Самый отчаявшийся среди отчаявшихся. Демонология (от человекомыши к человекобогу)
Самый отчаявшийся среди отчаявшихся. Демонология (от человекомыши к человекобогу)
Опасно и печально быть человеком, ибо ни одно существо не было так возвышаемо и так унижаемо, как человек. Это проистекает из-за чрезмерной сложности человеческого существа. В добре он идет к Богу, а во зле он опускается до диавола, и поэтому одни его боготворят, другие же уподобляют диаволу. Homo homini deus, и в то же время homo homini lupus[7]. И одно и другое показывает то, что человеческое существо беспредельно и пронизано жестокими противоречиями. Кто же их примирит, приведет к согласию, усмирит?
Человека терзают дикие противоречия, непримиримые крайности. Не лучше ли сузить человека, уменьшить число чувств, поставить границы для рассудка, упростить проблемы совести, застопорить свободу духа? Тогда легче и радостнее было бы быть человеком, но и менее достойно и менее интересно. Именно в этом контексте надо рассматривать воззвание, обращенное к человечеству: "Человек есть то, что надо преодолеть". Огласил это воззвание страстный апологет западной философии и науки, несчастный Ницше.
Но Ницше во многом неправильно оценен. Его и приблизительно нельзя назвать самостоятельным мыслителем. Если вы проанализируете его сочинения, то сможете найти в них и Канта, и Фому Аквината, и Протагора, и Шопенгауэра, и Дарвина. Но его трагедия заключается в том, что известные абстрактные и анемичные идеи этих мыслителей он претворил в свои страсти и крестился в них своей кровью. Смело извлекая крайности из последних достижений философии и науки, он закончил сумасшествием. Его душа, бурная и вулканическая, не смогла не опробовать на себе некоторые убийственные философские теории и смертоносные научные гипотезы. В своем страстном сердце он повенчал волюнтаризм Шопенгауэра с селекционизмом Дарвина, и из этого брака родился сверхчеловек, который по-детски наивно показал всему миру страшную тайну своих родителей.
Своим сверхчеловеком Ницше не упростил проблему человека, но еще более ее усложнил. По своей мертвенности сверхчеловек напоминает робота, а не живое человеческое существо. Проблема человека и далее продолжает по-прежнему мучить всякого мыслящего человека, нанизывая вопрос за вопросом: что же такое человек? в чем его сущность? существует ли "чистый человек", в котором не было бы ничего странного, чуждого, нечеловечного? какая же загадка пульсирует в человеке? кто же скрывается в человеке и за человеком? Быть может, человек — это заблудшее приведение из внешних миров, пришедшее на нашу землю и не могущее из нее вырваться? Где, на чем зиждется основание и в чем конечность человеческого существа? Ради чего существует человек?.. Но прежде всего и надо всем этим встает вопрос: что ждет человека в финале? Что? что? что?..
В решении человеческих проблем никто не может ни превзойти, ни сравниться с Достоевским. Во всех своих произведениях он неустанно ищет человека в самом человеке, исследует его суть, размышляет о его предназначении. Он подвергает человека невиданному психоанализу, подвергает его страшным испытаниям с тем, чтобы психологически и экспериментально решить "проклятые" вечные проблемы человека. И если результатом этих исследований будет убеждение: человек смертен до конца, — тогда решение другой вечной проблемы должно гласить: нет Бога. Но если же немилосердный психологический анализ покажет, что человек бессмертен, то тогда решение первой проблемы будет гласить: есть бессмертие, есть Бог.
В загадочной лаборатории своего пламенного духа гениальный аналитик расчленяет человеческое существо на его составные части, отделяет человечное от нечеловечного, земное от небесного, доброе от злого, страстное от бесстрастного, грешное от безгрешного, человеческое от Божественного. При всем этом он провидчески следует за загадочными переходами чувств в мысли и мыслей в чувства, страстей в идеи и идей в страсти. В человеческом сердце, как на поле брани, постоянно сражаются все противоречия неба и земли, и сам Достоевский — в центре этого побоища. Чудовищные загадки мира бьют по нему, ядовитые стрелы тайн уязвляют его сердце, и он, весь израненный, вопиет: "Господа, меня мучают вопросы, разрешите их мне!" [8]
Достоевский слишком глубок и неспокоен, чтобы его могло удовлетворить или успокоить поверхностное решение главных жизненных вопросов. Он не сможет успокоиться до тех пор, пока не отыщет фундаментальное основание того, на чем стоит мир и люди в этом мире, и поэтому с такой грустью и болью в сердце вопрошает: "Как я себя успокою? Где у меня первоначальные причины, на которые я упрусь, где основание? Откуда я их возьму?" [9]
В самом начале своей мыслительной деятельности Достоевский предчувствует, что основание человеческого существа находится не вовне, но внутри самого человека. При этом он интуитивно чувствует, что это основание завалено и захламлено массой разнообразных эмпирических наслоений. И поэтому Достоевский ведет своего героя в подполье, ставит его в аскетическое уединение с тем, чтобы он занялся самоанализом. В подполье герой мыслит, целиком погружаясь в себя и свою проблему. Ни люди, ни вещи не рассеивают его ум. Он искренне и смело исполняет свое намерение: живет в мучительных размышлениях и упорно ищет основание и первоначальную причину своего существования. Он ищет этот смысл в мыслях, в совести, в сознании и приходит к горделивому заключению: "У меня всякая первоначальная причина тотчас же тащит за собой другую, еще первоначальнее, и так далее в бесконечность". [10]
Такое заключение трагично для человека из подполья. Но его мука усугубляется тем, что он пришел к заключению, что это убеждение не его личное, но такова именно сущность всякого сознания и мышления [11].
По своей сути главная тайна человеческой мысли, человеческого сознания уходит в бесконечность. Мы думаем, рассуждаем, но, по сути дела, не знаем сущности ни мыслей, ни сознания. Это наша вечная Соломонова мука. "Все — суета и томление духа" (Еккл.), — все, но прежде всего — сам дух есть самое большое мучение для самого себя. Существует некое онтологическое родство между сознанием и страданием. Ища истоки страдания, подпольный герой находит, что страдание — "единственная причина сознания" [12]. Более того, он заявляет: "Сознание, по-моему, есть величайшее для человека несчастие" [13]. Но это еще не все. Подпольный герой утверждает: "Я крепко убежден, что всякое сознание — болезнь" [14]. Вы не верите в это, но он вам клянется: "Клянусь вам, господа, что сознание — болезнь, настоящая, полная болезнь" [15]
Человек с развитым сознанием совершенно искренне "считает себя за мышь, а не за человека" [16]. Похоже, что человеку сознание дано для того, чтобы он ощутил свою трагическую немощь перед всем, что вокруг него, над ним и под ним. Человек добросовестно почитает себя за мышь, пусть даже и "усиленно сознающую мышь", но "все-таки мышь" [17].
В недосягаемой глубине человеческого сознания сокрыто нечто ужасное, нечто невыносимое, нечто проклятое. Это может почувствовать каждый, серьезно занимающийся этой проблемой. Сознание надо просветить и объяснить сознанием. Какова насмешка над человеком! Это прямо-таки некий демонический circulus vitiosus! [18] Подпольный человек решительно движется в русле своей мрачной логики: из-за проклятых законов сознания человек, по сути, это "мыслящая мышь" [19], человек — это человекомышь.
Человеку навязано сознание. Сознание — это "первоначальная гадость" [20]. Но несчастная человекомышь не остановилась на этой гадости, но умудрилась "нагородить кругом себя, в виде вопросов и сомнений, столько других гадостей, к одному вопросу подвела столько неразрешимых вопросов, что поневоле кругом ее набирается какая-то роковая бурда, какая-то вонючая грязь, состоящая из ее сомнений, волнений и, наконец, из плевков" [21]. Что остается несчастной, осмеянной человекомыши? Ничего, кроме того, чтобы с презрительной усмешкой шмыгнуть в свою нору: "там, в своем мерзком, вонючем подполье наша обиженная, прибитая и осмеянная мышь немедленно погружается в холодную, ядовитую и, главное, вековечную злость" [22].
Первопричина не найдена. Рассудок, посредством которого человек ощущает самое себя и мир вокруг себя, не может понять, познать свою собственную сущность. В своей эмпирической и логической данности сознание не в состоянии найти первоначальный источник своих собственных чувствований и дел. Огорченной человекомыши остается одно — удвоить свою силу, чтобы пробиться через сознание, углубиться в бездны человеческого существа и там попытаться найти суть своей личности, без коей она ощущает себя, как дом без фундамента. Ей необходимо найти праисточник своего существа. Найти, притом любой ценой: ведь сознание, которое не ведает тайны своего собственного существования, не является ли достаточным поводом для самоубийства?
Но человекомышь не хочет умирать. И она, как полип, судорожно хватается за рассудок, исследует его со всех сторон: выверяет его глубину, высоту, ширину; ставит ему границы; подвергает его беспристрастному анализу. Сорок лет она будет искать в рассудке праоснову человеческого существа и не находить ее. Разочарованная мышь придет к заключению: "Рассудок, господа, есть вещь хорошая, это бесспорно, но рассудок есть только рассудок и удовлетворяет только рассудочной способности человека" [23]. Но в человеческой натуре рассудок составляет лишь некую "одну двадцатую долю от всех целокупных способностей человека в жизни" [24].
"Что знает рассудок? — спрашивает подпольный герой. — Рассудок знает только то, что успел узнать (иного, пожалуй, и никогда не узнает: это хоть и не утешение, но отчего ж этого и не высказать?), а натура человеческая действует вся целиком, всем, что в ней есть, сознательно и бессознательно, и хоть врет, да живет" [25]. Из этого ясно видно, что, будучи одной двадцатой частью человеческой натуры, будучи ее незначительным фрагментом, рассудок не может считаться prima causa [26], не может быть ее сущностью, ее фундаментом, а потому рассудку и приблизительно не может принадлежать первенствующая и главная роль в человеческой натуре. Своей немилосердной критикой человеческого рассудка человекомышь в своем подполье создала свой сыроватый и язвительный бергсонизм; он пока не элегантен, но все же это настоящий предтеча элегантного французского бергсонизма.
Но наконец-то и одиссея человекомыши успешно завершается. Она нашла первооснову своего существа. Это нечто непонятийное и надрассудочное, нечто над- и подсознательное. Это — свободная воля, это, собственно, свободное и самостоятельное хотение. "Свое собственное, свободное и самостоятельное хотение, свой собственный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда хотя бы далее до сумасшествия, — вот это-то все и есть та самая пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к черту" [27]. Из этого следует, что человек более всего человек в своей свободе. "Человеку надо — одного только самостоятельного хотения, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела" [28].
Свобода, в сравнении с человеческим рассудком, нечто более существенное, более непосредственное, нечто большее и непреодолимое. Жизнь в условиях свободы выражается в своей бесконечной парадоксальности и ужасающей противоречивости. Человекомышь философствует: "Хотение есть проявление всей жизни, то есть всей человеческой жизни, и с рассудком, и со всеми почесываниями. И хоть жизнь наша, в этом проявлении, выходит зачастую дрянцо, но все-таки жизнь, а не одно только извлечение квадратного корня" [29]. "Вот я, например, — заявляет человекомышь, — хочу естественно жить для того, чтобы удовлетворить все свои жизненные потребности, а не для того, чтобы удовлетворить одной только моей рассудочной способности, то есть какой-нибудь одной двадцатой доле всей моей способности жить" [30].
Для подпольного героя хотение есть нечто, что не подлежит никакому контролю. И менее всего контролю рассудка. И в этой своей праоснове хотение, вероятно, для человека "более всего выгоднее из всего, что есть на земле" [31]. Более того, оно может быть "выгоднее всех выгод даже и в таком случае, если приносит нам явный вред и противоречит самым здравым заключениям нашего рассудка о выгодах" [32]. И если вы спросите подпольного философа, отчего человеческое хотение столь важно, столь неприкосновенно, столь самостоятельно, он вам, не сомневаясь, ответит: "потому что сохраняет нам самое главное и самое дорогое, то есть нашу личность, нашу индивидуальность" [33].
Человекомышь обрела основу своего существа. Это свободная воля: она — фундамент личности, она — творческая и связующая сила личности. В ней prima causa, в ней заключен критерий всего человеческого. Человек — это свобода. Вне свободы нет человека и быть не может.
Но человек окружен, даже замурован в мире, в котором немилосердно владычествует некая тираническая необходимость. И получается, что в нем как бы нет места для свободного хотения. На человека со всех сторон наваливаются некоторым образом неумолимые, а иногда и людоедские законы. Пойманный в прочную сеть естественных законов, человек в этом мире суровой необходимости похож на мышь, которая попала в мышеловку, из которой не может выбраться. Это трагически ощущает и осознает несчастная человекомышь.
"Природа нас не спрашивает, — с отчаянием признается человекомышь, — ей дела нет до ваших желаний и до того, нравятся ли вам ее законы или не нравятся. Вы обязаны принимать ее так, как она есть, а следовательно, и все ее результаты" [34]. Человек есть человек своей свободой. Все, что мешает свободе, мешает и существованию человека как существа специфического. Природа и ее законы ограничивают, а иногда препятствуют проявлению человеческой воли. Из-за этого человекомышь со скрежетом зубовным восстает против естественных законов. Эти законы ее бездушно обижают и огорчают. "Законы природы постоянно и более всего всю жизнь меня обижали" [35], исповедует она и добавляет: "невозможно прощать законы природы"[36].
Но даже бурное возражение против бездушных естественных законов не в состоянии ни их изменить, ни их отменить. Это сводит с ума человекомышь. Яростно бунтуя, она исступленно негодует и с циничным отвращением подыскивает слова, которые в полноте могли бы выразить ее отвращение к естественным законам и, наконец, их находит. Вот эти слова: "Наплевать, наплевать на все естественные законы" [37].
Однако естественные законы образуют непробиваемую стену, неустранимо роковую, "последнюю стену" [38]. "Человекомышь приблизилась к ней и не может найти никакого выхода" [39]. В своем раздраженном сознании она в отчаянии бросается на штурм этой последней стенки, но каждый наскок завершается для нее поражением. "Стена, значит, и есть стена" [40], - признается измученная человекомышь. Но неужели же на этом надо остановиться? Нет, никогда. Борьба будет продолжена любой ценой. И человекомышь взывает: "Господи Боже, да какое мне дело до законов природы и арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два четыре не нравятся? Разумеется, я не пробью никакой стены лбом. Если и в самом деле сил не будет пробить, то я не примирюсь с ней потому только, что у меня каменная стена и у меня сил не хватило" [41].
За этой последней стеной некое метафизическое чудовище своим чародейским взглядом заколдовывает несчастную человекомышь точно так же, как впоследствии оно заколдовывало не менее несчастного Ницше, который страстно и без устали штурмовал "Letzte Wande" [42]. Возможно, человек и не мог бы вынести существование непробиваемой стены, если бы рассудок его был устроен как-то иначе. Но рассудок ощущает боль, которая становится нестерпимой. Самое же трудное то, что эта боль является столь существенной, что становится как бы составной частью человеческого сознания. А мы, люди, недооформленные до конца млекопитающие, не знаем ни смысла своего сознания, ни смысла своей боли. Мы знаем лишь, что существует последняя стена с ее чудовищной, непроницаемой тайной. А вокруг и перед стеной — наша бесконечная боль и бескрайняя тоска. Неужели только это?
Непробиваемость последней стены настолько унижает человеческое сознание, а бесцельность боли настолько оскорбляет человеческие чувствования, что человекомыши только и остается одно и последнее: плюнуть с презрением и на сознание, и на чувства, и на всю систему естественных законов [43]. Да притом так закричать, чтобы услышали все, имеющие уши: "О, нелепость нелепостей! То ли дело все понимать, все осознать, все возможности и каменные стены; не примириться ни с одной из этих возможностей и каменных стен, если вам мерзит примириться; дойти путем неизбежных логических комбинаций до самых отвратительных заключений на вечную тему о том, что даже и в каменной-то стене как будто чем-то сам виноват и, вследствие этого, молча и бессильно скрежеща зубами, сладострастно замереть в инерции, мечтая о том, что даже излиться выходит тебе не на кого; что предмета не находится, а, может быть, и никогда не найдется, что тут подмен, подтасовка, шулерство, что тут просто бурда — неизвестно что и неизвестно кто, но, несмотря на все эти неизвестности и подтасовки, у вас все-таки болит, и чем больше вам неизвестно, тем больше болит!" [44]
Жестокая тайна жизни безумно мучит человекомышь, подавляет мысли, душит ощущения. И она вне себя от этого. Она даже свое упрямство готова провозгласить целью своего существования [45]. Жуть быть человеком, ибо страдание имманентно его рассудку. И неподдельный ужас человека заключен в том, что его отношение к самому себе и к миру обуславливается трагической структурой его сознания и самоощущения. Со всех сторон он огражден только своим собственным сознанием и своими ощущениями. Но только в них и благодаря им человек — самостоятельный индивидуум и личность. Он не смог бы освободиться от них, даже если бы захотел. Человек заключен в собственном сознании и самоощущениях, как в вечной темнице, из которой нет выхода.
Человек комичен по самой структуре своего рассудка и своих ощущений. И в то же время он комичен и по своему ощущению мира. "Одним словом, человек устроен комически, во всем этом, очевидно, заключается каламбур" [46], - не говорит, но сетует подпольный философ. Человек — трусливая мишень для смертельных оскорблений и всевозможных насмешек кого-то или чего-то непонятного. Кто-то глумится над человеком, издевается над ним, но "проклятые законы" человеческого сознания и ощущений мешают человеку отыскать обидчика, а из-за этого злой рок безумно мучает человека. И отчаявшейся человекомыши не остается ничего другого, как еще сильнее биться головой о последнюю стену. В результате же — "мыльный пузырь и инерция" [47]. Человекомышь душит инерция. "Ведь прямой, законный, непосредственный плод сознания — это инерция, то есть сознательное сложа-руки-сидение" [48].
Такой скептический вывод подпольного философа о природе человеческого сознания напоминает Пиррона, который всю свою философию сводит к epoche, то есть к воздержанию от какого-либо суда над чем-либо [49]. Но скептицизм подпольного философа смелее и драматичнее скепсиса Пиррона, ибо и в отчаянии он находит удовольствие: "В отчаянии-то и бывают самые жгучие наслаждения, особенно когда уж очень сильно сознаешь безвыходность своего положения" [50].
Будучи скептиком, подпольный герой страстно влюблен в эту мысль, несмотря на то, что она представляет для него страшную метафизическую муку. В таинственной лаборатории своего духа он логические мысли претворяет в страсти. А мысль = страсть — это высшее проклятие для человека. Страстно погруженная в мысль человекомышь тайно грызет, точит себя таким образом, что горечь претворяет в некую срамную, проклятую сласть, прямо-таки сущую усладу. Это наслаждение проистекает от чересчур ясного сознания своей униженности и от ощущения, что находишься перед последней стеной и что выхода нет. И что самое важное: все это проистекает по обычным и главным законам усиленного сознания и по инерции, проистекающей из этих законов, и, следовательно, тут невозможно ничего изменить[51].
Из кровоточащих унижений и насмешек, неизвестно чьих, человекомышь извлекает наслаждение, доходящее порой до форменного сладострастия [52]. "Сок этого странного наслаждения" она находит в "холодном, омерзительном полуотчаянии, полувере, в этом сознательном погребении самого себя в подполье… в этой усиленно созданной и все-таки отчасти сомнительной безысходности своего положения, во всем этом яде неудовлетворенных желаний, вошедших внутрь, во всей этой лихорадке колебаний, принятых навеки решений и через минуту опять наступающих раскаяний" [53].
В своем подполье человекомышь создает свою бунтарскую философию. Ее она использует, чтобы выразить свою исстрадавшуюся душу и проявить смелость своей воли. Она готова пойти "против всех законов, то есть против рассудка, чести, покоя, благоденствия, одним словом, против всех этих прекрасных и полезных вещей" [54]. И сама цивилизация — насмешка над человеком, ибо "цивилизация вырабатывает в человеке только многосторонность ощущений и… решительно ничего больше. А через развитие этой многосторонности человек еще, пожалуй, дойдет до того, что отыщет в крови наслаждение. Ведь это уже и случалось с ним. Замечали ли вы, что самые утонченные кровопроливцы почти сплошь были цивилизованные господа… По крайней мере, от цивилизации человек стал, если не более кровожаден, то уж, наверно, хуже, гаже, чем прежде" [55].
Бунт подпольного философа в особенности беспощаден по отношению к науке. Наука опасна для человека, ибо она механизирует жизнь и все сводит к законам необходимости. В сущности, она учит, что у человека нет ни воли, ни склонностей, он их попросту никогда и не имел. Он "нечто вроде фортепианной клавиши или органного штифтика; и что сверх того, на свете есть еще законы природы; так что все, что он ни делает, делается вовсе не по его хотению, а само собою, по законам природы. Следовательно, эти законы природы стоит только открыть, и уж за поступки свои человек отвечать не будет, и жить ему будет чрезвычайно легко. Все поступки человеческие, само собою, будут расчислены тогда по этим законам, математически, вроде таблицы логарифмов, до 108,000 и занесены в календарь; или еще лучше того, появятся некоторые благонамеренные издания, вроде теперешних энциклопедических лексиконов, в которых все будет так точно исчислено и обозначено, что на свете уже не будет более ни поступков, ни приключений. Тогда-то наступят новые экономические отношения, совсем уже готовые и точно вычисленные с математической точностью, так что в один миг исчезнут всевозможные вопросы, собственно потому, что на них получатся всевозможные ответы. Тогда выстроится хрустальный дворец. Тогда… Ну, одним словом, тогда прилетит птица Каган" [56].
Разумеется, — язвительно добавляет подпольный философ, — никак нельзя гарантировать, что тогда не будет, например, ужасно скучно (потому что, что же и делать-то, когда все будет рассчитано по табличке), зато все будет чрезвычайно благоразумно. Конечно, от скуки чего не выдумаешь!.. "Но я нисколько не удивлюсь, если вдруг ни с того, ни с сего, среди всеобщего будущего благоразумия, возникнет какой-нибудь джентльмен и скажет нам всем: а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, единственно с той целью, чтоб все эти логарифмы отправить к черту, и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить!" [57]
"Наука мало знает человека; она упустила из вида главную сущность его натуры, а именно — волю, ибо "человек всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода" [58]. И если когда-нибудь будет найдена формула всех наших хотений и прихотей, то есть, от чего они зависят, какими законами управляются, каким образом распространяются, куда устремляются в том или ином случае, то есть, когда выведут математическую формулу хотений, тогда, возможно, человек и перестанет хотеть, — наверняка перестанет, — утверждает Достоевский: "Ну что за охота хотеть по табличке? Мало того, тотчас же обратится из человека в органный штифтик или вроде того; потому что же такое человек без желаний, без воли и без хотений, как ни штифтик на органном вале?" [59]
Так человекомышь защищает человека и борется за его независимость и самостоятельность. Для нее самое важное, чтобы человек остался личностью, она не допускает, чтобы природа или наука его обезличили, механизировали, превратили в робота. "Ведь все дело-то человеческое, — убеждает он, — и действительно в том только и состоит, чтоб человек поминутно доказывал себе, что он человек, а не штифтик! Хоть своими боками, да доказывал" [60]. Но если вы спросите подпольного философа, в чем суть воли, суть хотения как стержня личности и основы его индивидуальности, то он вам ответит: "…черт знает, от чего зависит!" [61] Загадочностью своей сути воля теряется в некой темной бесконечности, потому она и является мукой для человеческого духа, мукой, которой едва ли сыщется что-либо равное.
* * *
Подпольный философ закончил свой смелый и немилосердный анализ человека. Обнажил до корней и до пракорней его главные силы и возможности. Отыскал в свободе суть его личности и подчинил ей все добродетели и все ценности. В мужественной борьбе за личность он храбро боролся против всех сил, которые обезличивают человека, а это — природа, разум, сознание, цивилизация, наука.
Подпольный философ — это антигерой. Достоевский справедливо говорит: "тут собраны все черты антигероя" [62]. В нем Достоевский выразил до конца то, что другие не решались выразить и до половины [63]. И что самое новое в нем, это то, что писатель показал в полноте и само отчаяние антигероя.
Антигерой — откровение мировой литературы, он предстает как аналитик человеческого духа и как отчаявшаяся личность. Ибо никто и никогда не доходил до апокалиптического ужасающего вывода о сути человеческого рассудка и сознания вообще. "Сознание — это болезнь": это ли не отчаяние, выше которого нет ничего на земле? В своем аскетическом подполье славянский отчаявшийся человек пришел к этому выводу в ходе личного экспериментального анализа природы человеческого сознания. Среди отчаявшихся он — самый отчаявшийся, ибо в своем отчаянии он находит усладу, в которой доходит до сладострастия. Даже религия отчаяния — буддизм, который всякое явление пропускает сквозь призму отчаяния, не создала такую отчаявшуюся личность. Его отчаяние перерастает в помрачение, ибо он со всех сторон находится в герметическом заточении у проклятых естественных законов, а также в роковом заточении у законов самого сознания. Все это подводит его к заключению, что сознание — "самая большая беда для человека".