Глава V ХРИСТОС

Глава V

ХРИСТОС

Общие замечания

I

В предшествовавших главах мы рассмотрели ту религиозную почву, на которой выросло христианство и в которой лежат его корни. Но из одной этой почвы, из одного прошлого еврейского народа оно необъяснимо: оно есть нечто новое, что не сводится к старому и не объясняется из него без остатка. Это новое внесено в мир Иисусом Христом, и всякая попытка чисто исторического объяснения Его личности основывается на непонимании ее высшей оригинальности.

Строго говоря, ни одна человеческая личность не есть всецело продукт исторического процесса: каждая имеет свой гений, свою индивидуальность, каждая реагирует на те влияния, которым она подвергается, — иначе бы она их и не испытывала. Гениальная личность обладает в высшей степени способностью воздействовать на внешние влияния и условия; она вносит в свою среду нечто такое, что она от нее не заимствует, и притом — нечто значительное, нечто такое, что само определяет собою историю в каком-либо отношении. Гений не объясняется без исторических условий, среди которых он действует и развивается, но вся особенность его состоит именно в том, что он не объясняется из них одних. Отсюда — обычное одиночество и непонятность гения, трагедия его жизни; отсюда и то невольное изумление, которое он возбуждает, как пришлец из другого мира: то новое, что он приносит с собою, является странным, неслыханным и чудесным, поскольку он как бы творит это новое, и никто не знает, откуда он его берет.

Говоря это, мы нисколько не думаем отрицать причинность в истории; мы высказываемся только против одностороннего понимания причин, которые в ней действуют, и мы напоминаем о границах научного исторического исследования, которое должно считаться с личностью в ее взаимодействии со средою, а не конструировать личность из ее среды, из внешних условий ее развития и деятельности. Гёте говорил под старость, что его критики скоро начнут изучать, каких быков он ел в своей жизни, чтобы из их свойств и особенностей объяснять его творения. Это замечание превосходно указывает обычный недостаток множества «историко-литературных» исследований, вытекающих из наивного предположения, что гений объясняется из совокупности влияний его среды и что он был бы вполне объясним, если бы было возможно учесть эти влияния. Такая иллюзия имеет и свою хорошую сторону, вызывая множество тщательных детальных исследований, часто весьма полезных и важных; никогда нельзя знать в достаточной мере, чем обязана самая великая личность своему веку; но с другой стороны, эта иллюзия нередко оказывается пагубной, извращая историческую перспективу; она затемняет понимание истории, ведет к отрицанию гения, к отрицанию всего оригинального и самобытного и заставляет видеть лишь песчаные мели в человеческом море, и притом там, где оно всего глубже.

Если сказанное верно относительно понимания гениальных личностей вообще, то тем паче следует помнить об этом, говоря о личности, бесспорно величайшей изо всех, о человеческой личности Иисуса Христа, «Сына Божия», Который «показал» в Себе людям Бога. Всякий беспристрастный историк, хотя бы и чуждый всяких религиозных убеждений, должен признать в лице Христа нравственный факт, единственный во всей истории: ни до, ни после Него не было человека, который сознавал бы себя истинным, единородным Сыном Божиим и в котором бы такое сознание имело значение универсального начала жизни, и притом начала деятельного, засвидетельствовавшего себя в слове и подвиге самого Христа и в духовно-нравственной истории человечества.

Для исторического понимания христианства мы не можем достаточно глубоко и подробно изучить среду его возникновения. Христос был истинным сыном своего народа, вскормленный в законе и пророках, пришедший не нарушить их, а исполнить. «Он родился от семени Давида по плоти», но в то же время Он «открылся Сыном Божиим по духу святыни», как говорит Павел (Римл. 1, 3–4); и вот это-то единственное отношение Его к Богу «по духу», это единственное в истории соединение личного самосознания с богосознанием, которое мы находим только в Нем и которое составляет самое существо Его, не может быть объяснено влиянием Его среды; наоборот, все Его отношение к этой среде объясняется именно этим центральным фактом Его сознания. Это факт безусловно личный и постольку безусловно достоверный, подтверждаемый каждым словом Христа, засвидетельствованный Его жизнью и смертью. Мы имеем в нем не продукт, а начало христианства, и современная наука имеет в нем оплот, который никакая критика разрушить не может, хотя, разумеется, спор по вопросу: «Что вам мнится о Христе?» — ведется до сих пор и служит все более и более полной и всесторонней разработке евангельской истории.

II

Вступая в такой спор, историк и философ не имеют права отправляться от предвзятых догматических положений или своих субъективных убеждений и верований. Естественной точкой отправления историка служат памятники; естественной точкой отправления для философа служат факты евангельской истории, и притом факты бесспорные, могущие быть научно установлены. В этом объективная граница исследования научного и философского.

Фактами, от которых оно отправляется, не могут быть чудеса, взятые сами по себе. И это не потому, чтобы историк или философ непременно их отвергал, а просто потому, что чудеса как таковые лежат вне науки. Это опять-таки объективная граница научной мысли, которую она не может преступить, не отказавшись от себя. Но это еще не значит отрицать чудо; и если многие философы или ученые его отвергают, так это вовсе не потому, чтобы они отказывались от него отправляться, а потому, что те или другие философские и научные убеждения ? своем результате приводят их к такому отрицанию. Если наука не отправляется от чуда, то не отправляется от него и истинная вера: надо уверовать во Христа, чтобы поверить Его чудесам или Его воскресению, и сам Христос осуждал тех, кто требовал чуда, чтобы в Него уверовать. Для неверующего чудо есть лишь соблазн даже там, где оно признается как факт; современники Христа верили в чудеса, но во Христе видели «льстеца», обольстителя народа и объясняли Его исцеления «силою Вельзевула, князя бесовского», или приписывали их обману; только те, кто верил в Иисуса, объясняли их силою Божией, видели в них знамения, свидетельство Его божества. Таким образом, и в религии точкой отправления служит не чудо, а вера и откровение, т. е. богосознание с своей субъективной и объективной стороны. Все сводится к тому, во что человек верит — в Бога или в мир и во что он верит больше. Если он верит в мир, то мир является ему границей Бога или совершенным его отрицанием, и никакие чудеса в мире не покажут ему Бога — они откроют ему лишь новые, дотоле неизвестные ему силы в мире. Если он верит в Бога, то, наоборот, весь мир со всею полнотой своих сил, известных и неизвестных человеку, будет для него не границей или отрицанием, а обнаружением силы и славы Божией. И если он верит в Бога во Христе, то и во Христе он увидит Божью силу и поверит свидетельству о том, что Он победил мир и что «смерть не могла Его удержать» (Деян. 2, 24).

Это вопросы, которые могут быть решены только верой. Но что сам Христос верил в Отца больше, чем в мир, — вот факт, который никто отрицать не решится; что Он исполнен был сознанием Отца, «духом Отца», что богосознание было связано в Нем с Его личным самосознанием, — в этом убеждает нас Его слово и дело, все Его евангелие, и это может быть выяснено и доказано. Истинна ли была Его вера, истинно ли богосознание Христа? Этот вопрос становится перед всеми, и в ответе на этот вопрос заключается суд человека над Христом, суд о Боге и о мире, в котором определяется внутреннее, нравственное отношение человека к миру и к Богу. Это вопрос веры, ее основной вопрос, который никто не может решать за другого, и как бы ни решали его отдельные философы и ученые, самая наука как таковая не может его решить. Она может только засвидетельствовать, что Христос поставил этот вопрос во всей его силе, и она может рассмотреть, как Он его разрешал и как его решали другие. Ибо, независимо от конечной оценки, остается самый факт: остается вера Христова, остается Христос, Его дело и слово, выражающее Его богосознание. Приняв веру Христову за несомненный факт, научная мысль может стремиться к тому, чтобы выяснить ее содержание в самом первом ее выражении. Человек может принять или отвергнуть эту веру, и никто не может за него верить или не верить, сказать да или нет, когда речь идет о Боге или о реальности Бога во Христе. Но существо веры как факта и самая действительность богосознания Христова от этого не меняются, и наука ничего не может отнять от действительного факта, не погрешив не только против веры, но и против самой себя.

Говоря об учении Христа, мы должны считаться, однако, не только с объективными границами научного исследования, но и с субъективными границами нашего понимания, с его неизбежною неполнотою, с его несоизмеримостью той величине, которую оно пытается себе уяснить. Эта неизбежная ограниченность понимания не составляет, однако, абсолютного препятствия, ибо, несмотря на такую ограниченность, присущую каждому, Христос дал нам в Своем слове и деле Свой подлинный образ, и Его ученики, исполненные этим образом, точно так же, как и те верующие, которые запечатлели его в себе, сохранили и предали его нам. И наряду с сокровищницей религиозного опыта, религиозной жизни, сохранившейся в подлинном христианстве, существует и собирательная работа научной мысли, которая служит коррективом отдельных субъективных мнений. Поэтому сознание неизбежной ограниченности личного понимания не должно нас останавливать — здесь в особенности: всякое научное или философское понимание истории ограниченно; но поэтому именно научная и философская мысль трудится над медленным и постепенным расширением своих границ в том сознании, что усилия ее небесплодны, что каждый шаг вперед составляет приобретение и что самые ошибки отдельных умов будут исправлены в общем движении.

III

Все различные мнения о Христе, высказываемые в наше время, в существенных чертах были высказаны ранее; все различные формы нравственного отношения к Нему, начиная от вражды до самой пламенной веры и благоговения, определились уже при Его жизни, и нам важно выяснить отношение самого Христа к той оценке, которую Он получал от Своих противников и сторонников, к тем различным формам понимания, к тому суду над Собою, какой Он встретил от Своих современников.

Правда, мнения современников о Христе имели национальную окраску, носили отпечаток места и времени. Сам Христос являлся носителем и провозвестником универсального божественного идеала, Он в самом отношении к Себе со стороны современников вызывал проявления нравственной природы человека, общие всем временам и народам. В отношении ко Христу со стороны капернаумского сотника или хананеянки нет никаких специфических национальных черт; богатый юноша, кающиеся мытари и блудницы, апостолы в своем понимании и непонимании, самые фарисеи в своем национализме, обрядности и высокомерном православии выступают в евангельском повествовании в своих общечеловеческих чертах, доступных и понятных всякому помимо какого-либо археологического исследования. Местные и временные черты отступают на второй план, поскольку Христос в Иудее обращался к человеку, и притом к человеку в его сердце, в самом сокровенном тайнике его нравственного существа. Это видно из Его евангелия, которое оказалось более доступным язычникам, чем иудеям, и которое теперь столь же понятно, как девятнадцать веков тому назад. И на это евангелие сердце человеческое отзывалось различным образом тогда, как и теперь, причем теперешние ответы в своих нравственных чертах однородны тем, какие давались тогда.

Мы говорили уже, что ничто не может быть противнее исторической, да и нравственной правды, чем тот археологический антисемитизм, который изображает среду Христа в исключительно черных красках и тем лишает Его суд над нею того общенравственного, общечеловеческого значения, какое Сам Христос ему придавал и какое доселе придает ему христианское человечество. В качестве самых противников Христа мы нигде не встречаем исключительных злодеев. Ирод Великий умирает до начала евангельской истории; с Иродом Антипой Иисус не встречается до последнего дня своей жизни, когда Он, будучи послан к нему Пилатом, хранит молчание перед ним. О том ожесточенном разбойнике, который ругался над Иисусом, мы ничего не знаем; а что сам Иуда, несмотря на свое предательство, не был исключительным злодеем, это показывает его отчаяние и даже одно то, что Иисус избрал его в число Своих «двенадцати»: некогда и он верил во Христа и проповедовал Его, оставив для Него все.

Величайший трагизм в положении противников Христа, Его судей и непосредственных виновников Его смерти заключался именно в том, что это были не изверги, а, по-видимому, люди среднего нравственного человеческого уровня и что в поступках своих они руководились не сатанинскою злобою, а большею частью мотивами, которые они искренно считали хорошими. Ослепленные национализмом и фанатизмом, они оправдывались преданностью народу и отечественному закону. «Свидетельствую им, — говорит Павел, — что имеют ревность о Боге, но не по рассуждению» (Римл. 10, 2). Они видели в учении Иисуса хулу, достойную смерти (Лев. 24, 16), — хулу, услыхав которую Каиафа в негодовании разодрал одежды. Они видели в Ном опасного лжеучителя, нарушающего закон и обольщающего народ: недаром этот народ хотел однажды «схватить Его, чтобы объявить Его царем» (Иоан. 6, 15), а мессианический въезд Его в Иерусалим заставил их задуматься ввиду угрожающей опасности — «придут римляне и завладеют страною и народом нашим». Перед таким соображением умолкли сомнения, уступая тому, что вожди и учителя народа считали государственною мудростью: выгоднее, чтобы один человек умер за народ, чем чтобы весь народ погиб (Иоан. 11, 48–50). Если Синедрион не слышал голоса высшей правды, уступая человеческим соображениям и проникнутый верою в отечественные предания, то разве это можно назвать чертою исключительно местною и временною и разве национализм и фанатизм составляли исключительную особенность одних еврейских учителей, старейшин и священников? Христос был осужден во имя идеалов национализма и ортодоксии еврейских фарисеев, а Пилат распял Его как «недруга кесарю». Но не одни судьи Христа были повинны перед Ним, а также и весь народ, отвергший Его, и самые ученики, которые все рассеялись и «соблазнились» о Нем: если Иуда Его осудил, то сам Петр трижды от него отрекся.

Это показывает, что судьба Христа зависела не от исключительной злобы и развращения лиц, Его окружавших, а от нравственных причин, несравненно более глубоких. Он пострадал не от сребролюбия Иуды или от случайных пороков законоучителей и священников того времени, а вследствие того общего неверия и «напрасной ненависти», которую Он не мог не найти в «мире». Он сознавал Свою противоположность миру и вражду мира против Бога, которого Он в себе носил. Поэтому и «суд», который Он в Себе принес, был несравненно глубже осуждения современного Ему общества и был понят последующим христианским человечеством как суд «миру», суд всякому человеческому сердцу, в котором «не вмещается» Бог, не вмещается слово Христа. Правда, Он обличал и Свой народ и его учителей: во-первых, потому, что слово Его было обращено именно «к погибшим овцам дома Израилева»; а во-вторых, потому, что иудеям были даны «закон и пророки», и потому, что они на словах признавали те» самое, что и Он: во всем мире они одни исповедовали веру в единого Бога Отца, сохранили ее во время гонений, освящали себя ею и по заветам пророков ожидали царства Божия — нового, совершенного откровения Бога. Они были более всех подготовлены к евангелию; они были «солию земли», не худшею, а лучшею частью человечества. И тем не менее они-то именно Его отвергли; Он пришел к «своим», а эти свои Его отвергли. В этом — смысл Его слов: «лисицы имеют норы, и птицы имеют гнезда, а Сыну человеческому негде приклонить голову». В этом универсальным, общенравственный, всечеловеческий смысл Его судьбы.

Евангельская эпоха поучительна уже потому, что нравственное отношение люден ко Христу и к «Богу», Которого Он в Себе носил, никогда но обличалось так ярко и открыто, как перед лицом Христа. Его появление застало всех врасплох. Внешнего, лицемерного христианства, или христианского фарисейства, не было и не могло быть, и приходилось стать за Христа или против Него, найти или отвергнуть в Нем «Отца» по чисто внутренним основаниям, т. е. на основании действительного и нелицемерного нравственного к Нему отношения. Его личность во всех тех, кто приходил с нею в соприкосновение, не могла не вызвать самой сильной нравственной реакции — положительной или отрицательной. Обнаружилось, как кто верил в Бога.

Он застал врасплох не только иудея, но человека. Христа ожидали во славе наподобие того, как теперешние христиане ждут второго пришествия. Иисус явился в «зраке раба», и Его окружающие спрашивали себя: «не плотников ли Он сын, не зовут ли мать Его Марией, а братьев Его Иаковом, Иосией, Симоном, Иудой?» (Мк. 6, 3; Мф. 13, 55). «Как же Он говорит: Я сошел с неба?» То было действительное испытание, и немногие христиане могли бы поручиться за то, чтобы они выдержали его на месте современников Христовых. Ведь Каиафа христианской догматике не обучался и видел перед собою только человека; и Петр знал только о славном Мессии, не допуская мысли о Его страданьях; и он «прекословил» в этом Иисусу тотчас же после того, как впервые торжественно признал Его Христом от лица апостолов (Мф. 16, 22).

Исследование евангельской истории показывает, что Иисус, проповедуя царство и призывая Своих учеников, нигде не начинает такую проповедь с заявления, что Он есть Христос или Мессия; напротив. Он запрещал разглашать об этом Своим ученикам (ib. 20), запрещал кричать об этом бесноватым. Такое заявление мессианического достоинства могло бы вести лишь к недоразумениям и непониманию, в кранном случае — к мессианическому движению в еврейском смысле того времени (Иоан. 6, 15). Если Он сам поборол в пустыне искушения еврейского мессианизма, тот идеал чудесного земного владычества, который Он признал сатанинским, то для иудейской толпы подобные искушения были не под силу. Целью Его проповеди было возбудить веру в Отца и в Его царство, чтобы люди чрез эту проповедь узнали Его и признали в Нем истинного Сына Божия. Только такое внутреннее признание Он считал истинным и ценным, а не истерические выкликания бесноватых и не внешние представления о Мессии, которые давались человеческими преданиями, т. е. «плотью и кровью». На религиозном понимании или откровении внутреннего смысла Своей личности Он основал Свою Церковь, а внешние представления современного Ему мессианизма Он частью отклонял, частью обходил. На торжественное заклятье первосвященника Он ответил утвердительно, но в такую минуту, когда о земном мессианизме не могло быть более речи.

Современники Христа видели в Нем прежде всего человека, и в этом человеке они не узнали духовного образа того Отца, которого они внешним образом исповедовали.

Здесь нам могут заметить, что мы делаем догматическое утверждение. Но пусть те, кто не согласен его допускать, примут его за утверждение нравственное и психологическое: и в этом не будет ошибки. Верим ли мы в Бога или нет, мы во всяком случае должны допустить, что Христос не только в Него верил, но сознавал Его бесконечно реальнее мира и Своего человеческого существа. Реальность этого сознания доказывается не только отдельными свидетельствами или отдельными словами Христа, но всем его словом и делом, Его жизнью и смертью, всем Его послушанием тому, что Он сознавал как волю Отца. «Отец» был Его пищей, Его стихией, живым средоточием Его личного сознания. Он вслушивается в голос Отца, и все, что Он делает и говорит, Он признает делом и словом Отца: Отец является, раскрывается в Сыне, служит внутренним двигателем Его жизни, производящим началом ее, т. е. подлинным Отцом. И Христос учит Своих учеников подобным же образом являть Отца людям: «…так да светится свет ваш перед людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославляли Отца вашего небесного» (Мф. 5, 16). Вопрос, как мы уже говорили не раз, может быть здесь только в оценке этой жизни или этого сознания, — в том «да» или «нет», которое каждый из нас высказывает о Боге или о Боге в Иисусе Христе. Но самое богосознание Христа, хотя и недоступное в своей полноте нашему ограниченному пониманию, остается несомненной действительностью, от которой научная мысль может и должна отправляться, изучая историю христианской мысли и христианского учения. Паука не решает вопросов веры, но она может показать, как такие вопросы ставились и разрешались в истории.

Вопрос, возбужденный Иисусом, касался не существования Бога, Которого никто из иудеев не отрицал, а существа Божия, которое, по-видимому, всеми понималось иначе, чем Им. Вопрос касался не теоретического признания или отрицания бытия Божия, а практического отрицания Бога или практического, деятельного признания Его, истинной, жизненной веры в Него. В энергии Своего богосознания Иисус был обличителем всякой мнимой, ложной веры. Он настаивает на том, что, кроме Его, никто не знает Бога, — «никто не знает Отца, кроме Сына»: люди не знают, не понимают Его или понимают Его не по-божьи, иначе, чем Сын, Который Его в Себе носит. Спор идет, таким образом, о познании, о понимании Бога, о действительной вере в Него.

Иисус приписывал Себе совершенное познание Бога, совершенное общение с Ним: Он сознает Его в Себе, как Отца, и Себя в Нем, как Сына, и вместе с тем Он находит, что Его Отец, как Он Его знает, отрицается в действительности людьми, преданными миру. С мирской точки зрения Бог на самом деле представляется чем-то нереальным, в лучшем случае — нравственным идеалом; с мирской точки зрения ценность чувственной, плотской жизни является безотносительной, точно так же как с точки зрения чувственности реальность внешнего мира является безусловной.

В этом смысле мир исключает Бога и «враждует» против Него. Каковы бы ни были теоретические преимущества единобожия перед многобожием, поверить сердцем, а не устами только, в единого Бога в Его совершенной духовности, увидать живого и всесильного Бога в духе истины и любви, — бесконечно труднее, чем верить в существование многих богов и демонов в качестве реальных космических агентов. Вся история религии убеждает нас в справедливости этого положения. Именно живой, практической веры в единого Бога, или, что то же, «познания Бога», — в том смысле, как понимал Иисус такое «познание», — Он и не находил среди иудеев, несмотря на то что они одни исповедовали Бога. Доказательством является уже то, что они Его не приняли. А между тем все Его учение сводится к практическому утверждению Бога, к Его реализации в человеке — к евангелию царства.

В другом месте[675] я пытался показать, каким образом нравственное учение, к которому иные моралисты стремятся свести без остатка всю проповедь Христа, всецело сводится к Его религиозному учению: будьте сынами Отца вашего небесного, будьте милостивы, совершенны, как Отец ваш небесный. Облекая это учение в отвлеченную формулу наподобие Канта, оно означает: «поступай так, чтобы единый Бог был внутренним двигателем твоего действия, поступай по-божьи, чтобы твои ближние из твоих дел убеждались в реальности и святости Бога, в Которого ты веруешь, и прославляли Его». Этим началом проникнуты нагорная проповедь и все учение Христа у синоптиков; оно же раскрывается с внутренней стороны и в четвертом евангелии. Нельзя служить двум господам, Богу и маммоне. Монотеизм есть не отвлеченная теорема, а прежде всего практическая истина, которую надо осуществлять в жизни, — служить одному Богу и любить Его всем сердцем и помышлением. Это «первая и наибольшая заповедь». Такая любовь несовместима ни с каким практическим политеизмом, раздробляющим человеческую жизнь в служении многим и многому. Она несовместима ни с какою привязанностью, ни с каким компромиссом: всякий, взявшийся за плуг и оглядывающийся назад, неблагонадежен для царства Божия. Один Бог должен царствовать, а человеку нужно искать прежде всего этого царства, и только его одного.

В единстве верховной цели, охватывающей всю человеческую жизнь, всего человека, заключается его истинное благо, исцеление и спасение его души: только там человек есть цельный и безусловно свободный человек, где он не дробится и не рабствует ничему в мире, где он служит единому высшему и ценному, единому Богу, достойному поклонения и возвышающему того, кто Ему служит. Только там душа имеет вечную жизнь, где она наполняется вечным, где она «в Бога богатеет».

Все это учение не есть измышление или плод размышления. Сам Иисус говорит, что оно «от Бога», и предлагает всякому желающему убедиться в этом путем личного опыта: «если кто захочет творить волю Божию (т. е. жить согласно этой воле), тот узнает об этом учении, от Бога ли оно, или Я сам от Себя говорю» (Иоан. 7, 16–17). Это учение «от Бога», и опять-таки даже неверующий может по-своему это допустить: оно всецело определяется непосредственным богосознанием Христа; оно имеет в Боге начало, конец и живое средоточие; оно всюду равно себе, всюду чуждо компромиссов, всюду обличает и отвергает все то, что «не от Бога», все лицемерное, неполное, дробное.

IV

Ученые-исследователи нередко спорили о том, с чего начинать изложение учения Христова — с Его полемики против законников и раввинов иудейских, с Его учения о Боге, о царстве Божием или с Его «мессианического самосознания»? В действительности этот методологический спор бесплоден, ибо сущность евангелия сказывается с такою цельностью во всех словах Христовых и учения Его так тесно связаны с одним общим центром, что мы можем, рассматривая Его учение, отправляться от любой точки его периферии под тем условием, чтобы не терять из виду центра, который сказывается везде, как centre partout в монадологии Лейбница. Без соблюдения этого условия мы, наоборот, ничего не поймем в евангелии и, подобно некоторым новейшим критикам, найдем лишь противоречия в представлениях о Боге и Его царстве, о законах и о Мессии. В строгом смысле нельзя и говорить об отдельных учениях или отдельных нравственных предписаниях Христа, т. е. нельзя говорить о них как об отдельных. Вот почему все многочисленные параллели, которые подыскивают им у еврейских раввинов Талмуда или у греческих моралистов, при всем своем историческом интересе совершенно не объясняют нам происхождения учения Иисусова. Вся особенность Его слов в том, что они не суть отдельные мысли и учения, что они нераздельно связаны с Его личностью, что во всех них одно слово и одно учение — Он Сам. Каждое слово Его есть обнаружение того, что Его переполняло, раскрытие или реакция одного и того же неизменного богосознания по поводу любого вопроса или внешнего случая. К этому основному началу мы возвращаемся непрестанно, и потому задача наша должна состоять прежде всего в том, чтобы по мере нашей возможности выяснить себе богосознание Христа. Поскольку оно служит нормой христианской мысли, ее историк не может отдать себе отчета в развитии этой мысли и в отношении ее к предшествовавшему духовному развитию человечества, не установив и не выяснив себе этого духовного факта на основании самих источников.

Здесь, однако, мы встречаемся с новым значительным затруднением. Значение синоптических евангелий в качестве достоверных, первостепенных источников для ознакомления с проповедью Христа в настоящее время признается единогласно всеми авторитетными критиками[676]. Но то евангелие, которое заключает в себе наиболее обильные и полные свидетельства о самосознании и богосознании Христа, — евангелие, которое церковное предание возводит к любимому ученику Христову, по многим и чрезвычайно сложным основаниям подвергается сомнению или даже вовсе отвергается весьма многими компетентными учеными-критиками в качестве достоверного исторического свидетельства о Христе. Признавая в трех синоптических евангелиях первостепенный исторический источник для ознакомления с жизнью и учением Христа, указанные критики отмечают все различия между синоптиками и четвертым евангелистом и из тщательного рассмотрения всех этих различий приходят к отрицанию подлинности его изображения Христа; четвертое евангелие представляется им историческим памятником раннего развития христианской мысли в исходе первого или начале второго века, но не подлинным свидетельством о Самом Иисусе, не подлинным произведением Его слов и учений.

В основании четвертого евангелия, согласно указанию критиков, лежит богословская мысль, которая излагается уже в прологе, заключающем в себе как бы программу евангелия: Иисус есть предвечный Логос, слово, без которого «ничтоже бысть, еже бысть»; Он есть предвечный свет, освещающий всякого человека, приходящего в мир; Он есть «жизнь». Он — единородный Сын Божий, наконец, Он — Бог (????, не о ???? [99]). В самом евангелии все эти богословские положения развиваются в речах Самого Христа, с которыми тесно связываются рассуждения евангелиста (напр., гл. 2). Эти речи уже по форме отличаются от слов Христовых, приводимых синоптиками: здесь нет ни одной притчи, нет тех незабвенных сжатых афоризмов, из каких состоит нагорная проповедь; все речи Христа в четвертом евангелии имеют неизменно одно богословское содержание, на чем в особенности настаивают критики. Они указывают, что все внешние события, о которых упоминает четвертое евангелие, являются лишь в виде предлога для таких речей, для их иллюстрации или для символизации тех или других богословских положений; самые чудеса служат той же цели, рассматриваются как знамения богословских истин. Историческая перспектива уступает место богословскому построению: указав в прологе, что предвечное Слово стало плотью, что Оно есть свет истинный, которого тьма не могла принять, евангелист исходит из этой противоположности, из этого противоборства света и тьмы в своем изображении Иисуса; антитеза представляется ему определившейся с самого начала, борьба с иудеями от начала принимает острый характер (2, 12–14), и иудеи ищут убить Его уже после исцеления расслабленного за нарушение субботы (5, 16). Заранее Ему известно все, и жизнь Его есть лишь как бы обряд, исполняемый по предвечному требнику писания. Богословская схема сказывается в выборе рассказов, сказывается и в самых умолчаниях евангелия. Наконец, критики доказывают знакомство четвертого евангелиста с синоптиками (в особенности с третьим, с Лукою) и с учением апостола Павла, хотя острый спор о законе, по-видимому, уже потерял свое значение и отошел в прошлое.

Мы не можем останавливаться на всех этих аргументах, так как подробный анализ учения евангелиста-богослова должен занять место лишь в следующей части нашего труда об истории христианского учения. Мы должны отметить только, что евангелие от Иоанна имеет защитников не только среди ревнителей церковного предания, но и среди многих передовых критиков, которые указывают на высокое историческое значение этого евангелия не только для понимания учения Христова, но для установления многих существенно-важных внешних данных о Его жизни и деятельности. Считаясь с вескими аргументами, выставленными против авторства Иоанна, названные критики считают нужным, однако, допустить «Иоанново предание», die Johanneische Tradition, восходящее к самому апостолу: евангелие было написано не Иоанном, а по Иоанну (???? ???????), по свидетельству Иоанна, причем некоторые видят автора евангелия и посланий в пресвитере Иоанне, ученике апостольском. Допуская вполне, что это евангелие проникнуто богословской мыслью, стремящейся раскрыть внутренний смысл жизни Иисуса, такие критики, как Reuss, Weizsacker, Harnack, признают, однако, что самая эта мысль внушена непосредственным впечатлением личности Христа и воспоминаниями Его любимого ученика; допуская, что евангелист рассматривает жизнь Спасителя как бы sub specie aeternitatis [100], т. е. с богословской точки зрения, они указывают, что и другие евангелисты и апостолы руководились в своей евангельской проповеди не историческим или биографическим интересом, а интересом религиозным, верою во Христа, основанием которой послужило Его подлинное слово и дело.

В конце концов за отсутствием объективных оснований критическая проблема нередко решается в данном случае на основаниях субъективных, смотря по личному религиозному отношению ко Христу и к церковному преданию со стороны того или другого критика; проводятся, разумеется, и внешние научные основания, но едва ли сами по себе они имеют здесь решающее значение ввиду современного состояния знаний: с точки зрения чисто внешней литературной критики можно сказать лишь то, что все возможные до сих пор способы научного разрешения «Иоаннова вопроса» (die Johanneische Frage) не привели к окончательному результату. В особенности в вопросе об авторстве наука может ограничиваться лишь более или менее вероятными предположениями. Non liquet![101]

Но такое положение дела едва ли может служить оправданием субъективному произволу или традиционализму; раз чисто внешняя критика не дает решительных доказательств подлинности или неподлинности четвертого евангелия, то мы все же можем исследовать вопрос о подлинности или неподлинности того изображения Христа, которое оно дает; мы можем рассмотреть свидетельства четвертого евангелиста об основном факте, определяющем собою проповедь Христа, — о Его богосознании и в то же время сличить его свидетельства с показаниями синоптиков, которые служат естественною точкой отправления.

У нас есть синоптические евангелия, историческое значение которых все более и более выясняется научной работой: образ Христа в этих евангелиях и Его учение о законе, о царстве Божием, о Боге всеми признаются отвечающими исторической действительности, так что наиболее радикальные критики признают возможным на основании данных, почерпнутых у синоптиков, выяснить содержание проповеди Христовой и смысл Его деятельности. Но если вся эта деятельность, точно так же как и Его учение, служит отражением Его богосознания, то представляется вполне возможным рассмотреть, соответствует ли свидетельство четвертого евангелия о богосознании Христа тому, что мы можем знать о нем из синоптиков? Не является ли четвертое евангелие верным раскрытием внутреннего смысла учения и деятельности Христа, поскольку и то и другое в действительности определялось Его богосознанием? Это мы и рассмотрим в дальнейшем рассуждении.

Тот, кто признает предание Церкви, может быть уже a priori убежден во внутреннем согласии четырех евангелистов. Но для научного исследования евангельской истории, или истории христианской мысли, безусловно необходимо обоснованное доказательство. И в особенности нужно оно для нашей специальной задачи — для исторического понимания учения о Логосе: это понятие раскрывается впервые в прологе четвертого евангелия в несомненной связи с учением всего евангелия с его изображением духовного образа Иисусова. Как справедливо принимает большинство критиков, пролог составляет одно нераздельное целое с евангелием. А между тем именно против богословских понятий и положений пролога главным образом и направлен критический подход. Евангелие от Иоанна с его богословским учением образует связующее звено между Новым Заветом и последующим богословским учением о Логосе. Поэтому нам надлежит рассмотреть, соответствует ли это евангелие действительному Христу, Его слову и Его богосознанию? В следующей части нашего труда мы надеемся рассмотреть историю христианской мысли в век апостольский, и тогда мы вернемся к Иоаннову евангелию. В настоящей части мы ограничимся учением Христа в его отношении к богосознанию Христа; точкою отправления послужат нам синоптические евангелия, причем нам должно выясниться и внутреннее отношение свидетельства четвертого евангелиста к свидетельству первых трех.

Ветхий и Новый Завет

I

Евангелие Христа есть Евангелие Нового Завета, о котором говорит пророк Иеремия: «и дам им сердце, чтобы знать Меня, что Я Ягве» (24, 7)[677]. «Вот наступают дни, — говорит Господь (Ягве), — когда Я заключу с домом Израиля и с домом Иуды новый завет. Не такой завет, какой Я заключил с отцами их в тот день, когда взял их за руку, чтобы вывести их из земли Египетской; тот завет Мой они нарушили, хотя Я пребывал в союзе с ними… Но вот завет, который Я заключу с домом Израиля после тех дней…: вложу закон Мой во внутренность их и на сердцах их напишу его и буду им Богом, а они будут Моим народом. И уже не будут учить друг друга, брат брата и говорить: познайте Ягве! Ибо они все познают Меня от самого малого до самого великого, — говорит Ягве, — ибо Я прощу им долг их и греха их не помяну более» (31, 30–34).

Нагорная проповедь есть именно проповедь нового закона, начертываемого в сердце, закона, который имеет своим основанием усыновление человека Богу и совершенное познание благого Отца. Она открывается «заповедями блаженства», которые указывают, кому дается царство и что нужно для его принятия: блаженны нищие духом (anawim), плачущие, смиренные и кроткие, блаженны алчущие и жаждущие правды, милостивые и чистые сердцем, миротворцы и гонимые за правду: их есть царство небесное. Внешний закон заменяется здесь законом внутренним и безусловным, который осуждает всякое злое движение сердца и мысли, судит самое вожделение, как прелюбодеяние, и гнев, как убийство, судит злое слово строже, чем внешний закон судит убийство. Он судит сердце и вместе освящает сердце, в котором он начертан. Это закон совершенный и безусловный, как Бог, из познания которого он вытекает. Если закон Моисея, если Ветхий Завет имеет такую же непреложность, как уставы неба и земли (Иер. ib. 35—6 ср. Мф. 5—18), то новый закон имеет еще большую силу: «небо и земля прейдут, а слова Мои не прейдут» (Мф. 24, 35). Это закон внутренний, который обличает и подрывает в корне всякое внешнее, наружное благочестие, всякое лицемерное фарисейство. В совершенном нравственном богопознании, составляющем источник нового закона, упраздняется всякое различие между «великими» и «малыми», между мудрыми и учеными книжниками, учителями закона, и теми «малыми», тем простым народом (am haarez), на плечи которого они взваливали тяжкие и неудобоносимые бремена и который они проклинали, как «невежду в законе».

В сознании Самого Христа новый закон, новые заповеди, которые Он принес, не нарушают ветхого закона и пророков: Он пришел не нарушить их, а исполнить. Заповедь полной правдивости, отменяя клятву, не нарушает ее святости;- заповедь любви к врагам не нарушает, заповеди любви к ближнему; заповеди незлобия и духовного целомудрия не нарушают, а исполняют собою древние заповеди «не убей» и «не прелюбодействуй».

Полемика Христа направлена не против закона, а против ложного отношения к святыне закона со стороны народа и в особенности с стороны учителей Израилевых, заменявших заповеди Божий преданиями человеческими (Мк. 7, 8= Мф. 15, 6). Даже против их учения Он не высказывается принципиально: «все, что они говорят вам, делайте и соблюдайте, но по делам их не поступайте» (Мф. 23, 3). «Горе вам, книжники, фарисеи, лицемеры, что вы даете десятину с мяты, тмина и аниса, а опускаете то, что более веско в законе — справедливость, милость и веру. Это надлежало делать и того не оставлять» (Мф. 23, 23).

Для Самого Христа «закон и пророки» составляют одно целое, исполненное одним духом. В этом целом Он видит черты Отца, слово Отца, Которого Он в Себе носит, и потому закон является Ему непреложным: хотя Он и признает, что всякая черточка в нем непреложна, слишком ясно, что закон не связывает Его своими йотами и черточками, не накладывает на Него внешнего ига. Сокровищница закона есть Его сокровищница, из которой Он, как хозяин, свободно выносит и старое и новое, сознавая единство закона и пророков в их высшем, божественном источнике. Отсюда объясняется Его отношение к закону. Его непогрешимое сознание того, что более «веско», «что более тяжело весит в законе» (?? ???????? ??? ?????), того, «в чем весь закон и пророки висят» и что важнее всяких всесожжении и жертв (Мк. 12, 33). Отсюда и то знание закона, изумлявшее книжников, которым Он постоянно и с полным правом приводил места из писаний, оправдывавшие Его высшее понимание.

II

В последнее время много спорили об отношении Христа к закону, — спор столь же древний, как само христианство, и представляющий значительные трудности для историков и эксегетов. Каким образом можно примирить свободу, с которою Христос относился к закону, с Его признанием вечной обязательности закона? Как согласовать признание непреложности самой буквы его, каждой йоты, каждой черточки с тем полным упразднением обрядового закона, которое наступило хотя и после Христа, но в явной связи с Его делом?

Некоторые критики разрешали этот вопрос чересчур просто, — отрицая подлинность слов Христа о нерушимости закона и приписывая Мф. 5, 18–19 (срв. Лк. 16, 17) — самому евангелисту: ст. 20 непосредственно примыкает к ст. 17. Но мы не можем отрицать подлинности текста только потому, что объяснение его нам затруднительно, а между тем мы не видим безусловных оснований для ее отрицания; наоборот, мы скорее находим два чрезвычайно веских основания в пользу подлинности означенного текста: это, во-первых, отношение к закону со стороны ранней апостольской церкви до окончательного принятия учения апостола Павла и, во-вторых, всего более — отношение к закону Самого Христа, как оно выясняется из других текстов.

Хотя Он и был «причтен к беззаконным» своими врагами, нам неизвестно ни одного принципиального нарушения закона с Его стороны. Если фарисеи ждали от Него, как от учителя и пророка, необычайного ригоризма в исполнении обрядового закона вроде тех изощрений, до каких доходили иные раввины; если их соблазняло то, что Христос не соблюдал даже тех специальных обрядов, которыми фарисеи отделялись от прочего народа, что Он не оцеживал комаров и мошек, не постничал, не совершал их омовений, имел общение с «мытарями и грешниками» — то во всем этом не было нарушения «закона и пророков», точно так же как не было его и в Его видимых нарушениях субботы. И это не только с Его точки зрения, которую Он оправдывал из писания, но даже с точки зрения отдельных авторитетов Талмуда, признающих, что всякая опасность жизни отменяет покой субботний (tr. Joma 8, 6) или что суббота дана сынам Израиля, а не они субботе[678]. Этого мало: мы знаем, что Иисус исполнял «всякую правду» даже в тех случаях, когда по исключительному Своему положению Он считал Себя свободным, не желая давать повода соблазнам: мы видим это, например, из слов Его к Петру по поводу уплаты подати на храм (Мф. 17, 24–27).

Чтобы должным образом оценить значение той царственной свободы, какую проявлял Иисус в Своем отношении к закону, надо именно понять, что Он считает его столь же непреложным, как те «уставы неба и земли», о которых говорит Иеремия. Тогда только мы поймем нравственное величие этой свободы; она бы значила менее, если бы Христос хотя бы на йоту сомневался в законе или отрицал его.

Мы знаем, какую ревность с отроческих лет проявляет Он ко храму; и, однако, Он считает Себя свободным от подати в пользу храма не потому, чтобы Он не видел в нем дом Господа, а именно потому, что храм есть дом Бога, которого Он сознает Своим Отцом: «сыны свободны». В том, что принадлежит Его Отцу, Он у Себя дома, Он считает себя не рабом, а сыном хозяина, постольку господином. Таким же сыном царским сознает Он Себя и в царстве закона, в винограднике Израиля, и опять-таки не потому, чтобы в законе Он не видел слово Божие, а, наоборот, именно потому, что Он сознает в нем слово Своего Отца. Он имеет власть учить, толковать закон, давать новые заповеди со властью; Он вяжет и разрешает и другим дает власть вязать и разрешать; Он — «господин и субботы». Он ссылается на то, что по субботам священники, поступая по закону, нарушают («оскверняют») субботу в самом храме, и замечает при этом: «а Я говорю вам, что здесь больше храма» (или больший, ??????). Таким же точно образом Он сознает в Себе и нечто такое, что не противно закону, а больше его, что есть самый источник закона, т. е. волю Отца и Его слово: «Отец мой доныне делает и Я делаю»[679]. Эти слова, приводимые четвертым евангелистом (5, 17), освещают нам весь спор о субботе с точки зрения Богосознания Иисуса; и в свою очередь уже отношение Его к закону свидетельствует нам о Его непосредственном Богосознании.

III