Возможно ли пролетарское искусство?47

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Возможно ли пролетарское искусство?47

Для большинства марксистов — и на этот раз, надо признать, не только истинно русских — вопрос о пролетарском искусстве до сих пор решался просто:

1) Что такое искусство? Это украшение жизни.

2) Такова ли жизнь рабочего класса, чтобы ему заниматься украшением своей жизни? Нет, не такова.

Следовательно, мысль о пролетарском искусстве — утопия. И не просто утопия, а при внимательном исследовании — очень вредная.

В самом деле, жизнь пролетариата протекает в труде и борьбе. Чтобы отдаваться занятию искусством, нужны обеспеченность и досуг. У рабочего класса нет обеспеченности и очень мало досуга. Если он упорной, напряженной борьбою отвоевывает себе частицы того и другого, то на что ему приходится их употреблять? На развитие своих сил для дальнейших завоеваний, на выработку своего классового сознания и своей организации. Он не может и не должен иначе: это — требование суровой действительности, это — классовая необходимость.

«Для организации же подлинного „безделья“, говорит в меньшевистском журнале один из представителей этого взгляда, А. Потресов-Старовер48, для культуры того важного и, скажем более, необходимого человеческого „безделья“, которое называется художеством, остается не только бесконечно мало простора во времени, но и бесконечно мало внимания. Это — что-то сверхсметное и сверхурочное, чем можно заниматься только между настоящим делом, принимаемым всерьез, ибо вытекающим из первичных, самых насущных потребностей пролетарского „товарищества“»[152].

Безделье, хотя бы «необходимое», все же только безделье. И поэтому тот, кто призывает пролетариат к работе в области искусства, помимо того что заблуждается, не понимая объективных условий пролетарской жизни, но и приносит вред, отвлекая к «безделью», к украшению жизни силы и внимание, которые в полной мере должны быть направлены на основные, насущные задачи класса.

В сущности, это даже оппортунизм, это — шаг к примирению с капитализмом, к притуплению его противоречий. Ведь если пролетариат может при нынешних общественных отношениях не только сплотиться в великую армию, как думал некогда Маркс, но и «развернуть во всем ее объеме свою пролетарскую культуру», включая и область искусства, то, «очевидно, эти общественные отношения совсем не так дурны»… Они, значит, дают рабочему классу простор для всестороннего развития; и тогда можно ожидать «незаметного постепенного преобразования капиталистического общества в социалистическое», такого преобразования, о котором проповедовал Эдуард Бернштейн[153]. А жизнь уже успела показать, как вредны иллюзии оппортунизма.

Так… Все это очень убедительно, если… если верна первая, основная мысль, на которой все построено: «искусство есть украшение», «художество есть безделье». А что, если она неверна? И вдруг окажется, что само это понимание искусства — продукт «подлинного безделья», т. е., попросту говоря, барства?

Искусство — одна из идеологий класса, элемент его классового сознания; следовательно, организационная форма классовой жизни, способ объединения и сплочения классовых сил. Таким оно было и раньше; но не так оно понималось. Рабовладельческая аристократия, к которой принадлежала главная часть «интеллигенции» у древних греков, смотрела на искусство всецело с своей паразитической точки зрения, а именно как на средство утонченного наслаждения, возвышенное безделье, вообще — украшение жизни. Но заметьте: она смотрела так не только на искусство, а и на науку; в науке видели и ценили тоже лишь источник умственных наслаждений, приятную гимнастику души. Эти барские взгляды сохранила и позднейшая помещичья аристократия; но только, будучи гораздо грубее и вульгарнее своей античной предшественницы, она ниже ценила эти «украшения» и весьма мало способна была сама творить их.

Интеллигенция буржуазная изменила эти взгляды в том, что касалось науки, но не в том, что касалось искусства. Применяя науку, систематически и планомерно, для целей техники производства, буржуазия уже не могла видеть в ней простой источник тонких духовных наслаждений, не могла не понять, что наука — дело, а не «безделье», и дело серьезное. Только истинный характер этого дела — организационный — остался для буржуазии все-таки недоступным.

Но искусство не играет такой роли, как наука, ни на фабрике, ни в экспортной торговле, ни в постройке железных дорог, пароходов и гигантских домов, ни в артиллерии, ни во флоте… Поэтому старый барский взгляд на искусство не был пересмотрен буржуазией; для ее классовой практичности оно по-прежнему «безделье». И так как Маркс не успел исследовать этого вопроса49, то «истинные марксисты» могли только усвоить старую барскую традицию.

Ни помещичья, ни буржуазная, ни «истинно-марксистская» интеллигенция не оказались способны раскрыть организующую силу искусства. Для этого не годятся старые способы мышления, которые обыватель именует «здравым смыслом».

И в самом деле, не странно ли?.. Ну, кого и что могут организовать какие-нибудь фетовские

Шепот, робкое дыханье,

Трели соловья…

А могут и организуют. И не случайно у критика-демократа сорвется выражение — «барская поэзия». Не случайно даже она достигает такого совершенства у помещика-крепостника, ненавидевшего крестьян не меньше, чем нынешние «зубры». Она, конечно, укрепляет общее самосознание, связь мысли и настроения классов паразитических, живущих в сфере более или менее утонченного безделья и презирающих грязную прозу жизни, — ее суровую трудовую сторону. Эта поэзия говорит: «вот какие мы эстетичные, возвышенные существа, как нежны и чутки наши души, как благородна наша культура». А вместе с тем само собой подразумевается: «Разве можно сравнивать с нами те низменные существа, которые обречены на заботу и работу, у которых интересы вращаются вокруг скота и удобрения? Разве не справедливо, не естественно и нормально, чтобы они были орудием и средством для выполнения нами нашего высшего назначения?»

Заметьте, читатель: я отнюдь не хочу сказать, что «барская поэзия» плоха. Напротив, я думаю, что и из нее многое может быть впоследствии воспринято растущими классами: искусство, как и наука, и вообще организационные орудия, подобно материальным орудиям, часто находят применения, далекие от первоначального. Я только объясняю, каким образом и самая далекая от «экономики» и «политики» поэзия бывает моментом, и важным моментом, классового или сословного самосознания, а следовательно — элементом общественной силы класса или сословия.

Надо понять это, и тогда уже сознательно, а не подчиняясь барским шаблонам мысли, принимать или отвергать необходимость, возможность, полезность пролетарского искусства.

В его отрицании у наших «истинных марксистов» есть два оттенка. Одни (представитель — Г. Алексинский)50 говорят: не должно, недопустимо отвлекать внимание класса от насущных задач в сторону искусства. Другие (представитель — А. Потресов) скорее огорчаются: увы! внимание пролетариата поневоле, неизбежно отвлечено в другую сторону, и для художественного творчества нет места.

Первый оттенок основан на такой мысли. У рабочего класса имеется определенное, ограниченное количество сил, на котором и должен основываться бюджет его деятельности, — как в кошельке обывателя есть определенное количество денег, которым ограничивается бюджет оного обывателя. И как этот последний не должен тратить свои средства на роскошь, иначе впадет в дефицит, так и пролетариат не должен тратить своих сил на искусство.

Как видим, применение бухгалтерии мелкого мещанского хозяйства к творчеству великого класса.

Спорить против этого мне не хочется; а вот две бытовые картинки, которые приходят мне в голову.

Полотно железной дороги. Толпа рабочих огромными рычагами поднимают сошедший с рельсов вагон. Колеса врезались в балласт глубоко, и тяжесть страшная.

— Что-то, братцы, не идет дело… Давайте «Дубинушку»51, — предлагает кто-то.

Раздается дружная песня. Вдруг некто в красной фуражке.

— Это еще что за безобразие. Отвлекать внимание… тратить силы на дранье глоток… Замолчать сию минуту. И направить всю силу на одну цель.

А затем в сторону:

— Я вам покажу пролетарское искусство… еретики.

Другая сцена. Степи далекой Манчжурии. Колонна на походе.

Еле бредут измученные солдатики. Грянула музыка. Все оживилось; тверже, увереннее походка.

Вдруг наезжает новый генерал, на смену Куропаткину52 прислан «истинный марксист».

— Как, музыка? Растрата сил, внимания? Сейчас же прекратить. Нам тут не до искусства.

Вот уж кто победил бы японцев.

Взгляды А. Потресова и большинства высказывавшихся на ту же тему меньшевиков много сложнее. Выводы у них, в общем, те же; но они понимают некоторые вещи, недоступные строгому генералу.

Во-первых, для них ясно, что буржуазное искусство — реальная и огромная сила, действующая на пролетариат воспитательно в неблагоприятном направлении. Как и почему — это они представляют, разумеется, смутно, потому что организующей роли искусства не постигают. Но они чувствуют, что искусство, хотя и «безделие» и «украшение», однако почему-то очень важное для жизни. Поэтому в отсутствии пролетарской «культуры художеств» они видят «трагедию», а не простой результат классового благоразумия и бережливости в жизненном бюджете.

Отсюда у них получается такая позиция: жаль, что пролетарское искусство не может развиться, — хорошо было бы, если бы могло; надо «беречь и лелеять его ростки»; но если кто признает, что тут возможно нечто большее, чем слабые ростки, тот «ревизионист» и притупитель противоречий и да будет, конечно, отлучен. Словом: с одной стороны, нельзя не сознаться; однако, с другой, надо признать; от себя же к щедринской формуле они прибавляют: и притом надо признать очень строго, с повреждением несогласных…

Как же обосновывается это стройное, умеренное и вместе с тем радикальное решение вопроса?

Тут к нашему «во-1х» присоединяется еще «во-2х», которое опять-таки мешает им прямо стать под знамя маньчжурского генерал-марксиста. Они понимают, что недостаток досуга и обеспеченности — основание весьма слабое, ненадежное.

В самом деле, этот аргумент пора бросить. Насчет «обеспеченности» слишком плохой пример являют голодающие по чердакам поэты, музыканты, артисты буржуазной культуры, которые среди ее творцов составляют, пожалуй, большинство. А насчет «досуга»… Мало его — это бесспорно; но все-таки… Когда многомиллионный класс отвоевывает себе полчаса из прежнего рабочего дня, он этим создает себе, в общей сумме, больше досуга, чем все нерабочее время барского сословия. Прибавьте к этому вынужденный «досуг» безработицы, стачек, локаутов…

Ведь могли же другие угнетенные классы вырабатывать свое искусство. Существовала, напр., поэзия крестьян, ремесленников… Сам А. Потресов приводит очень трогательный пример:

«… миннезингер Ганс Сакс, который пел песни и одновременно тачал сапоги»[154].

Счастливый Ганс Сакс! Ему без всякого отлучения за «ревизионизм» позволялось одновременно работать и заниматься поэзией… Да еще после смерти Потресов произвел его в рыцари. Ибо «миннезингер» («певец любви» или даже «любовной мечты») — это был поэт-феодал, а Ганс Сакс принадлежал лишь к «мейстерзингерам» («певцам-мастерам»)53, совершенно другой породе. — Но почему же, однако, столь значительные преимущества крестьянину или сапожнику перед современным пролетарием крупного производства?

А дело именно в том, что этот пролетарий создал «культуру другого порядка, культуру, которой нет равной ни в прошлом, ни в настоящем общественной жизни, культуру практического действия, классовой, экономической и политической борьбы»[155].

Ну что же, и очень хорошо: значит, класс могучий, способный к грандиозному творчеству.

Да, но если он уже сделал так много, то мыслимо ли ему создать еще пролетарское искусство? «Надо помнить, что пролетариат до сих пор не имеет даже 8-часового рабочего дня, т. е. элементарных предпосылок культурного существования». Чего же вы от него хотите?

Вот мы и вернулись благополучно к аргументу маньчжурского генерал-марксиста.

«Чем дальше идет история, тем напряженнее становится борьба, тем больше задач у пролетарского „товарищества“ и обременения этими задачами. И это „товарищество“ поглощает человека, и нет у него ни времени, ни внимания для истинно художественного творчества».

«Товарищество» здесь означает то же, что в предыдущем — «культура практического действия». И предполагается, что оно — вещь страшно сухая, настолько прозаически-деловая, что где оно поглотит человека, там нечего толковать о художестве. А поглощает оно всех беспощадно — ничего не остается: берет все копейки из кошелька жизни.

Две тут есть неправды. Первая — преувеличение. Не настолько уж полно и глубоко поглощает «товарищество» сознательных пролетариев, к сожалению, далеко не настолько. Неужели Потресов серьезно думает, что миллион членов германской партии или чуть не три миллиона членов немецких профессиональных союзов так-таки весь досуг, все внимание, все свободные средства отдают общему делу? Люди, целиком посвящающие себя «товариществу», до сих пор — единицы из десятков, часто из сотен. Огромное большинство ограничивается членскими взносами да посещением, и не слишком аккуратным, общих собраний, митингов. И, конечно, необходимо направить все усилия к тому, чтобы это изменилось, чтобы «товарищество» сильнее и сильнее проникало всю жизнь, весь быт рабочего класса. И для этого пролетарское искусство, по мере своего развития, будет становиться все более могущественным средством. Теперь эстетические потребности пролетария отвлекают его от «товарищества», потому что удовлетворяются чуждым ему искусством. Тогда они будут вовлекать его в живую связь коллектива все глубже и прочнее.

Другая неправда: будто «товарищество» — сухая проза, враждебная искусству, и кто им «поглощен», в том отмирает артистически творческая способность. Вот маленькое произведение поэта-рабочего, пишущего под именем «Самобытника»[156]54.

Новому товарищу

Вихрь крутящихся колес,

Пляска бешеных ремней…

Эй, товарищ, не робей!

Пусть гудит стальной хаос,

Пусть им взято море слез,

Много сгублено огней —

Не робей!

Ты пришел от мирных рос,

Светлых речек и полей…

Эй, товарищ, не робей!

Здесь безбрежное — слилось,

Невозможное — сбылось…

На заре грядущих дней —

Не робей!

Наше счастье поднялось

По верхам седых гребней…

В царстве скорби и теней

Солнце мощное зажглось,

И горит оно сильней —

Не робей!

Словно каменный колосс,

Стань у бешеных ремней…

Пусть сильнее шум колес,

В цепь еще звено вплелось…

Рать сомкнулася плотней —

Не робей!

Вдумайтесь в это: можно ли себе представить более полное «поглощение товариществом»?

На завод нанялся новый рабочий — прямо из деревни, вчерашний крестьянин. Что он для старого, исконного рабочего? Конкурент, и притом наиболее неудобный: он сбивает плату, благодаря низкому уровню потребностей и неуменью даже постоять за себя, не только уж отстаивать общие интересы; о них он еще и понятия не имеет. Тяжела его мысль, узки чувства, ограниченна воля, жалок его кругозор… И нечего рассчитывать на него, если сегодня-завтра потребуются дружные товарищеские действия. — Но посмотрите, как отнесся к нему, случайному, еще чуждому пришельцу, его товарищ-поэт.

С каким рыцарским вниманием, с какой нежной заботливостью он ободряет робкого новичка и вводит в незнакомый, непонятный, странный, даже страшный для него круг жизни! С какой простотой и силой в удивительно сжатых словах и поразительно ярких образах поэт рассказывает ему все, что ему надо узнать и почувствовать, чтобы стать товарищем среди товарищей: и грандиозную картину титанических сил «стального хаоса» нынешней техники, и горькую правду «о море слез», которого стоила она человечеству, и радостную весть о «мощном солнце» великого идеала, о гордом счастье общей борьбы. Трогательно звучит воспоминание о чудной, далекой природе — «мирных росах, светлых речках, полях»; как тоскует по ней сердце пролетария среди камня и железа, и как редко доступна ему радость свидания с нею! Но всего достигнет в своем растущем, неуклонном, неотвратимом усилии коллективно-творческая и боевая воля… С несравненной энергией, с победоносной уверенностью раздается заключительный аккорд:

В цепь еще звено вплелось,

Рать сомкнулася плотней —

Не робей!

Свершилось! Новый член вступил в многомиллионное братство; словом поэта он посвящен в рыцари мир преобразующей Идеи…

И они думают, что искусство — «украшение»! Да, конечно, все, что прекрасно, украшает жизнь: героизм, гениальность, любовь, поэзия. Но неужели все это — просто «украшения»? И вот крошечная жемчужина пролетарского искусства… Неужели они не поймут, что это — организационный акт, спаивающий прочнее звенья живой цепи, закрепляющий единство трудовой рати?

Самобытник — поэт молодой, неопытный; большинство его стихов еще страдает недостатком не только отделки, — она не очень тонка и в приведенном стихотворении, — а прямо-таки художественной грамотности; Самобытнику — как и другим — надо еще много жить, учиться, работать, думать, пока он выполнит все обещания своей несомненно богатой и серьезной, но мало культивированной натуры. Откуда же у него на первых шагах могла взяться эта сжатая, концентрированная сила выражения, охватывающая в таком малом объеме такое колоссально широкое и глубокое содержание? Ответ ясен для всякого, кто способен почувствовать в полной мере его настроение: ее дало «поглотившее» его товарищество. Оно, а не что-либо иное породило эту внутреннюю цельность поэтического порыва, которая называется «вдохновением» и которая сливает массу жизни в стройной неразрывности гибкой формы.

А нам говорят, что оно — сухая, деловая проза, враждебная духу поэзии! «Культура практического действия» — ведь это борьба за пятачок прибавки, не правда ли? Был в этом роде «миннезингер» и эстет Н. Бердяев; он так и определял рабочее движение. Но неужели «истинный марксизм» не ушел дальше этого понимания?

Красота художественного произведения — это единство творческого усилия, которым оно создано. Что же, в трудовом и боевом товариществе нет условий такого единства?

«Товарищество» не конкурент и не враг зарождающегося пролетарского искусства, а напротив — его душа, его организующее начало, его принцип, его движущая сила.

Итак, пролетарское искусство возможно? Нет, оно не только возможно. Оно необходимо, и — оно существует. Вот я привел маленькое стихотворение рабочего поэта. Найдите мне в старой мировой литературе его художественную идею, мотив, его проникающий. Уверяю вас — не найдете. Этот мотив и есть — товарищество, он пролетарски-классовый, он незнаком старой культуре. А по масштабу, по жизненному значению он более грандиозен, способен к более широкому и глубокому развитию, чем вечный мотив старой поэзии — индивидуальная любовь мужчины и женщины. Но если в жизни рабочей массы уже сложился и ищет художественного выражения мотив такой силы и такого захвата, тогда смешно говорить, что нового искусства нет, потому что исписано еще мало страниц бумаги, и не очень грамотно: новое искусство уже живет в коллективе и, конечно, найдет орудия для своего воплощения в виде чутких и гибких личностей, способных гармонично передать то, что растет и зреет в сердце великого класса.

Ну а как же все-таки быть со страшным «аргументом отлучения»: если в современном строе возможно пролетарское искусство, значит, «он уже не так плох», значит, мы уже отчасти «примеряемся» с ним, «притупляем» противоречия и т. д. и т. п.

Аргумент этот ужасен своей всеразрушающей силой. Если в современном строе пролетариат может создавать «невиданно» грандиозную культуру практического действия, что он уже сделал, по правильному замечанию самого А. Потресова, то, «значит, этот строй не так уж плох», значит, мы «примиряемся» с ним, «притупляем» противоречия, признаем «врастание» капитализма в социализм и пр.

Более того. Если рабочий класс вообще может и в современном строе что бы то ни было создавать, чего бы то ни было достигать, делать какие бы то ни было завоевания, «значит, этот строй не так уж плох» и т. д. и т. п.

Куда же мы таким способом придем? Где дно той бездны анархизма, в которую обрушивает нас своей логикой мягкий, кадето-любивый Потресов?

А нельзя ли все-таки рассудить немного иначе? Например, так. Противоречие между рабочим классом и современным строем оказывается глубже, чем раньше полагали. Оказывается, что даже в области искусства пролетариат не может удовлетворяться старой культурой и принужден вырабатывать свою, новую, как орудие своего сплочения, своего воспитания в духе товарищества и борьбы. Примирения нет даже здесь, в той сфере, которую так долго считали царством чистой красоты…

Задачи шире и труднее, чем думали. Что из этого следует? Что историческая миссия пролетариата на деле выше и сложнее обычных представлений о ней.

Но ведь вот и в Германии, с ее огромным — не чета нашему — развитием рабочего движения, не создалось до сих пор настоящего пролетарского искусства? Да, по-видимому, не создалось. А Россия — страна отсталая по сравнению с Германией, и русскому движению далеко до германского? Да, и это пока верно. В таком случае, не явная ли утопия надеяться на развитие пролетарского искусства у нас, в России, не бесполезно ли направлять внимание рабочих и в эту сторону?

Странно как-то встречать подобные аргументы в нашей печати. Ибо это — не что иное, как старый, вечный «резон» наших реакционеров против любой реформы. «Вот вы хотите отмены телесного наказания в тюрьмах. А как же в Англии — стране самой передовой, куда нам до нее — оно и сейчас практикуется. — Вы стоите за подоходный налог, а его нет еще и во Франции»… и т. д. Это, как известно, особенность русского патриотизма — желание сделать свою страну складом всего худшего, что имеется в мире, и к созданию того хорошего, чего у других еще нет?

Представьте себе Потресова и его единомышленников в той же Германии, но в 60е годы, когда Лассаль агитировал там за устройство самостоятельной рабочей партии. Германии тогда экономически было далеко до Англии, а немецкое рабочее движение было в зародыше, тогда как в Англии давно сложились могучие «профессиональные союзы, значительные кооперативы…» Не ясно ли, что Потресовы отвергли бы идею Лассаля как утопическую: «раз уж и в Англии нет рабочей партии, то куда нам, отсталым немцам, толковать об этом!» Но утопистами — и не в хорошую сторону — оказались бы Потресовы-политики, а не Лассаль.

До сих пор не вполне выяснено, почему в истории мирового рабочего движения одна страна берет на себя инициативу в развитии одной стороны его организации, а также его идеологии, другая — другой стороны, третья — третьей; но это на деле так было до сих пор. Англия дала первою одно, Франция — другое, Германия — третье, Бельгия — четвертое, и это на весьма различных ступенях движения. Почему русский пролетариат, с его чрезвычайно своеобразными условиями жизни и историческими судьбами, один из всех не способен сыграть такой роли ни в какой области — этого я постигнуть не могу и думаю, что Потресов с его сторонниками должны тут предъявить иные, положительные доказательства, кроме «истинно патриотических», сводящихся к формуле: «да где уж нам»…

Но «пока солнышко взойдет», перед нами все же только зародыши искусства пролетарского и огромная художественная культура старых классов. Как же быть-то? Воспитываться на том, что есть, учиться у старого мира? Конечно да. Начинать всегда приходится с этого. Но учиться надо сознательно, не забывая, с кем и с чем мы имеем дело: не подчиняться, а овладевать. К буржуазному искусству надо относиться так же, как и к буржуазной науке: взять у них можно и следует много, очень много, но не продать им за это незаметно для себя свою классовую душу.

Новая логика все это должна преобразовать, всему старому придать иной лад… Но эту новую логику надо иметь, т. е. выработать. Чтобы иметь ее в сфере искусства, пролетариат должен создать свое искусство и на его основе — свою критику. Тут дело не в количестве, не в тысячах томов, а в силе, цельности, глубине, последовательности того, может быть, немногого, что будет создано. Тогда место ненадежного, наивного, стихийного «чутья» займет ясно-сознательное отношение к артистическому творчеству и его продуктам… Тогда, опираясь на свое настоящее, мы вполне овладеем для себя и искусством прошлого — а не оно будет владеть нами.

(1914 г.)[151]