1. Неприятие мира

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. Неприятие мира

Подпольный антигерой с трагической серьезностью, без сомнения, показал, что проблема человека — проклятая проблема. Всесторонне анализируя человека, он понял, что суть человеческой натуры окружена чудовищными тайнами. Всякая же тайна, подобно яркому пламени, высвечивает некую бесконечность в человеке или указует на некую бесконечность около человека. И чтобы загадка была еще более устрашающей, в человеке встречаются две бесконечности: его собственная, субъективная бесконечность, порожденная его сознанием, и бесконечность внешнего, транссубъективного мира, которая присуща миру.

В сознании подпольного философа эти две бесконечности непримиримы. Мучая его, они соревнуются в своей загадочности, но он решительно выступает против внешней бесконечности, которая грубо, до оскорбления, являет себя через природу и ее законы. А внутренняя бесконечность хотя и болезненно загадочна, ему мила и дорога, поскольку она — основа человеческой личности. Борясь без устали за человеческую личность, он, по сути, борется за ее бесконечность, за ее непреходящую ценность, за ее абсолютность. Личность — это то, что должно расти, а все то, что против нее, должно умаляться. Природа не знает личности и ее устремлений, поэтому природа это есть то, что должно быть превзойдено. Но если это невозможно, тогда природу не надо принимать. С ней не должно примиряться.

Хотели бы мы или нет, но проблема личности содержит в себе бесконечные проблемы. По существу, проблема личности, Бога и мира включает три аспекта, три вида одной и той же проблемы. Ибо личность есть поприще всех противоречий. Часто из-за своей чрезмерной сложности личность выглядит как некая трагикомическая попытка, в которой некое непонятное существо желает примирить непримиримые противоречия.

Проблема личности глубоко проникает в проблему мира, ибо человеческая личность своей сутью глубоко скрыта в сущности мира. Решение одной проблемы влечет за собой и решение другой. Генетическое родство и онтологическую зависимость этих проблем Достоевский непревзойденно показывает в своих героях, в особенности в Иване Карамазове, в котором, в определенном смысле, наиболее полно воплощены мучения самого Достоевского, связанные с решением извечных проклятых проблем.

Если проблема человека поставлена серьезно, то она по некоей внутренней необходимости перерастает в проблему Бога и во вселенскую проблему мира. Это нам демонстрирует Иван Карамазов. И чтобы совсем понятно выразить и верно представить суть своей личности, он излагает брату Алеше свою точку зрения в отношении Бога и мира. "Нам, прежде всего, надо решить вечные вопросы. Это наша задача" [64], - предлагает Иван Алеше. А это — вопросы: есть ли Бог, есть ли бессмертие? [65]

Но каким образом человек может решить эти вопросы? Располагает ли он сознанием, которое было бы в состоянии решить вечные проблемы? Обладает ли он такой способностью, которая могла бы дать убедительный ответ на эти вопросы? Возможность поставить вечные проблемы и невозможность их разрешить была бы для человека мукой, равной которой нет ни в одном из миров. Ум человеческий задается вечными вопросами, но может ли он их разрешить?

Иван исследует природу человеческого ума как главного орудия сознания и находит, что ум человеческий создан "с понятием лишь о трех измерениях пространства" [66], притом евклидов ум человека слаб и мал, как атом [67]. И если Бог существует и если Он действительно сотворил землю, то тогда, "как нам совершенно известно, создал Он ее по евклидовой геометрии" [68]; "между тем находились и находятся теперь геометры и философы, и даже из замечательнейших, которые сомневаются в том, что вся вселенная, или еще обширнее — все бытие, было создано лишь по евклидовой геометрии, осмеливаются даже мечтать, что две параллельные линии, которые по Евклиду ни за что не могут сойтись на земле, может быть, и сошлись бы где-нибудь в бесконечности. Я, голубчик, решил так, что если я даже этого не могу понять, то где же мне про Бога понять. Я смиренно сознаюсь, что у меня нет никаких способностей разрешать эти вопросы, у меня ум евклидовский, земной, а потому где нам решать о том, что не от мира сего. Все эти вопросы совершенно несвойственны ему, созданному с понятием лишь о трех измерениях" [69].

Значит, по самой своей природе человеческий ум неспособен к пониманию Бога. Он, как некая геометрическая закрытая монада, никак не может быть открыт Богу. Но, несмотря на это, какая-то неодолимая внутренняя сила понуждает Ивана к решению вечных вопросов. И он говорит Алеше: "Итак, я принимаю Бога и не только с охотой, но мало того, принимаю и премудрость Его, и цель Его, нам совершенно неизвестные, верую в порядок, в смысл жизни, верую в вечную гармонию, в которой мы будто бы все сольемся, верую в Слово, к Которому стремится вселенная и Которое Само "бе к Богу", и Которое есть Само Бог… Но представь себе, что в окончательном результате я мира этого Божьего — не принимаю, и хоть и знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе. Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира, Им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять. Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут и сладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом, человеческого евклидовского ума, что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все сердца. На утоление всех негодований, на искупление всех злодейств, всей пролитой ими крови хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать все, что случилось с людьми, — пусть, пусть это все будет и явится, но я-то этого не принимаю, не хочу принять! Пусть даже параллельные линии сойдутся, и я это сам увижу: увижу и скажу, что сошлись, а все-таки не приму. Вот моя суть, Алеша, вот мой тезис" [70].

Иван глубоко, во всей полноте ощущает свой мир. Похоже, что сердце его вместило все тайны, а душа бросила якорь в мировые бездны. Кругом бездна над безднами, вокруг бесконечность над бескрайностью. И среди бездн — слабый и мизерный евклидов ум человека. Как найти себя среди этих бездн? Принять мир таким, каким он является, может только глупый, наивный человек. В мире существует боль, существует зло, существует смерть. Может ли человек принять и признать такой мир? Иван его не принимает, не признает по многим причинам. Главная же — страдание человечества вообще, и детей в частности.

Ему известно одно: человечество страдает в этом, именно так созданном мире. Несчастье состоит в том, что страдания существуют. А оправдания для страданий нет. Иван не может принять мир, в котором страдают, а смысла страданий нет. И чтобы сузить рамки своих аргументов в этом направлении, Иван останавливается только на страданиях детей. Он даже об отроках не хочет говорить, ибо они "съели яблоко", познали добро и зло и стали "яко бози". Продолжают они и теперь есть его. "Но деточки ничего не съели и пока еще ни в чем не виноваты. Если они на земле тоже ужасно страдают, то уж, конечно, за отцов своих, наказаны за отцов своих, съевших яблоко, но ведь это рассуждение из другого мира, сердцу же человеческому здесь на земле непонятное. Нельзя страдать неповинному за другого, да еще такому неповинному!" [71]

Страдание глубже природы человеческого ума. Перед ужасающей действительностью человеческих страданий ум человека мечется, как в лихорадке. А когда речь идет о страданиях деток, тогда и мощный ум Ивана Карамазова не выдерживает, начинает бунтовать. И он, как в безумии, бросает Алеше: "Иногда выражаются про "зверскую" жестокость человека, но это страшно несправедливо и обидно для зверей: зверь никогда не может быть так жесток, как человек, так артистически, так художественно жесток" [72].

Без сомнения, Иван прав. Его слова подтверждаются многочисленными примерами мировой истории, которые говорят нам печальную истину: человек совершенно сознательно, рационально и добровольно немилосерден, жесток, зол. И в этом — его печальное преимущество перед животными. Более того, человек влюблен во зло, и эта влюбленность перерастает в сладострастие. Ни одно животное не может со сладострастием наслаждаться отвратительными гадостями и художественными злодеяниями, которыми наслаждается человек. Любовь ко злу — чисто людская специфика на этой планете, звери по своей природе не способны на такую любовь. Земля похожа на преисподнюю, ибо люди сладострастно влюблены во зло. Ивана мучают факты людского сладострастного злодеяния. Это сладострастное наслаждение злом — кульминация в мучениях неповинных деток. И вот пример — турки, завоеватели Балкан, со сладострастием мучают именно детей: "Представь, грудной младенчик на руках трепещущей матери, кругом — вошедшие турки. У них затеялась веселая штучка: они ласкают младенца, смеются, чтобы его рассмешить; им удается, младенец рассмеялся. В эту минуту турок наводит на него пистолет в четырех вершках от его лица. Мальчик радостно хохочет. Тянется ручонками, чтоб схватить пистолет, и вдруг артист спускает курок прямо ему в лицо и раздробляет ему головку…" [73] Артист сладострастно наслаждается своим артистизмом на глазах у матери.

А Иван? В отчаянии от боли и ужаса он говорит: "Я думаю, что если диавол не существует и, стало быть, создал его человек, то создал он его по своему образу и подобию" [74]. Именно поэтому, считает Иван, Леонардо да Винчи крикнул человеку: "Человек, ты царь зверей (re della bestie), ибо воистину зверство твое величайшее" [75].

Есть некая темная суть в человеке, а именно: человек по природе деспот, он любит мучить [76].

Человек добровольно взращивает в себе любовь ко злу, совершенствует ее, рационализирует ее и, наконец, коронует ее сладострастной и интеллектуальной влюбленностью во зло; и, таким образом, зло становится рациональной необходимостью человеческого сознания. Зло, будучи нисколько не чуждым человеку, постепенно становится составной частью его сознания. Мученик и мудрец Паскаль изрек печальную истину: "Никогда люди не делают зла так много и с таким удовольствием, как когда делают его сознательно" [77].

Наслаждаться мукой детей — это трагическая способность, которую человек умудрился развить в себе. Во всяком человеке сокрыт зверь, утверждает Иван, "зверь гневливости, зверь сладострастной распрямляемости от криков истязаемой жертвы, зверь безудержу спущенного с цепи, зверь нажитых в разврате болезней" [78].

Иван обосновывает свои утверждения фактами, статистическими данными, примерами. Вот один из многих: маленькую пятилетнюю девочку ненавидят отец и мать, весьма уважаемые люди, чиновники, образованные и воспитанные. "Эту бедную пятилетнюю девочку эти образованные родители подвергли всевозможным истязаниям. Они били, секли, пинали ее ногами, не зная сами за что, обратили все ее тело в синяки; наконец дошли до высшей утонченности: в холод, в мороз запирали ее на ночь в отхожее место. И за то, что она не просилась ночью, за это обмазывали ей все лицо ее же калом и заставляли ее есть этот кал, и это мать, мать заставляла!.. И эта мать могла спать, когда ночью слышались стоны бедного ребеночка, запертого в подлом месте! Понимаешь ли ты это, когда маленькое существо, еще не умеющее даже мыслить, что с ней делается, бьет себя в подлом месте и в темноте, и в холоде крошечным своим кулачком в надорванную грудку и плачет своими незлобливыми, кроткими слезками к "Боженьке", чтоб тот защитил его, — понимаешь ли ты эту ахинею, друг ли ты, для чего эта ахинея так нужна и создана! Без нее, говорят, и пробыть бы не мог человек на земле, ибо не познал бы добра и зла. Да ведь весь мир познания не стоит тогда этих слезок ребеночка к "Боженьке". Я не говорю о страданиях больших, те яблоко съели, и черт с ними, и пусть их всех черт взял, но эти. Эти! Мучаю я тебя, Алешка. Ты как будто бы не в себе. Я перестану, если хочешь", — с болью говорит Иван. "Ничего, я тоже хочу мучиться", — пробормотал Алеша[79], а с ним все, которые мучаются горькой проблемой страдания, все те, кто способен "о горнем мудрствовать и горнее искать".

Страшно быть человеком. Разве не страшно обладать малюсеньким, слабеньким людским разумом и со всех сторон быть окруженным всяческими бескрайними проблемами? Человеку дано пять чувств. Непонятно, почему ни больше, ни меньше. Будучи геометрически закупоренным в своем малюсеньком сознании и в пяти чувствах, человек проявляет свою натуру необычными способами. А когда проблема страдания ударяет по слабому человеческому сознанию, тогда не только страшно, но и фатально быть человеком. Не в этом ли состоит трагическая привилегия быть человеком и выражать свою человечность через мучения других и через причинение мучений другим людям? Но далее для самого слепого человеческого сознания очевиден факт: страдание существует всюду; все, что существует — страдает; вся вселенная утопает в страданиях; страдание — это какая-то роковая необходимость этого трехмерного мира. Наша несчастная планета пропиталась человеческими слезами от коры земной до самого центра. Ее устройство непонятно. У человеческого существа отсутствует такой орган познания, с помощью которого он смог бы понять мистерию мира.

Мыслящий человек, если он хоть чуть-чуть искренен, должен согласиться с признанием Ивана: "Я клоп и признаю, что ничего не могу понять, для чего все так устроено… О, по моему, по жалкому, земному евклидовскому уму моему, я знаю лишь то, что страдание есть, что виновных нет, что все одно из другого выходит прямо и просто, что все течет и уравновешивается, — но ведь это лишь евклидовская дичь, ведь я же знаю это, ведь жить по ней я не могу же согласиться! Что мне в том, что виновных нет и что я знаю — мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя. И возмездие не в бесконечности где-нибудь и когда-нибудь, а здесь уже, на земле, и чтоб я его сам увидал. Я веровал, я хочу сам и видеть, а если к тому часу буду уже мертв, то пусть воскресят меня, ибо если все без меня произойдет, то будет слишком обидно. Не для того же я страдал, чтобы собой, злодействами и страданиями моими унавозить кому-то будущую гармонию. Я хочу видеть своими глазами, как лань ляжет подле льва [80] и как зарезанный встанет и обнимется с убившим его. Я хочу быть тут, когда все вдруг узнают, для чего все так было… Но вот, однако же, детки, и что я с ними буду делать? Это вопрос, который я не могу решить. В сотый раз я повторяю, — вопросов множество, но я взял одних деток, потому что тут неотразимо ясно то, что мне надо сказать. Слушай: если все должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то причем тут дети? Зачем им покупать страданиями гармонию? Для чего они-то тоже попали в материал и унавозили собою для кого-то будущую гармонию? Солидарность в грехе между людьми я понимаю. Понимаю и в возмездии, но не с детками же солидарность в грехе, и если правда и в самом деле в том, что они солидарны с отцами их во всех злодействах отцов, то уж, конечно, правда эта не от мира сего и мне непонятна" [81].

Реальность страдания ощущается более непосредственно, глубже, шире, нежели реальность ума. Страдание не вмещается в бедный человеческий ум. И человек с болью вопрошает: не является ли страдание необходимостью не только во времени и в пространстве, но и в бесконечности и в вечности? Если человек ощущает, знает и видит человеческие и земные реалии, то он их ощущает, знает и видит в категории страдания. По самой своей природе страдание делает невозможным или исключает всякую рациональную гармонию, ибо страдание создало многочисленные реалии, которые не могут быть уничтожены.

Мизерный ум человека должен признаться самому себе, что он не в состоянии осмыслить и оправдать страдания. А если это так, то тогда невозможна никакая высшая гармония в жизни.

Если даже мы и предположим, что гармония возможна в некоем далеком будущем, то что делать в таком случае с униженным и оскорбленным человеческим умом? Сможет ли ум простить оскорбления, которые нанесены ему необъяснимостью мира и жизни? Сможет ли он забыть страдание, которым пронизаны сами основы бытия, и это дает человеку право протеста против такой трагичной гармонии? Иван считает, что такая гармония возможна. Но это будет гармония, которую ум человеческий не сможет принять, ибо человеческое страдание осталось не объясненным, не искупленным, не оправданным.

Но даже и в таком случае Иван не возводит хулу на Бога. Он понимает, каково должно быть потрясение во вселенной, когда все на небе и под землей сольется в едином хвалебном гласе и все, что живет или жило воскликнет: "Ты прав, Господи, ибо открылись нам пути Твои". Тогда "настанет венец познания, и все объяснится. Но этого-то я и не могу принять, — в отчаянии говорит Иван. — Пока еще время, спешу оградить себя, а потому от высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только что замученного ребенка, который бил себя кулачком в грудь и молился в зловонной конуре своей не искупленными слезками своими к "Боженьке"! Не стоит, потому что слезки его остались не искупленными. Они должны быть искуплены, иначе не может быть и гармонии. Но чем, чем ты искупишь их? Разве это возможно? Неужто тем, что они будут отомщены? Но зачем мне их отмщение, зачем мне ад для мучителей, что тут ад может поправить, когда те уже замучены? И какая же гармония, если ад: я простить хочу и обнять хочу, я не хочу, чтоб страдали большие. И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, то вся истина не стоит такой цены. Не хочу я, наконец, чтоб мать обнималась с мучителем, растерзавшим ее сына псами!

Не смеет она прощать ему! Если хочет, пусть простит за себя, пусть простит мучителю материнское безмерное страдание свое, но страдания своего растерзанного ребенка она не имеет права простить, не смеет простить мучителя, хотя бы сам ребенок простил их ему! А если так, если они не смеют простить, где же гармония? Есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить? Не хочу гармонии, из любви к человечеству, не хочу. Я хочу оставаться лучше со страданиями, не отомщенными… Лучше уж я останусь при не отомщенном страдании моем и неутоленном негодовании моем, хотя бы я был и не прав [82]. Да и слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно. И если только я честный человек, то обязан возвратить его как можно заранее. Это и делаю. Не Бога я не принимаю, Алеша, а только билет Ему почтительно возвращаю" [83].

Мучительно пытаясь объяснить тайну жизни и мира с помощью своего евклидова ума, Иван теряет веру и в порядок вещей, и в гармонию творения. Для него мир — это "проклятый диавольский хаос"[84], над которым не носится никакой светлый и святой дух.

"Мир на нелепостях стоит, — как в бреду утверждает Иван. — Я не хочу ничего понимать. Я хочу оставаться при факте. Я давно решил не понимать. Если я захочу что-нибудь понимать, то тотчас же изменю факты. А я решил остаться при факте… Ничего не могу понять, для чего все так устроено" [85].

С какой бы стороны мы ни взглянули на мир, он остается неразгаданной тайной, ибо человек не обладает такими умственными способностями, которые смогли бы высветить эту тайну во всех ее глубинах и высотах для того, чтобы обнаружить истинный ее смысл. В этом главная причина трагедии человеческого сознания. Здесь истоки всех анафем, которые земля шлет небу.

Все бунты против Бога начинаются с этого. И с этого же проистекает и бунт Ивана. Ибо все мучительные усилия вместить таинственную трагедию мира в рамки человеческого евклидова ума завершаются бунтом. Бунт — логическое следствие человеческой веры в разум, ибо разум едва ли может охватить бесконечные тайны, пронизывающие миры. Только наивный человек может верить, что с помощью разума можно отгадать загадку мира и решить проблему жизни. Это то же самое, как верить, что комар может вместить в свою утробу… Млечный путь. Самый гениальный человеческий ум бесконечно мал пред бесконечно великой тайной мира. Иван — красноречивый пример этому. Не щадя себя, он напрягает свой ум, чтобы с его помощью решить жуткую проблему мира. При этом из своего личного опыта он приходит к ужасающему заключению и мучительному признанию, что малый, как атом, земной, евклидов человеческий ум абсолютно не способен решить проблему мира.

Рационализм породил нигилизм. Рационализм, какого бы цвета он ни был, когда доходит в своем развитии до последней черты, тогда он, по природе своей логики, завершается нигилистическим бунтом и анархическим неприятием мира. "Вера в категории разума — причина нигилизма" [86], - искренне утверждает Ницше. И если бы рационалистам всех мастей хватило бы мужественного смирения воспринять искренность Ивана и Ницше, то тогда они публично признали бы, что вера в человеческий разум — это самый верный путь, ведущий через разочарование к отчаянию, к бунту, к неприятию мира, к нигилизму и анархизму.

* * *

Иваново неприятие мира — завершающая фраза долго подготавливающегося бунта. То, о чем подпольный антигерой философствовал в малом, Иван развил до невиданных размеров. Идея неприятия мира зарождается в человекомыши, прорастает в Раскольникове, Свидригайлове, Ипполите, Ставрогине, Кириллове, Верховенском с тем, чтобы наконец во всей полноте выплыть в Иване. Всех их поражает очевидный факт: мучительная трагичность и бесконечный ужас этого мира. Но кульминация ужаса состоит в том, что чем страстнее и отчаяннее они погружаются в чудовищную трагичность этого мира, тем глубже и настойчивее ощущают и понимают, что горний мир — это всего лишь продолжение этого мира со всеми его ужасами и абсурдами. Да и сама вечность не что иное, как трагикомика временного и пространственного мира, перенесенная в вечное бытие. Когда Свидригайлов размышляет о вечности и полностью сосредоточивает свое внимание на этом, то вечность предстает пред ним в ужасающем облике. И он так говорит Раскольникову: "Нам вот все представляется вечность как идея, которую нам понять нельзя, что-то огромное-огромное! Да почему это непременно огромное? А вдруг вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комната, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот вся вечность" [87]

Неприятие мира неминуемо перерастает в неприятие вечности. Страшный ужас пронизывает и время и вечность. Антигерои Достоевского обладают некой несчастной магнетической силой, которая притягивает к себе все, что трагично и жутко в мире и вечности. Из природы и вечности так же, как и из законов, вытекающих из них, изливается некий непреодолимый ужас, приводящий антигероев Достоевского к разрушительному и самоубийственному отчаянию.

Измученный немилосердием и тиранией природы и ее законов Ипполит приходит к самоубийственным настроениям. Он это открыто признает. Для него природа является олицетворением какого-то огромного неумолимого зверя, точнее, какой-то огромной машиной самой современной конструкции, которая бессмысленно, бесчувственно мрачно хватает, разжевывает и поглощает все [88].

И хотя природа — некое бесформенное чудовище, она видится Ипполиту все, же в определенном облике: "Мне как будто казалось временами, — рассказывает он, — что я вижу в какой-то странной и невозможной форме эту бесконечную силу, это глухое, темное и немое существо. Я помню, что кто-то как будто бы повел меня за руку, со свечкой в руках, показал мне какого-то огромного и отвратительного тарантула и стал уверять меня, что это то самое темное, глухое и всесильное существо, и смеялся над моим негодованием" [89].

При таком видении у человека холодеет ум и сердце, глыбы льда леденят душу. И человек забывает свое имя. Это уже не человек, а само отчаяние. "Нельзя оставаться в жизни, которая принимает такие странные, обижающие меня формы. Это привидение меня унизило, — негодует Ипполит. — Я не в силах подчиниться темной силе, принимающей вид тарантула" [90].

Выходит, человеку дан разум для того, чтобы он понял, как он отчаянно немощен и беспомощен перед бессмысленной тиранией жизни. В таком случае сознание не есть ли самая издевательская "привилегия", которой человек обладает? Обмирая от ужаса, Ипполит приходит к предположению, что его "ничтожная жизнь, жизнь атома, понадобилась для пополнения какой-нибудь всеобщей гармонии в целом, для какого-нибудь плюса и минуса, для какого-нибудь контраста, и прочее, и прочее, точно так же, как ежедневно надобится в жертву жизнь миллионов существ, без смерти которых остальной мир не может стоять (хотя надо заметить, что это не очень великодушная мысль сама по себе). Но пусть! Я согласен, что иначе, то есть без беспрерывного поедания друг друга, устроить мир было никак невозможно; я даже согласен допустить, что ничего не понимаю в этом устройстве; но зато вот что я знаю наверное: если уж раз мне дали осознать, что "я есмь", то какое мне дело до того, что мир устроен с ошибками и что иначе он не может стоять? Кто же и за что меня после этого будет судить? Как хотите, все это невозможно и несправедливо. А между тем я никогда, несмотря даже на желание мое, не мог представить себе, — продолжает Ипполит, — что будущей жизни и Провидения нет. Вернее всего, что все это есть, но мы ничего не понимаем в будущей жизни и в законах ее. Но если это так трудно и совершенно невозможно даже понять, то неужели я буду отвечать за то, что не в силах был осмыслить непостижимое? Я умру, прямо смотря на источник силы и жизни, и не захочу этой жизни! Если б я имел власть не родиться, то, наверно, не принял бы существования на таких насмешливых условиях. Но я еще и имею власть умереть… Невеликая власть, невеликий и бунт" [91]

Бунт антигероев Достоевского является чем-то исключительным в сфере человеческой мысли. Мятежное расположение духа возрастает в них до умопомрачительной высоты, на которой человеческий дух распадается в диком ужасе и немом отчаянии. Для них метафизический ужас — последняя суть жизни и мира. Охваченные чудовищной силой этой метафизической свирепости, они нам с болью и отчаянием рассказывают об ужасе жизни так, как нам об этом никто никогда не рассказывал. "В произведениях Достоевского, — пишет один английский критик, — ужасов и свирепости больше, чем во всех литературах всех времен, предшествовавших ему. Дело не в том, что он "жестокий талант", как некоторые о нем говорили, но в том, что у него человеческое сознание работало живее по сравнению с другими людьми его времени и что он сам гораздо более сильно прочувствовал, что значит быть жертвой суровой действительности"[92].

Даже прозорливый Шекспир не смог погрузиться глубже Достоевского в загадочные глубины жизни и мира. В "Короле Лире" и "Макбете" потрясающе показана трагедия человеческого существования. При этом самый гениальный трагик не смог так многогранно и так пророчески взглянуть, так глубоко прочувствовать последний ужас жизни, как Достоевский, хотя и Шекспир, временами его сильно ощущая, говорил, что жизнь — это "сказка в устах глупца" [93].

"Жизнь — это боль, жизнь — это страх, и человек несчастлив", — говорит Кириллов, как бы пробиваясь через некий внутренний духовный лед. "Теперь все боль и страх. Теперь человек жизнь любит, потому что боль и страх любит. И так сделали. Жизнь дается теперь за боль и страх, и тут весь обман" [94]. Для Кириллова другой, горний мир — это огромный камень, который завис над человеком и готов упасть в любой момент [95]. Для Ставрогина жизнь — бескрайняя серия обманов [96].

Если бы метафизический ужас жизни был попроще, то человек смог бы его понять, а возможно, и победить. Но ужас жизни создан непонятно, из таких видимых и невидимых соединений, из которых каждое отдельное соединение бесконечно. А всякая бесконечность теряется в бесконечных загадках. И поэтому жизнь и весь мир, насколько мы его видим и воспринимаем, предстает как хаотичная евклидова бессмыслица.

В мире нет ничего ни малого, ни простого. В бесконечно малом таится закваска бескрайности. Бесконечно большое так же загадочно, как и бесконечно малое. А между ними — загадка в загадке. "Все в мире — загадка" [97], - говорит Достоевский. Все его существо открыто тайнам мира и ужасам жизни. И они падают на него, как тяжелые мельничные жернова. "Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека!.. Широк человек, слишком даже широк, я бы сузил" [98].

Для человека, более ограниченного в духовном развитии, вероятно, и ужас жизни был бы поменьше, попроще и переносимее. Человек же широких духовных горизонтов мучается неизмеримо, терзается и страдает, но не может найти смысл и оправдание этому чудовищному творению, которое миром зовется. Все в нем загадка, и прежде всего, человек — самому себе загадка. "Маленькое слово "почему?", — говорит Достоевский, — заполонило вселенную с первого дня творения, и вся природа во всякий момент вопрошает Творца: "Почему?" И так уже семь тысяч лет не получает ответа" [99].

Разбитая страданиями, смущенная проблемами, ошеломленная загадками человеческая природа не может ответить на проклятые, извечные вопросы. Некий таинственный рассудок пребывает в ней. Неужели только для того, чтобы человек осознал ужасную дисгармонию мира? "Сознание мое, — пишет Достоевский в своем дневнике, приписывая это рассуждение материалисту, — есть именно не гармония, а напротив, дисгармония, потому что я с ним несчастлив" [100].

Похоже, что цель всемогущих законов природы состоит в том, чтобы немилосердно унижать и терзать несчастного человека. И почему дан человеку рассудок прежде того, как он на него согласился? "В самом деле: какое право имела эта природа производить меня на свет вследствие каких-то там своих вечных законов? Я создан с сознанием, и эту природу сознал [101]: какое право она имела, право производить меня без моей воли на то, сознающего? Сознающего, стало быть, страдающего, но я не хочу страдать — ибо для чего бы я согласился страдать?" [102]

Грозная трагедия существования вообще рождает в человеке невыносимые мысли: "Ну, что если человек был пущен на землю в виде какой-то наглой пробы, чтоб только посмотреть: уживется ли подобное существо на земле или нет? Грусть этой мысли, главное, в том, что опять-таки нет виноватого, никто пробы не делал, некого проклясть, а просто все-все произошло по мертвым законам природы, мне совсем не понятным, с которыми сознанию моему никак нельзя согласиться. Ergo: так как на вопросы мои о счастье я через мое же сознание получаю от природы лишь ответ, что могу быть счастлив не иначе, как в гармонии целого, которой я не понимаю и, очевидно для меня, и понять никогда не в силах, так как природа не только не признает за мной права спрашивать у нее отчета, но даже не отвечает мне вовсе — и не потому, что не хочет, а потому, что и не может ответить. Так как я убедился, что природа, чтоб отвечать мне на мои вопросы, предназначила мне (бессознательно) меня же самого [103] и отвечает мне моим же сознанием (потому что я сам это все говорю себе); так как, наконец, при таком порядке я принимаю на себя в одно и то же время роль истца и ответчика, подсудимого и судьи, и нахожу эту комедию, со стороны природы, совершенно глупою, а переносить эту комедию, с моей стороны, считаю унизительным, то в моем несомненном качестве истца и ответчика, судьи и подсудимого я присуждаю эту природу, которая так бесцеремонно и нагло произвела меня на страдание — вместе со мною к уничтожению… А так как природу я истребить не могу, то истребляю себя одного, единственно от скуки сносить тиранию, в которой нет виноватого" [104].

Разум делает человека несчастным. Он разъединяет его с миром, уводит его в самолюбивое одиночество, приводит его к самоубийственному отчаянию, в то время как природа окружает его со всех сторон и злодейски мучает его слабый ум своей свирепой таинственностью. И бедный человек живет в природе, как в неком огромном и отвратительном черепе мертвеца. "О, природа! Люди на земле одни — вот беда! — горестно взывает Достоевский. — Говорят, солнце живит вселенную. Взойдет солнце, и посмотрите на него, разве оно не мертвец? Все мертво, и всюду мертвецы. Одни только люди, а кругом них молчание — вот земля!" [105]

Брошенный в "диавольский хаос", в пасть чудовища, чье тело — пространство, а душа — время, несчастный ум человека, малый, как атом, протестует, бунтует не принимая так созданный, так устроенный мир, проклинает все и вся и остается верен своему проклятию, ибо это проклятие его привилегия, которая более всего отличает его от других животных [106]. Человек проклинает, тем самым мстит Тому, Кто создал его проклятым. "Мы прокляты, жизнь людей проклята вообще!" Поэтому "смелей, человек, и будь горд! Не ты виноват!" [107]