Письмо отцу от 10 ноября 1837 года
[18]
Это письмо, на которое мы уже неоднократно ссылались, имеет неоценимое значение для понимания идейного развития Маркса, так как в нем речь идет о событии, решающий характер которого глубоко волновал самого Маркса. Маркс писал своему отцу, что он вступил на почву гегелевской диалектики, и о путях, которые его к этому привели.
Верный изложенному уже в выпускном сочинении намерению выбрать профессию, «основанную на идеях, в истинности которых мы совершенно уверены»[19], Маркс стремился подвести под свое изучение юриспруденции философскую основу: «Я должен был изучать юриспруденцию и прежде всего почувствовал желание испытать свои силы в философии». Он попытался изложить философию права, но потерпел крушение: «В заключительной части материального частного права я заметил ложность всей системы, которая, в основной своей схеме, соприкасается со схемой Канта, совершенно отличаясь от неё по выполнению. Снова для меня стало ясно, что без философии мне не пробиться вперёд».
Но он был настойчив, хотя давалось ему это отнюдь не легко: «Таким образом, я мог с чистой совестью снова кинуться в её (философии. – Г.М.) объятия, и я написал новую метафизическую систему принципов, в конце которой опять-таки вынужден был убедиться в непригодности как этой системы, так и всех моих прежних попыток».
Это неутомимое, упорное проникновение в философские воззрения в итоге привело к определенному признанию: «От идеализма, – который я, к слову сказать, сравнивал с кантовским и фихтевским идеализмом, питая его из этого источника, – я перешёл к тому, чтобы искать идею в самой действительности».
Это, конечно, не было, как могло бы показаться, отходом от идеализма, так как теперь Маркс перешел только на позиции гегельянства, а идеализм Гегеля в том как раз и заключался, чтобы показать «идею в самой действительности».
Маркс, изучивший Канта, Фихте, Шеллинга и частично Гегеля, не был сначала увлечен последним, как об этом уже упоминалось: «Я уже раньше читал отрывки гегелевской философии, и мне не нравилась её причудливая дикая мелодия». Теперь, после того как он дважды тщетно пытался внести ясность в свои философские воззрения, он предпринял третью попытку: «Я захотел ещё раз погрузиться в море, но с определённым намерением – убедиться, что духовная природа столь же необходима, конкретна и имеет такие же строгие формы, как и телесная; я не хотел больше заниматься фехтовальным искусством, а хотел испытать чистоту перлов при свете солнца».
Результатом этого был диалог «почти в 24 листа: „Клеант, или об исходном пункте и необходимом развитии философии“… Мой последний тезис оказался началом гегелевской системы, и эта работа… стоила мне огромных умственных усилий… Это моё любимое детище, взлелеянное при лунном сиянии, завлекло меня, подобно коварной сирене, в объятия врага (а именно Гегеля! – Г.М.)». Маркс пришел к тому, чего раньше не желал ни при каких обстоятельствах.
Теперь он читал Гегеля «от начала до конца, а также работы большинства его учеников» и познакомился с кругом берлинских гегельянцев. Маркс и сам стал гегельянцем.
Как объяснить то обстоятельство, что Маркс, который всеми фибрами своего существа противился идеализму, устремился в объятия именно гегелевского идеализма?
Что же вообще понимал тогда Маркс под идеализмом?
О своих поэтических опытах он, например, писал отцу: «Для того состояния духа, в котором я тогда находился, лирическая поэзия должна была стать первой темой, – по крайней мере самой приятной и близкой. Однако она была чисто идеалистической; причиной этому было моё состояние и всё моё прежнее развитие. Моё небо, моё искусство стали чем-то столь же далёким и потусторонним, как и моя любовь». Эту фразу надо воспринимать критически в такой мере, как это и подразумевается. Свое «состояние», свое «прежнее развитие», и в связи с этим свое «состояние духа» Маркс неодобрительно отмечает в качестве причин идеалистического содержания своих стихотворений.
Его «состояние духа» определяла также его любовь к Женни фон Вестфален, его будущей жене и подруге жизни, с которой он в тайне от ее родителей был обручен. Чувство к возлюбленной, живущей в Трире, не могло образовать предмет его критики.
Другой причиной был домашний и уединенный характер всей его жизни: «Приехав в Берлин, я порвал все прежние знакомства, неохотно сделал несколько визитов и попытался погрузиться в науку и искусство».
Тот факт, что такой живой, страстно интересующийся общественной жизнью молодой человек, каким был Маркс, мог превратиться в домоседа, погруженного в самого себя, имеет причиной общую обстановку в Германии, и в частности в Пруссии. Энгельс, как уже говорилось, характеризовал эту обстановку следующим образом: «С 1834 до 1840 г. в Германии замерло всякое общественное движение»[20]. Эта застывшая общественная жизнь имела решающее влияние на «состояние духа» Маркса. Маркс не мог спокойно реагировать на это. Он боролся с влиянием этой затхлой атмосферы.
За неимением партии, к которой он мог бы присоединиться, его оппозиция против существующего положения выражалась чисто негативно. Это очень ясно показывают две первые приведенные эпиграммы[21]. Но самокритичность Маркса показывает, что он не удовлетворялся этим.
Он не пытался искать выхода в субъективном идеализме, который был взлелеян главным образом Фихте, и до известной степени Кантом. Этот субъективный идеализм, несостоятельность и опасность которого Маркс так своевременно обнаружил, ни в коей мере не были присущи его прежнему развитию.
Маркс порвал со своим «прежним развитием» в отношении религии, от которой он освободился окончательно. По поводу религиозного сочинения семнадцатилетнего выпускника на тему «Единение верующих с Христом по Евангелию от Иоанна, гл. 15, ст. 1 – 14, его сущность, безусловная необходимость и оказанное им влияние» учитель религии, проверявший его, сделал замечание, говорящее о многом: «Богатое мыслями, блестящее и сильное изложение, заслуживающее похвалы, хотя сущность единения, о котором идет речь, не указана, причина его затронута только с одной (курсив мой. – Г.М.) стороны, а необходимость его – недостаточно полно»[22]. Обозначившийся здесь процесс начавшегося освобождения от религии достиг между тем конца, как об этом свидетельствует письмо к отцу.
Теперь можно ответить на вопрос, что понимал тогда Маркс под идеализмом. Помимо субъективного идеализма, он подразумевал под ним как веру в христианский потусторонний мир, так и буржуазно-просветительский деизм:
«Завеса спала, моя святая святых была опустошена, необходимо было поместить туда новых богов…
Если прежде боги жили над землёй, то теперь они стали центром её».
Этих новых «богов» Маркс обозначил выражением, взятым у буржуазного просвещения. Он назвал их «разумом»:
«…здесь нужно внимательно всматриваться в самый объект в его развитии, и никакие произвольные подразделения не должны быть привносимы; разум самой вещи должен здесь развёртываться как нечто в себе противоречивое и находить в себе своё единство», и в том же смысле: «…я рассматриваю жизнь вообще, а именно как выражение духовного деяния, проявляющего себя всесторонне – в науке, искусстве, частной жизни».
Поэтому Маркс признал себя сторонником прогрессивной в то время системы немецкой философии, гегелевской системы. «Разум вещи», понимаемый как «нечто в себе противоречивое», и жизнь, рассматриваемая как «выражение духовного деяния», и по форме выражения и по содержанию свидетельствуют о гегельянстве.
Таким образом, Маркс угадал тогда сущность идеализма только частично, хотя он откровенно стремился освободиться от него совсем. Представляя эту еще не ясную оппозицию, он первоначально совершенно отрицательно относился к Гегелю. Но все же в конце концов он стал гегельянцем.
Притягательная сила гегелевской философии вообще была очень велика. Хотя прошло уже пять лет после смерти Гегеля, его философия имела еще господствующее влияние в Берлинском университете, куда в 1836 году Маркс перешел из Боннского университета. Но сила ее воздействия не ограничивалась Берлином, а распространялась по всей Германии и за ее пределами. В сороковых годах она дискутировалась в кругу русских революционных демократов Герценом и Белинским. Герцен назвал ее «алгеброй революции»[23].
Фридрих Энгельс в работе «Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии» показал, в чем различие системы и метода гегелевской философии и почему за «педантически-темными словами»[24] немецкого профессора скрывалась революция. Сталин в работе «Анархизм или социализм?» делает вывод, что «Гегель не был революционером»[25], но он вместе с тем ставит вопрос: «Почему же нельзя признать тот факт, что, несмотря на консерватизм Гегеля, ему, Гегелю, удалось разработать научный метод, именуемый диалектическим?»[26]
Диалектический метод явился революционным содержанием гегелевской философии, той стороной реакционной системы взглядов, которая могла быть развита дальше.
Своеобразный характер этой философии отражал особенности исторического развития Германии.
Отличительным признаком развития Германии была ее отсталость по сравнению с Англией и Францией. Не было немецкого национального государства, промышленность была недостаточно развитой, буржуазия – малочисленной и распыленной, в соответствии с этим и рабочий класс в политическом отношении стоял позади рабочего класса Англии и Франции. Философское выражение этого немецкого ничтожества дал Кант в своей «Критике практического разума». Маркс и Энгельс писали об этом в «Немецкой идеологии» в 1845 – 1846 гг.: «В то время как французская буржуазия посредством колоссальнейшей из известных в истории революций достигла господства и завоевала европейский континент, в то время как политически уже эмансипированная английская буржуазия революционизировала промышленность и подчинила себе Индию политически, а весь остальной мир коммерчески, – в это время бессильные немецкие бюргеры дошли только до „доброй воли“. Кант успокоился на одной лишь „доброй воле“, даже если она остаётся совершенно безрезультатной, и перенёс осуществление этой доброй воли, гармонию между ней и потребностями и влечениями индивидов, в потусторонний мир. Эта добрая воля Канта вполне соответствует бессилию, придавленности и убожеству немецких бюргеров, мелочные интересы которых никогда не были способны развиться до общих, национальных интересов класса и которые поэтому постоянно эксплуатировались буржуазией всех остальных наций»[27].
Этим питалась тогда «противоположность между действительным и должным, которая присуща идеализму», как писал Маркс в письме отцу.
Гегель не остановился на «доброй воле» Канта, а занял позицию «духовного деяния». Хотя эта позиция была не менее идеалистической, все же она означала прогресс. Философия Гегеля глубже отражала противоречие между нарождающейся буржуазной революцией и аполитичным поведением немецкой буржуазии; философия Гегеля, как отметил Ленин, «идея универсального движения и изменения (1813, Логика) угадана до ее применения к жизни и к обществу»[28]. Революционный характер этой философии заключался в ее диалектическом методе, последовательность которого состояла, как утверждал Энгельс, в том, что «философия Гегеля раз и навсегда разделалась со всяким представлением об окончательном характере результатов человеческого мышления и действия. Истина, которую должна была познать философия, представлялась Гегелю уже не в виде собрания готовых догматических положений, которые остается только зазубрить, раз они открыты; истина теперь заключалась в самом процессе познания, в длительном историческом развитии науки, поднимающейся с низших ступеней знания на все более высокие, но никогда не достигающей такой точки, от которой она, найдя некоторую так называемую абсолютную истину, уже не могла бы пойти дальше и где ей не оставалось бы ничего больше, как, сложа руки, с изумлением созерцать эту добытую абсолютную истину»[29].
Философия, заключавшая в себе такие выводы, должна была привлечь к себе внимание прогрессивных буржуазных кругов. Это революционное содержание привело к Гегелю и Маркса.
Его отношение к Гегелю с самого начала не было догматическим. Он исследовал его основательно в течение многих лет. Маркс был полон решимости отвергнуть идеализм, под которым он понимал все чуждые действительности теории. Поэтому его усвоение гегелевской философии, которая, с одной стороны, была отражением немецкой действительности, а с другой – даже забегала вперед, о чем еще будет сказано, не могло быть делом одного мгновения и не могло произойти без интенсивной критической полемики.
Маркс как раз начал переход к гегелевской философии, когда писал отцу: «Благодаря частым встречам с друзьями в Штралове я попал в „Докторский клуб“, среди членов которого было несколько приват-доцентов и ближайший из моих берлинских друзей, доктор Рутенберг. Здесь обнаружились в спорах различные, противоположные друг другу взгляды, и всё крепче становились узы, связавшие меня самого с современной мировой философией, влияния которой я думал избежать; но все звуки утихли, меня охватило настоящее неистовство иронии, чт? легко могло случиться после того, как столь многое подверглось отрицанию».
То, что совершался решающий поворот в его жизни, видел и сам Маркс. Об этом говорит первая фраза его письма к отцу: «Бывают в жизни моменты, которые являются как бы пограничной чертой для истекшего периода времени, но которые, вместе с тем, с определённостью указывают на новое направление жизни».
Эти строки звучат как предчувствие того, что собственный процесс развития должен рассматриваться как достигнутая к этому времени, но не последняя ступень.