1.2. О методологии лингвистического анализа

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1.2. О методологии лингвистического анализа

Что может предложить постулируемая объяснительная лингвистика в плане метода лингвистического исследования? Сам атрибут «объяснительная» уже наводит на размышления. Вряд ли объяснение будет всегда нацелено на вскрытие причинно-следственных связей, подтверждающих наличие языковой закономерности, если это объяснение будет строиться на новаторских, инновационных методах, не имеющих ничего общего с природой исследуемого языкового объекта. По-видимому, лингвисты забыли или проигнорировали один из научных постулатов, сформулированный еще древнегреческим мыслителем Платоном, согласно которому инструмент анализа должен соответствовать природе анализируемого объекта.

Объяснение в принципе, по мнению американского философа К.Р. Поппера, это всего лишь «сведение неизвестного к известному» [41, 326]. Иначе говоря, в реляции А = Б, как процедуре уравнивания, это подведение Б под А, ср. Б и есть А, следовательно А не представляет ничего нового.

Кроме того, по мнению Поппера, «любое основание … должно отличаться от объясняемого и не зависеть от него» [там же, 328]. А это уже проблема метода анализа в теории вообще. Уместно вспомнить здесь «философские» игры Л. Витгенштейна с наложением листка бумаги с вырезанными геометрическими фигурами (квадратиками или треугольниками) на другой белый листок бумаги, местами заштрихованный. Витгенштейновская сетка, налагаемая на частично заштрихованную белую бумагу, – это произвольное действие, выдаваемое за метод познания, или способ представления, на самом деле не связанный с общечеловеческим, социально обусловленным опытом. При наложении одного листка на другой экспериментатор видит геометрические фигуры, заштрихованные или белые. От инструмента (сетки) воспринимаются фигуры, а от объекта анализа (бумаги) – цвет. На основании данного эксперимента делается вывод: «на листке бумаги мы видим частично заштрихованные или незаштрихованные (чистые) квадратики и треугольники». Спрашивается, причем здесь квадратики и треугольники? И как быть с тем положением о природной согласованности инструмента и объекта анализа? Пожалуй, следующее высказывание самого автора «игр» объясняет его отношение к подобным экспериментам: «Философствуя, мы уподобляемся дикарям, примитивным людям, которые слышат выражения цивилизованных людей, дают им неверное толкование и затем извлекают из своего толкования пространные выводы» [10, 333]. Примитивизм не в простоте изложения, а в средстве изложения. Можно мысленно допустить ситацию, в которой сидящий на берегу человек черпает воду из реки дуршлагом. Но еще более несуразной представляется ситуация, в которой за лингвистический анализ выдается, например, процесс вырезания слов из газетного текста с помощью ножниц.

Анализируя же философские «игры» Л. Витгенштейна, мы делаем вывод в духе «принципа дополнительности», автором которого является известный физик Н. Бор: инструмент познания откладывает отпечаток на объект познания, в том смысле, что мы приписываем объекту «дополнительные» инструментальные признаки, которые не имеют ничего общего с природой данного объекта.

Однако в лингвистике мы имеем дело не только с умозрительными моделями анализа, но и с другими примитивными процедурами, называемыми методами дефиниции, толкования, переформулирования, или парафразирования. Эти излюбленные методы доказательства наличия или отсутствия тех или иных признаков у анализируемого языкового явления порождают массу спекулятивных выводов. Почему? Потому что, если одно слово объясняется с помощью другого слова, то объясняемому слову невольно приписываются признаки объясняющего слова.

Практика показала, что часто способы объяснения языковых явлений отрываются от собственной природы данных языковых явлений и уходят в область обозначаемых с их помощью неязыковых объектов. Под значение слова подводится содержание обозначаемого словом объекта. Так, например, семантическими признаками слова тигр считаются: «хищник», «полосатый», «питающийся мясом» и т. п. Лингвистика подменяется здесь экстралингвистикой.

Есть и другая опасность – используемый метод заимствуется из других наук и оказывается на поверку неприемлемым для объективного анализа языкового явления. Волюнтативное зачисление такого приема в ранг лингвистических методов анализа – абсолютно бесплодное занятие. Такого рода методы чаще выводят на логические абсурды типа: Если это «животное» – «полосатое», то это – «тигр»; «зебра» – это также «полосатое» «животное», значит, «зебра» – это «тигр»; или: У автора П. в текстах количество используемых глаголов составляет 60 %, а у автора Л. – только 40 %, значит, повествование у автора П. более динамическое, чем у автора Л.; или: Левое полушарие мозга ответственно за логическое мышление, правое – за образное мышление, значит, грамматика языка локализована в левом полушарии, а лексика – в правом. [Относительно последнего абсолютизирующего вывода следует заметить (даже с учетом случаев афазии, стимулирующих данное умозаключение), что полнокровная грамматика языка не мыслима вне лексики, в том числе и образной, которая «не пускает» грамматику в левое полушарие; в лексике же языка имеется большое количество абстрактных, «родовых» наименований, которые вряд ли попадут в правое полушарие.]

Когда экстралингвистический факт выражается с помощью языка, объяснению подвергается не сам факт, а его языковое представление. Говоря иначе, один языковой знак используется для объяснения другого языкового знака, при этом даже не в аспекте самого семиотического отношения (знакового представления), что было бы гораздо полезнее, а в аспекте экстралингвистического содержания обозначаемого неязыкового объекта. Мы видим, что на самом деле объясняется не экстралингвистический объект, а обозначающие его слова. С. Эмпирик говорил в этой связи, что мы сообщаем своим ближним слова, а не суть предметов [46, 76].

В сферу объяснительной лингвистики обычно включаются следующие типы объяснений:

Объяснение содержания какого-то внелингвистического факта, констатируемого высказыванием, ср. Мальчики играют в футбол [Мальчики – подростки, невзрослые, юные. Играют в футбол – пинают мяч ногами, забивают в ворота в соответствии с принятыми правилами. Футбол – это игра. Футбол – это также мяч (= круглый, надувной, из кожи и т. п.)]. По сути, такое объяснение представляет собой традиционный лексикологический анализ – раскрывается «содержание слов», независимо от их функциональной нагрузки в предложении.

Грамматическая характеризация констатирующего высказывания, т. е. его узколингвистическое объяснение, ср. Мальчики играют в футбол [Мальчики – это субъект. Играют – это предикат. В футбол – это дополнение].

Семантическое, или семантико-синтаксическое определение слов, выполняющих функцию членов предложения, ср. Мальчики играют в футбол [Мальчики – активно действующий субъект, т. е. агенс. Играют в футбол – активное действие, или семантический предикат].

Однако во многих лингвистических исследованиях часто остаются без должного внимания такие отношения, как:

Корреляция между единицей языка и единицей речи, т. е. переход языкослова в речеслово, ср. мальчик – играющий мальчик; дворовый мальчик; мальчик на побегушках; мальчик с пальчик. В этой связи возникает вопрос, слово мальчик именует и обозначает «то же самое» или что-то другое? Это вопрос о номинативных и репрезентативных возможностях слова.

Соотношение речевой единицы (словосочетания в составе предложения-высказывания; фрагмента текста) с обозначаемым фрагментом мысли или целой мыслью. При этом не следует думать, что имеется в виду идеальная мысль, не имеющая языкового и речевого подкрепления. Здесь подразумеваются мысли или фрагменты мысли, которые уже были когда-то и кем-то оязыковлены и оречевлены. В условиях текста проблема идеальности мысли снимается предшествующим или последующим контекстом.

Мы чаще переформулируем одну и ту же мысль, чем формулируем ее заново. Ср. «Говорим говоренное, мыслим в мысли другого» [А.Н. Радищев, 42, 37]. Многие мысли ассоциируются в нашей голове уже в определенной языковой и речевой форме, ср. Он приехал. Он уже дома. Мы можем встретиться с ним. Для других мыслей мы подыскиваем необходимые средства выражения и тем самым порождаем новые мысли, во всяком случае – новые для нас, говорящих, манипулирующих языком, ср.: Киноудушье; Солнышко Бальмонтом светит. Правдуха-Хлюпий, Докурлыкался. Кишечник – мой злой властелин. Умные люди сжигают свои труды, полоумные их стирают.

Отношение сознания и мысли к языку. Здесь имеется в виду языкотворческая деятельность нашего сознания, а не акт называния или обозначения. Ср. Люди бегут – слезы бегут – годы бегут.

У многих языковедов нет возражений, что объектом лингвистических исследований должны быть знаковые отношения, несмотря на то, что в лингвистических дискуссиях неоднократно звучали и критические голоса, утверждающие, что проблема знаковости не лингвистическая проблема, а навязана языкознанию семиотикой (наукой о знаках). К сожалению, знаковые отношения в лингвистике, например, в семасиологии (науке о значении), изучаются далеко не лингвистически. Изучение отношения между языковым знаком и обозначаемым с его помощью мыслительным понятием часто превращается в объяснение не самого знакового отношения, т. е. характера взаимодействия вербальной семантики и мыслительного понятия, а в описание обозначаемого мыслительного понятия («экстралингвистического значения»), в чем мы только что убедились.

Исследование знаковых отношений превращается в приписывание содержания мыслительного понятия языковому знаку и, как следствие, – в подмену лингвистической категории языкового значения мыслительной категорией понятия. Возможно, это результат того, что единицы языка по семиотической привычке часто рассматривались как пустые символы – важно было определить, что за ними кроется или что им приписывается. Не случайно же появились сторонники унилатеральной концепции языкового знака, которые сводили его к звуковой оболочке, а языковое знаковое значение отождествляли с обозначаемым понятием. Достаточно вспомнить в этой связи дискуссии о проблеме знака и значения в отечественной лингвистике 60-х гг. прошлого века.

Семасиологический анализ, переключающийся на обозначаемую действительность, автоматически покидает пределы лингвистики. Лингвист превращается в онтолога. Не зря структуралист-теоретик Л. Ельмслев, критикуя традиционные направления языкознания, говорил, что в принципе все они сводимы к нелингвистическим дисциплинам. Звуковая сторона языка может с таким же успехом изучаться в рамках физиологии. Значимую, семантическую сторону языка можно было бы, по его мнению, изучать в психологии, логике, онтологии [19, 132].

Однако не всем хочется соглашаться с перспективой растворения лингвистики в смежных науках. Целесообразнее было бы определить ее место среди других наук. Рассмотрим проблему в иной перспективе.

Если принять во внимание, что единица языка является двусторонним, формально-семантическим знаком, то даже простое описание значимой стороны языковой единицы предполагает анализ объективированной в знаке ретроспективной мысли, мысли предшествующих поколений.

Языковая единица вне речи фиксирует осколки стереотипных понятий. Собирая целое высказывание из отдельных слов, мы оживляем последние, так как соотносим их с мыслительными понятиями по принципу тождества (А = А) или по принципу далекого или близкого сходства (А = Б), а также по принципу контраста (А = – А). Но оживленное в речи слово уже не является собственно языковым объектом. Это уже речемыслительный знак, т. е. словомысль. Что в этом знаке языковое (А) и что мыслительное (B), а что интегративное (A/B), следует разбираться не узкому лингвисту, а лингвисту-философу, лингвисту-этнологу (рис. 2).

Рис. 2

Здесь З значение языковой единицы как собственно лингвистический объект;

А – незадействованная часть значения языковой единицы;

А/B – синтез, интеграция значения языковой единицы и понятия, или речевая единица как лингвомыслительный объект. Сектор пересечения А/B представляет собой семантико-понятийное единство, которое позволяет познающему субъекту проникнуть внутрь обозначаемого понятия настолько глубоко, насколько позволяет это сделать семантический потенциал значения, его аппроксимативные (приближенные к понятию) признаки;

B часть мыслительного понятия, неохваченная значением речевой единицы;

П – мыслительное понятие.

Смысл исследования таких объектов следует искать в комплексном анализе. Необходимо определить роль псевдопустоты в секторе (А), а именно, его влияние на восприятие (А/B), а также установить влияние псевдопустого сектора (B) на сектор (А/B) и определить степень его интегрированности в секторе (А/B).

Ср.: сломанный стол,

где А/В стол = «ножка/ножки стола» (здесь слово стол именует целый предмет, но обозначает лишь часть предмета);

В—стол = «полировка и окрас, конфигурация составных частей как предмета мебели и др.» (части и признаки называемого предмета, не вошедшие в сферу обозначения и оставшиеся незадействованными);

А—стол = «столешница и другие ножки – то, что осталось не сломанным» (семантические признаки, не являющиеся приоритетными для понимания и отодвинутые на второй план).

Итак, когда мы имеем дело с более или менее живым языком – слышимой устной речью или с ее аудиозаписью; текстом, производимым письменно или читаемым (воспроизводимым вслух), то следует констатировать, что перед нами уже не лингвистический объект в чистом виде. Перед нами триада: ЯЗЫК (ЯЗЫКОСОЗНАНИЕ) – КОНЦЕПТУАЛЬНОЕ СОЗНАНИЕ – ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ. На какой из компонентов этой триады должно быть нацелено внимание исследователя? И какого исследователя – лингвиста, философа или онтолога?

Мы привыкли рассматривать язык как некое «техническое средство», используемое для обозначения и выражения мысли в акте общения. Однако положение об инструментальной функции языка является весьма сомнительным. Предварительные рассуждения показали: если исходить из того, что язык есть интрамысль (объективированная ретроспективная мысль), накладывающаяся в акте мышления и общения на экстрамысль, и что осознанию/пониманию подлежит не чистая актуальная мысль, а интегрированный речемыслительный комплекс, то об инструментальной функции языка в традиционном толковании говорить не приходится. Познанию в таком случае подлежат все названные компоненты и их отношения, ср.:

– интрамысль (объективированная ретромысль; поверхностная формально-классификационная и реликтно-семантическая организация языка плюс глубинная логико-семантическая и логико-понятийная организация);

– языкосознание (потенциальная интегратема, формирующаяся на стыке ЯЗЫКА как интрамысли и КОНЦЕПТУАЛЬНОГО СОЗНАНИЯ как начальной стадии речевого мышления);

– речемысль (актуальная интегратема, формирующаяся при взаимодействии языкосознания и коммуникативных признаков; это продукт, который создается в ходе деятельности координативного сознания из языка /= языкосознания/ как материала, а также из социально и коммуникативно регламентируемой мысли);

– экстрамысль (актуальная мысль, подлежащая оречевлению, но, как правило, оречевляемая лишь частично).

Инструментальную, посредническую функцию выполняет не язык, а координативное сознание, которое соотносит язык и концептуальное сознание, переводит их в статус речи и мысли и, таким образом, в целом осуществляет интегративные процессы.

Лингвистический анализ предполагает свой метаязык, или исследовательский инструментарий. Представим себе типичную ситуацию, когда какое-то явление естественного языка рассматривается сквозь призму инструментальной сетки, выстроенной исследователем определенным образом, например, в виде какой-то модели языка, ср.:

При таком подходе мы часто наблюдаем подмену языкового объекта, подлежащего анализу, самой инструментальной моделью, поскольку языковой объект подгоняется под инструмент анализа в результате процедуры уподобления (А = А). Уравнивание инструмента анализа и языкового объекта осуществляется легко и незаметно, потому что метод анализа «сконструирован» также из естественного языка. Трудно не угодить в порочный круг, когда язык анализируется с помощью языка. Непосредственным объектом псевдолингвистического анализа становится сам инструмент.

При логически усовершенствованной модели анализа естественный язык используется в качестве материала, на котором апробируется соответствующая рассудочная, рациональная модель языка. Цель такого анализа – установление соответствия между моделью и языковым объектом. Это анализ научных рациональных понятий о языке, но не анализ природы языкового объекта.

Например, исходя из парадигмы понимания языка как структуры, мы начинаем моделировать структуру на языковом материале. Поиск системности в языке породил представления о «системных языковых отношениях». К таковым были причислены парадигматические отношения – синонимические, антонимические. По сути дела это отношения, выражаемые с помощью языка, что не дает нам полного права объявлять их природными, сущностными отношениями самого языка. Объектом анализа становится интеллектуальное, рассудочное понятие, которое навязывается языку.

Интеллектуальный анализ выдается за лингвистический анализ. Причем такое заблуждение почти не осознается. Концептуальный конструкт становится ориентиром анализа языкового объекта. Здесь можно вспомнить факты из истории лингвистики, связанные с поиском в рамках сравнительно-исторического языкознания (компаративистики) так называемого праязыжа, который на самом деле является интеллектуальным мифом. Ср. Бодуэн де Куртенэ: «Археологический характер языкознания отразился в стремлениях даже серьезных ученых к реконструкции или воссозданию разных «праязыков», «первообразных языков», в особенности же индоевропейского праязыка» [7, 98]. «Воссоздаваемый язык» А. Шлейхера Б. де Куртенэ называет «сказкой» [там же]. Рационально-концептуальные сказки смещают акценты анализа с языкового объекта на наши представления о них. На таком пути познания природа мира заменяется мирознанием.

Как было уже сказано выше, структурный метод подменил объект анализа. Структуралисты стали исследовать не язык и даже не структуру языка, а начали искать аналог структуры в языке, той самой структуры, которая была изначально заложена в методе анализа в виде ментального продукта или умозрительной модели.

Критикуя сравнительно-историческое языкознание за то, что оно исследовало не природу языка, а природу исторических и доисторических общественных контактов народов, структуралисты сами угодили под огонь критики именно из-за той же самой методологической ошибки – из-за подмены языкового объекта объектом неязыковым, инструментальным.

Они определили язык как частный случай семиотической системы. В поисках строгой научной теории языка Л. Ельмслев отбросил всю «внеязыковую реальность» и превратил язык в формальную систему функций. Для него главным руководством к анализу является лозунг – «теория определяет свой объект и воздействует на него» [19, 141]. Время показало, что его теория языка оказалась несостоятельной, так как она была настолько оторвана даже от научных представлений о языковом объекте, что о ее применении к языку не могло быть и речи. Даже сам автор этой теории не смог применить ее на практике.

Как всякое научное описание, лингвистическое исследование опирается на процедуры анализа и синтеза. Однако в лингвистике превалирует анализ. При этом лингвистический анализ исходит из синтеза как результата предварительного познания или гипотезы. Иными словами, анализ проводится по готовой схеме, т. е. по заранее дедуктивно выведенной модели исследуемого языкового явления. Сама процедура анализа состоит в следующем:

(1) Выдвигается гипотеза, что объект обладает определенным набором качеств и свойств.

(2) Создается модель, или упорядоченная структура этих свойств или качеств; иногда просто задается классификационный принцип.

(3) Далее данная модель «накладывается» на исследуемый языковой объект; проводится «собственно анализ», в ходе которого для каждого структурного компонента модели и межкомпонентного отношения устанавливается соответствие в материале естественного языка.

Доказательность превращается в поиск соответствующих примеров, которые подтверждают данный факт. Иногда на этом лингвистический анализ заканчивается. Другой раз на основании такого анализа делаются выводы, суть которых заключается в подтверждении выдвинутой гипотезы.

В лучшем случае лингвист выходит на следующие этапы анализа:

(4) «Синтезируя» результаты анализа, т. е. сведя их к первоначальной дедуктивной модели, лингвист начинает делать выводы о том, что подтвердилось (было найдено как соответствие) в языковом объекте, и что не подтвердилось (не было найдено или было обнаружено в несколько модифицированном варианте). В последнем случае мы имеем дело с несовершенством модели или операционной единицы, которая оказалась недостаточной, ущербной для того чтобы охватить все наблюдаемые свойства языкового объекта.

Наконец, в наилучшем случае лингвист (часто с большой неохотой) переходит к следующему этапу исследования, а именно:

(5) К этапу корректировки и пересмотра дедуктивной модели, уточнения операционной единицы.

В худшем случае этого не происходит и лингвист констатирует, что языковой объект не имеет каких-то свойств, заданных в модели. Спрашивается, почему языковой объект должен был их иметь?

В наихудшем случае языковому объекту, о чем уже говорилось выше, насильственно приписывается свойство, запрограммированное в метаязыке анализа. К сожалению, такие приписки встречаются сплошь и рядом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.