жене о ядриках, успел вовремя понять — никогда ничего не говори жене, когда-нибудь она обернёт всё сказанное против тебя.

В цеху гремят станки, с утра до вечера, но это не спасает. Теперь ядрики постоянно прыгают, носятся туда сюда, веселятся на полную, и я безостановочно слышу мысли находящихся рядом. Они ненавидят меня, они презирают меня, их выворачивает от моего присутствия, и они чувствуют мою силу…

— Эй, ты чё это куришь, давай иди ебошь!

— Помнишь, у тебя был случай, когда ты по пьянке полез целовать двенадцатилетнего мальчика?

Лицо бригадира мгновенно белеет, он сдавленно глотает слюну и оглядывается по сторонам.

— Ты это, ты чё это? Ты это…

+ Мамочки…

— Какая у вас тут работа самая лёгкая? — спрашиваю я, медленно выпуская из лёгких мутноватый дымок.

Но через какое-то время они находят способ избавиться от меня, и тогда я просто иду на другую работу, и нигде ещё сильно не перетруждался. У каждого насрано в шкафу, разница только в размерах куч.

Станки одновременно замолкают, и в тишине я слышу звон в ушах, мерзкий, несмолкаемый, приобретённый за три месяца работы здесь. Я устало плетусь в раздевалку, от звона постоянное ощущение, будто у тебя тяжелейшая форма гриппа, и ни энергии, ни радости от этого не прибавляется. Как же меня всё это уже достало! Работа, жизнь, ядрики! Жена…

Нужно не забыть купить хлеба… Господи, это не главное. Главное в том, что я больше не могу! В том, что я уже не в состоянии слышать их мысли, это беспрерывное копошение червей, не знающих света, и не желающих его знать. Господи!

В раздевалке едкий запах работяг, каждый вечер пьющих от безысходности дешёвый суррогат. Его смрад выходит через поры вместе с потом и усталостью, они уже отравлены им навсегда, но иногда я завидую им. Как же мне хочется быть отравленным тем же, чем и они, но я не могу. Я не могу глотать эту муть, меня выворачивает, я не ощущаю ни опьянения, ни радости, я не нахожу успокоения, тот яд, который во мне, сильней.

Шумный, спешащий город обволакивает пылью и выхлопными газами, я, сжавшись в металлический шарик, прорываюсь сквозь него вперёд. Вечер самое трудное время, мысли озлобленных, усталых людей похожи на маленьких чёрных скорпионов. Они выцеливают и бросаются на мой мозг, жалят его, причиняя невыносимую боль, и я едва сдерживаю крик, мне хочется сдохнуть, но я не могу. Мне нужно купить хлеб, иначе этот ад дома, эти пропитанные ненавистью мысли моей жены. Когда-то она до безумия любила меня, а теперь… И я знаю, почему она меня ненавидит… дьявольские ядрики!

Очередь вздрагивает от напряжения, обливается потом и желчью, её тошнит от самой себя, я заключён в ней, мне нужен хлеб. На прилавках безумствуют фиолетовые и красные комочки, перепрыгивая друг через друга, сталкиваясь и разлетаясь в разные стороны, я закрываю глаза. Я не могу видеть, слышать, я жить не могу!

— Уснул что ли?! — истеричный крик.

Я открываю глаза, передо мной жирно напомаженные губы, сведённые в судорогах ненависти.

+ Ещё один мудак!

— Давай, заказывай! — кричат мне ядовито-красные губы продавщицы.

— Полторы булки — тихо говорю я.

— Ещё чего! Я резать не буду!

+ Чмо!

Фиолетовые ядрики облепляют её лицо, сжимаясь протискиваются в ноздри, заползают под синий халат, красные сливаются в одно большое пятно…

— Вы знаете, то дерево в школьном дворе, его всё-таки срубили, вам жаль? — еле слышно выдыхаю я и в изнеможении опираюсь на прилавок.

Она берёт в руку длинный нож, напомаженные губы начинают подрагивать, глаза расширяются, и узкое лезвие входит прямо под левую грудь. Она удивлённо смотрит на свою руку, убившую её и закатив глаза валится на пол…

Ты бежишь вперёд. Отчего? Или к чему? Остановись река, посмотри на меня. Я такой, каким ты сделала меня, я стал похож на тебя — бегу от себя, чтобы вернуться к себе. Твой яд сделал своё дело.

Стены зелёного цвета, рассеянный успокаивающий свет, стол с двумя аккуратными стопками папок, за ним бородатый человек в белом халате, из рукавов, словно мурены из нор, две руки с надутыми венами. Напротив я, на деревянном стуле, сложив на коленях замок из кистей рук. Я смотрю вниз, стараясь не встречаться взглядом с этим человеком, я пытаюсь быть осторожным в ответах. Если бы я только мог не отвечать, просто встать и уйти, но это невозможно. Отсюда не уйти, не ответив правильно.

И ещё я не хочу видеть своих вечных спутников, эти красные и фиолетовые шарики, подарок бегущей где-то там, далеко отсюда реки. Он может заметить даже один вскользь брошенный взгляд на них, и тогда не помогут даже правильные ответы. И тогда снова нейролептики, электрошок, кожаные ремни, впивающиеся в тело, солнце с другой стороны решётки.

— И так — человек с муренами из рукавов значительно покашливает — Вы перестали видеть своих друзей?

Я раскаянно улыбаюсь…

— Да, у меня прошли галлюцинации — отвечаю я.

+ Хитрит, гадёныш.

Я чуть было не срываюсь ответной фразой, но до слёз прикусываю нижнюю губу и сжимаю замок кистей. Глупо сейчас обнаружиться. Я сделал это два года назад, и не сделаю этого сейчас.

— А вы уверенны, что это были галлюцинации?

+ Сейчас поймается.

Я делаю вид, что задумываюсь, его лицо выжидательно, так же как и руки-мурены.

— Да — я несколько раз киваю головой — До сих пор не могу понять, как я мог воспринимать это, как реальность? Хм, ядрики. Доктор, я так благодарен вам…

+ Врёт, сука.

…за то, что помогли справиться с болезнью. Лекарства, психотерапия, да, это здорово действует.

— А как же убитые вами двенадцать человек, включая вашу жену?

+ Хорошая ловушка! — руки-мурены как никогда напряженны.

Конечно, мне хочется закричать, что я не убивал их, что это ядрики заставили их убить самих себя, начиная с зарезавшей себя продавщицы и кончая выпрыгнувшей с восьмого этажа женой. Это они так защищали меня, я не хотел ни чьей смерти! — кричит мой мозг.

— Вы же сами понимаете, что я никого не убивал — я поднимаю голову и смотрю в его глаза — А самоубийство жены… доктор, пожалуйста, не напоминайте мне…

Он напрягшимся телом наклоняется вперёд, он ждёт срыва. Два года назад я полностью пересказал ему все его мысли, и он очень хочет построить на мне свою карьеру, ведь таких как я у него не было за всю его практику, и он ждёт, когда я снова подтвержу своё умение… Мне даже кажется, что он верит в ядриков, но, я отравлен, а не идиот…

— Мне… мне кажется, что из-за этого самоубийства у меня и произошёл срыв. Все эти галлюцинации, весь бред. Спасибо доктор, что избавили меня от всего этого.

+ Тварь!

Я снова опускаю глаза и безразлично разглядываю рисунок на линолеуме. Если правильно отвечать, ему придётся отдать мои документы на комиссию, и тогда…

Вода журчит однообразную мелодию, убегая к далёкому морю, она ещё вернётся сюда. Вернулся и я.

Тридцать один год жизни отравленным, одиннадцать с половиной тясяч дней отравленной жизни, и вот я вернулся.

Я никогда не узнаю, как нужно жить правильно, жить так как они, пропитавшись ложью, ненасытной корыстью, желчью своей никчёмности, но я знаю что мне делать…

Я снимаю сандалии и иду к прохладной воде. Ноги до щиколоток проваливаются в тёплый, бархатный песок, ещё два шага, песок становится холодным, ещё шаг, и я вхожу в реку.

Настоящая река шумит, она растерянна, я улыбаюсь.

Я вернулся чтобы отдать тебе твой яд река, яд, в миллионы раз усиленный страданием и теперь его хватит на всех. Он растворится в твоей воде, теплый воздух поднимет его в небо и очищающими дождями прольёт на этот мир, чтобы навсегда изменить его. Он наполнит собою воздух и они будут вдыхать его.

Пусть ложь и желчь разъедят мозги миллиардов, пусть ядрики убивают их, пока они не опомнятся, пока не изменятся, пока не станут людьми, умеющими не ненавидеть тех, кто рядом. Ведь именно тот, кто рядом с тобой, тот и есть ближний тебе.

Ведь именно тот человек, кто не позволяет себе зла, кто смиряет ненависть любовью. Всё остальное могут и звери.

Ещё несколько шагов, и вода обнимает меня. Я быстро выплываю на течение и перестаю грести.

Я вернулся река. Я вижу твоё удивление, ты не узнаёшь то, чем отравила меня. Ты и не узнаешь, страдание умеет изменять вещи, теперь это не яд, теперь это лекарство, но исцелятся не многие.

Вода проникает внутрь меня, я тяну её в себя всё сильнее и сильнее, тело заходится дрожью, и я чувствую как растворяюсь в бездонной реке, распадаюсь на миллиарды крошечных красных и фиолетовых ядриков. В моём сердце взрывается водородная бомба, но оно уже не нужно мне, мои глаза окутывает мгла и я радостно ощущаю, как тёплый воздух поднимает меня в небеса…