Лекция 7 ИДЕЙНО-ФИЛОСОФСКИЕ ТЕЧЕНИЯ ПОЛИТИЧЕСКОГО РАДИКАЛИЗМА
Лекция 7
ИДЕЙНО-ФИЛОСОФСКИЕ ТЕЧЕНИЯ ПОЛИТИЧЕСКОГО РАДИКАЛИЗМА
Этапы русского радикализма. Политический радикализм и философия. Принцип партийности. Идеология декабризма: П.И. Пестель, М.А. Фонвизин. Революционный демократизм, или разночинство: В.Г. Белинский, А.И. Герцен, Н.Г. Чернышевский. Политическая философия революционного народничества: Д.И. Писарев, П.Н. Ткачев, П.Л. Лавров. Русский анархизм: М.А. Бакунин, П.А. Кропоткин.
Просвещение подготовило радикализм: «слово» было сказано, оно разожгло умы и воспалило сердца. Русское общество жаждало «дела», мечтало освободиться от «внутренних турок» — самодержавия и крепостничества. Подтверждалась старая истина: сперва нация создает литературу, которая формирует общественное сознание, затем наступает революция.
Нашествие Наполеона на время разрядило назревавший конфликт: угроза порабощения оказалась сильнее всех прежних «разгласий» и «обид». Все сословия в одином порыве встали на защиту Отечества. Война с «двунадесяти языки» и особенно заграничные походы 1812–1814 гг. не только в небывалой степени обострили национальное самосознание, но и вызвали вторую волну европеизации, которая затронула народные массы, крепостное крестьянство. Россия воочию столкнулась с европейской цивилизацией; освободив другие страны, она уже не могла мириться с «царюющим злом» в собственных пределах. Война изменила мировоззрение русского общества; она породила декабризм.
Декабризм открывает целую эпоху русского политического радикализма, который проходит через несколько фазисов: революционного демократизма, народничества и русского марксизма. Все они представляли собой преимущественно движение интеллигенции — дворянской и разночинской. Несмотря на цельность восприятия социального идеала, они резко различались в своих идейно- философских ориентациях. Для идеологов русского политического радикализма философия никогда не имела самодовлеющего значения; в своем подходе к ней они руководствовались принципом партийности, воспринимая ее исключительно в контексте обоснования и пропаганды революционных идеалов.
В этом смысле типичен пример Чернышевского, для которого любой философ непременно выражал соответствующую политическую позицию: «Гоббс был абсолютист, Локк был виг, Мильтон — республиканец, Монтескье — либерал в английском вкусе, Руссо — революционный демократ, Бентам — просто демократ, смотря по надобности… Кант принадлежал к той партии, которая хотела водворить в Германии свободу революционным путем, но гнушалась террористическими средствами. Фихте пошел несколькими шагами дальше: он не боится и террористических средств. Шеллинг — представитель партии, запуганной революциею, искавшей спокойствия в средневековых учреждениях… Гегель — умеренный либерал, чрезвычайно консервативный в своих выводах, но принимающий для борьбы против крайней реакции революционные принципы…». Так история философии получила свой партийно-идеологический расклад, и Чернышевский легко переходил от одной философии к другой, в зависимости от политической ситуации.
Подобные «философские искания» характеризовали воззрения Белинского и Герцена, Лаврова и Кропоткина, Бакунина и Ткачева. Отрицание самостоятельности философии разделял и Ленин: «Новейшая философия так же партийна, как и две тысячи лет назад». Возражая Струве, утверждавшему, что «чисто философское обоснование марксистского учения еще не дано», он писал: «С точки зрения Маркса и Энгельса, философия не имеет никакого права на отдельное самостоятельное существование, и ее материал распадается между разными отраслями положительной науки». К их числу он с несомненностью относил и идеологию.
С полным основанием можно говорить о мировоззренческом синкретизме русского политического радикализма, расколотости его на самые разнообразные, подчас прямо противоположные идейно-философские направления. На этой почве между ними нередко вспыхивали настоящие «междоусобные войны», хотя их сплачивали «одни и те же практические требования, одни и те же враги, одни и те же затруднения» [П.Л. Лавров].
1. Идеология декабризма. Первые русские революционеры считали «весьма опасным» привлекать к революции народ, остерегались «бунта между крестьянами». Они были убеждены, что народ вследствие «долгой привычки» к крепостному рабству может стать на сторону правительства и обратить свободу «в своеволие, худшее самого крайнего произвола». «Наша революция…, - заявлял М.П. Бестужев-Рюмин, — не будет стоить ни одной капли крови, ибо произведется одною армиею, без участия народа… мы поднимем знамя свободы и пойдем в Москву, провозглашая конституцию». Ориентируясь на «бескровную», «ограниченную» революцию, они сообразовывались прежде всего с опытом предшествующего столетия, с дворцовыми переворотами послепетровской эпохи.«…Переходило ли, например, исследование к самому происхождению разных правительств в России, — писал Д.И. Завалишин, — оно видело целый ряд революций, и притом при полном безучастии народа, и совершаемых большею частию военною силою, как было при возведении на престол Екатерины I, при свержении Бирона, регентши и Петра III. Все примеры показывали, что Россия повиновалась тому, что совершала военная сила в Петербурге, и признавала это законным…» Декабристы находили конкретное подтверждение правильности избранной ими тактики военной революции и в национально-освободительных движениях Западной Европы.
а) Не менее четко в декабризме выразилась потребность нравственного, этико-философского обоснования идеи революции. С самого начала возникли два подхода — материалистический и религиозно-деистический. Сторонники первого подхода — «ярые материалисты», — признавая религию «более вредною, нежели полезною», считали, что «надежда на будущую жизнь отвращает от просвещения, питает эгоизм, способствует угнетению и мешает людям видеть, что счастье может обитать и на земле» [Н.А. Крюков]. По их мнению, «для собственной славы Бога, при виде зла, покрывающего весь мир, если бы даже Бог существовал — нужно было бы его отвергнуть» [А.П. Барятинский]. Неудивительно, что когда речь заходила о возможности «действовать на русских солдат религиею», чтобы «внушить им ненависть к правительству», декабристы-атеисты резко возражали: «Если ему (народу. — A.3.) начнут доказывать Ветхим заветом, что не надобно царя, то, с другой стороны, ему с малолетства твердят и будут доказывать Новым заветом, что идти против царя, значит, идти против Бога и религии» [И.И. Горбачевский]. Вместо религии они предлагали опираться на вечевые традиции древней Руси, видя в них не только исторический, но и нравственный прецедент в пользу свержения самодержавного деспотизма.
б) Религиозно-деистический подход нашел выражение в «Русской правде» П.И. Пестеля (1793–1826). В ней провозглашалось, что первоначальная обязанность человека состоит в сохранении своего бытия. Таково требование естественного разума, и оно согласуется со «словами евангельскими», заключающими весь закон христианский: «люби Бога и люби ближнего, как самого себя, — словами, вмещающими и любовь к самому себе как необходимое условие природы человеческой, закон естественный, следовательно, обязанность нашу». Отсюда Пестель выводил право каждого человека на противодействие любым злодеяниям, в том числе правительственным. Целью государственного правления, на его взгляд, должно быть «возможное благоденствие всех и каждого»; а это достижимо лишь при условии, если постановления правительства пребывают в «таком же согласии с неизменными законами природы, как и со святыми законами веры».
Пестель самым решительным образом расходился с официальным, церковным богословием. Его социологические обобщения, во-первых, всецело выражены в духе теории естественного права и просветительского деизма, во-вторых, носят последовательно антимонархический, демократический характер. Пестель не сомневался, что народное республиканское правление более соответствует христианской истине, нежели монархическое, самодержавное. Еще будучи воспитанником Пажеского корпуса, он «подвергал рассуждению о значении помазания Вашего Величества», как писал в своем доносе Александру I его наставник Клингер. В «Русской правде» этот юношеский антимонархизм получил законченное выражение: «…Народ российский не есть принадлежность какого-либо лица или семейства. Напротив того, правительство есть принадлежность народа, и оно учреждено для блага народного, а не народ существует для блага правительства».
Развитием этой идеи стала проблема государственного устройства России. Пестель — противник федеративной системы, на которой настаивал глава «Северного общества» Н.М. Муравьев. С его точки зрения, естественное равенство еще не гарантирует народам равенства политического. Он различал право народное и право благоудобства. Первое составляет привилегию народов многочисленных, способных пользоваться «самостоятельною политическою независимостью», второе распространяется на народы, слабые по своему составу, а стало быть самой судьбой предназначенные к покровительству более сильной нации. Право благоудобства отвечает лишь видам безопасности, а не «тщеславного распространения пределов государства». Пестель в принципе отвергал имперское сознание. Однако исходя из своей системы, он объявлял «мнимым и несуществующим» право народности для всех россиян, кроме русских, и потому настаивал на сохранении «неразделимой», унитарной государственности в России после революции. Возражения, которые он выдвигал против федеративного устройства, сводились в главных чертах к двум моментам: 1) в федеративном государстве верховная власть лишена действительных законодательных функций («не законы дает, но только советы»); 2) каждая федеративная область, обладая известной автономией, будет непременно претендовать на роль маленького государства или княжества. «Слово государство при таком образовании, — писал Пестель, — будет слово пустое, ибо никто нигде не будет видеть государства, но всякий везде только свою частную область…». Тем самым федерация неминуемо обрекалась на разрушение.
При всей достоверности и убедительности, подтвержденной и опытом двадцатого столетия, политический унитаризм Пестеля не был воспринят русской радикальной идеологией, всегда страшившейся централизации как источника развития деспотической власти. И революционные демократы, и народники, за исключением Ткачева, остались верны федеративным идеалам. Подлинными наследниками Пестеля, по сути дела, явились «русские марксисты», большевики, использовавшие «октябрьский переворот» 1917 г. для «принуждения, вколачивания» [В.И. Ленин] тоталитарно-диктаторской государственности.
в) Среди декабристов были и настоящие философы, проявлявшие интерес к метафизическим проблемам. К ним, в частности, принадлежал М.А. Фонвизин (1788–1854), родной племянник великого русского комедиографа. В своих сочинениях, написанных большей частью в сибирский период, он выступал за «восстановление» первоначального христианства, признавая его вполне «сходствующим с образованностью Запада нынешних времен». Вершиной этой образованности казалась ему философия Канта, которой «не противоречит и учение Христово». Из соединения христианства и «критической философии» он намеревался создать «здравую» философию, способную заменить «суеверное» учение церковного православия.
Выбором Канта объяснялось и критическое отношение Фонвизина к системе Гегеля; он причислял ее к разряду «исторических предубеждений», оправдывающих всякую существующую власть. «В политике Гегель, — писал декабрист, — был в высшей степени консерватор, поборник монархического начала и противник народодержавия… всех республиканских теорий и государственных переворотов… на это метит его известная философская формула:…все разумное — реально, существенно, действительно, и, наоборот, все действительное, реальное — разумно». В своем понимании Гегеля Фонвизин перекликался с революционными демократами.
Подлинная, или «здравая» философия является «высочайшей наукой», она сообщает другим наукам «свои начала». Все, что есть «высшего» в других науках, «условливается» тем высшим, которое «сознается» только философией и благодаря которому философ «усматривает предмет мира». Ни частное, ни особенное не входит в сферу философии. Она объемлет все научные законы «в их происхождении» и, вследствие этого, может быть названа «наукой наук». Основательное изучение философии должно предшествовать изучению всякой другой науки.
Потребность в философии, считал Фонвизин, вызывается не одними лишь научно-практическими соображениями и целями; она проистекает прежде всего из человеческого стремления постичь «чисто гуманное» — то, что «возносится над опытом и что определяется идеей». Это «гуманное» и есть, собственно, «мудрость» — «высший плод философии». Философия объемлет и знание, и «действование (нравственные поступки)», является целостным осмыслением материально-объективного мира и моральной системой, основывающейся на том «высшем», которое постигается только посредством интуиции («высшего ведения»), исключающей всякое эмпирическое содержание. Это «высшее» суть не что иное, как богооткровенная цель мира природного и нравственного, и философия, давая «здравое» понятие об этой цели, может «приуготовить сердечную почву к принятию семян веры, возбудив в человеке желание самопознания и предоставя ему идеал того, что он должен быть».
Мыслитель-декабрист строго различал «позитивный» и этический аспекты философии, ибо отрицал возможность обосновать мораль на научных принципах. Наука, по его мнению, имеет дело исключительно с «вещами», бытие которых временно и относительно; поэтому и знание не может быть безусловным, абсолютным. Мораль же исследует «важнейшие вопросы человеческого бытия»: о свободе воли и происхождении зла, о человеке и его назначении, о цели соединения людей в гражданские общества и т. д. А эти вопросы не связаны с обыденным человеческим опытом и находятся вне компетенции науки. Они с рождения присущи «нашему внутреннему чувству», и их восприятие «есть дар благодати — вера», которая бывает истинной лишь тогда, когда человек перестает быть «вещью», становится свободным.
«Здравая» философия Фонвизина в своих основных определениях совпадает с этическим учением Канта. Именно кантовская этика послужила для него главным теоретическим источником различения эмпирического и нравственного, общественного и этического, знания и морали в общей системе «здравой» философии. Принцип автономности морали, провозглашенный немецким философом, позволил декабристу сделать вывод о том, что истинная моральная свобода может быть достигнута человеком лишь путем решительного освобождения «от всего призрачного и пошлого», господствующего в деспотическом обществе. Фонвизин революционизировал кантовский принцип, придал ему радикально-политический характер, превратил в орудие теоретической критики российской социальной действительности, ее феодально-крепостнических порядков.
«Декабристы разбудили Герцена» [В.И. Ленин]; благодаря им завещанное русским Просвещением «слово» стало «делом», борьбой за обновление России. От них лучами расходятся самые разнородные тенденции, на целом столетие определившие идейно-политический пафос отечественной истории.
2. Революционный демократизм, или разночинство. Пример декабристов, хотя и трагический, оказал воодушевляющее воздействие на русское общество: в 40-60-е гг. на арену революционной борьбы выдвинулась новая общественная сила — разночинство.
«Организаторами народных сил» назвал разночинцев А.В. Луначарский. Они искренне верили, что будущее России находится в руках «людей трудящихся», создается совокупными усилиями народа. Разночинцы призывали раскрыть народу глаза на настоящее положение вещей, поднимать его на «святое дело», революцию. Это означало качественное преобразование идейно-теоретической платформы освободительного движения в России, переход от дворянской тактики «военных переворотов» к разночинско-народнической тактике крестьянских восстаний.
а) Подлинным вдохновителем разночинства, его primus inter pares был В.Г. Белинский (1811–1848), человек сложного ума и безудержных пристрастий. «Год назад я думал диаметрально противоположно тому, как думаю теперь…». «Ты знаешь мою натуру: она вечно в крайностях и никогда не попадает в центр идеи». Это из его писем-исповедей В.П. Боткину, которому Белинский поверял свои самые сокровенные мысли. Оттого не так-то просто схватить общую идею, руководившую им, придать характер системы его переменчивым воззрениям. Поворотный этап в идейной эволюции русского критика — разочарование в Гегеле. Им он увлекся под влиянием Н.В. Станкевича и М.А. Бакунина, своих первых философских наставников. В итоге Белинский довел до абсолютизации знаменитый тезис немецкого мыслителя о разумной действительности («я был последовательнее самого Гегеля»), и, примирясь с «расейскою действительностью», возвел на пьедестал Allqemeinheit — всеобщее. В нем он полностью растворил субъекта, человека. Вскоре, однако, пришло отрезвление: «благодарю покорно, Егор Федорыч (так в их кружке называли Гегеля. — А.З.), кланяюсь вашему философскому колпаку… Что мне в том, что я уверен, что разумность восторжествует, что в будущем будет хорошо, если судьба велела мне быть свидетелем торжества случайности, неразумия, животной силы? Что мне в том, что моим или твоим детям будет хорошо, если мне скверно и если не моя вина в том, что мне скверно?». Теперь Белинский охвачен желанием счастья для «каждого из моих братьев по крови», он требует отчета за каждую слезинку ребенка, за каждый вздох угнетенной твари. Но и тут он видит «хвост дьявола» — необходимость крови, насилия. Из эгоизма, субъективной жажды свободы рождается его революционаризм. Он в новой ипостаси, «идеею идей» для него становится социализм. Белинский горячо верит, что настанет время, когда «не будет богатых, не будет бедных, ни царей и подданных, но будут братья, будут люди». И потому нет ничего выше и благороднее, как способствовать его развитию и ходу. От прежней мечтательности не остается и следа. Перед глазами критика носится гильотина. Ему «смешно и думать, что это может сделаться само собою, временем, без насильственных переворотов, без крови». «Люди так, глупы, — заявлял Белинский, — что их насильно надо вести к счастью. Да и что кровь тысячей в сравнении с унижением и страданием миллионов. К тому же: flat justitia — pereat mundus[12]».
Благодаря Белинскому совершается изменение представлений о сущности революции: это уже не правительственный переворот, не захват власти, как думали декабристы, это — война, истребление угнетателей ради будущего блага угнетенных. Находя в славянофильстве постановку «самых важных вопросов нашей общественности», Белинский упрекал их за то, что они не могли «в самом зле найти средства к выходу из него»; его ожесточали любые «субстанциальные начала» — религия, философия, мораль, ограничивающие волю человека.
Бердяев обозначил феномен Белинского как проявление «некультурности радикализма», несущего на себе «отражение некультурности консерватизма, вандализма старой, официальной России». «Революция, — добавлял он, — слишком часто заражается тем же духом, против которого борется: один деспотизм порождает другой деспотизм, одна полиция — другую, вандализм реакции порождает вандализм революции». Отсюда и все нигилистическое в русском политическом радикализме, столь удручавшее Герцена, но осознанно проводившееся и Чернышевским, и Добролюбовым, и Писаревым — вплоть до русских марксистов.
б) А.И. Герцен (1812–1870). Благородная фигура Герцена еще ждет своего понимания. В созданной им теории «русского социализма» провозглашалось право каждого на землю, общинное владение ею и мирское самоуправление. «На этих началах, и только на них, — утверждал Герцен в статье „Русские немцы и немецкие русские“ (1859), — может развиться будущая Русь». Для этого вовсе не обязательны революции; достаточно реформ, мирных преобразований: «…Мы уверены, что нет никакой роковой необходимости, чтоб каждый шаг вперед для народа был отмечен грудами трупов». Общий план развития допускает альтернативу, история таит в себе бесконечное число непредвиденных вариаций. Одномерность существует лишь в воображении, фантазии адептов революции. Это перенесение на русскую почву опыта Запада: «… почему же народ, самобытно развившийся, при совершенно других условиях, чем западные государства, с иными началами в быте, должен пережить европейские зады?». Историю невозможно вытянуть «во фрунт», пристегнуть к упряжке прямолинейного прогресса; она, как и природа, развивается «в разные стороны», выявляет противоположные тенденции. История не кладет свой капитал «на одну парту», и, изменяя «старый порядок вещей», важно учитывать многообразие форм социального обновления.
Представляя историю ареной деятельности людей, Герцен обусловливал направленность деятельности соответствием ее разуму. Если деятельность охватывает веления человека, то разум утверждает неразрывность бытия и мышления. Без разума нет осознанной реальности, нет целостной и единой природы. Именно в разуме достигается полнота того, что есть; в нем физический мир находит «прояснение» нравственное, обретает свой критерий и смысл. «Природа, понимаемая помимо сознания, — туловище, недоросль, ребенок, не дошедший до обладания всеми органами, потому что они не все готовы. Человеческое сознание без природы, без тела — мысль, не имеющая мозга, который бы думал ее, ни предмета, который бы возбуждал ее». Из единства, целостности природы и мышления Герцен выводил принцип объективности разума, признавая его универсальным логическим постулатом собственной философии.
Объективируя разум, русский мыслитель отдавал себе отчет в том, что это может привести философию к идеализму или, во всяком случае, легализовать принцип веры применительно к разуму. Чтобы избежать подобных издержек, он подводил под философию нерушимый фундамент частных наук, естествознания.«…Философия без естествоведения так же невозможна, как естествоведение без философии». Сфера философии — разум, умозрение, сфера частных наук — опыт, эмпирия. Они взаимно дополняют и предполагают друг друга. Только органическое соотношение между естествознанием и философией открывает человеку истину сущего — единый, всеохватывающий разум.
Это не было материализмом, но это и не идеализм, не «идеалистический монизм», как думал Г.В. Плеханов. Герцен принципиально дистанцировался как от материализма (он упрекал «Локкову школу» за отрицание объективности разума, сведение «механики мышления» к отдельной, частной способности «одного типического человека»), так и от идеализма (его не устраивало то, что Гегель «хотел природу и историю как прикладную логику, а не логику как отвлеченную разумность природы и истории»). В философии он предпочитал среднюю линию — рационалистического реализма, который принимал установку идеализма на объективацию разума, но делал это в интересах антропологизации, гуманизации природы. По существу Герцен выражал то же умонастроение, что и Галич; в этом смысле они оба — предтечи философии русского космизма. «Это треть всей русской литературы», — говорил о Герцене Л.Н. Толстой.
в) Вслед за Герценом теорию русского, или крестьянского социализма разрабатывал Н.Г. Чернышевский (1829–1889). Он также считал возможным для России миновать капитализм, непосредственно перейти к социализму. К такому убеждению его приводил анализ поземельных отношений на Западе, который он осуществил на основе гегелевской диалектики. Чернышевский высоко ценил идею немецкого философа о том, что высшая степень развития по форме сходна с его началом. Развертывая далее аргументацию, он строил следующую триадическую схему:
«Первобытное состояние (начало развития). Общинное владение землею». Чернышевский опровергал славянофилов, признававших общинное устройство «прирожденною особенностью русского или славянского племени». Оно, на его взгляд, составляло принадлежность всех народов в древнейшие периоды их исторической жизни. Общинное владение землей, писал он, «было и у немцев, и у французов, и у предков англичан, и у предков итальянцев, словом сказать, у всех европейских народов», но впоследствии, с усложнением общественных отношений, «оно мало-помалу выходило из обычая, уступая место частной поземельной собственности». При общинном строе человеческий труд не был связан с личным наделом земли и не требовал затрат почти никаких капиталов.
«Вторичное состояние (усиление развития). В этом периоде земледелие возвышается на новую стадию, которой не знала Россия». Она осталась при прежней общинной системе, не пытаясь подражать Западу в интенсивности и разнообразии жизни. Тем временем на Западе земля из общинной собственности превращается в частную, поступает в неотъемлемое владение отдельного лица. Вначале такая хозяйственная форма была вполне прогрессивной и служила «источником правильного дохода». Но усиливающаяся торгово-промышленная деятельность производит громадное развитие «спекуляции», охватывающей все отрасли хозяйства, включая земледелие. Вызванные спекуляцией перемены приводят к тому, что «личная поземельная собственность перестает быть способом к вознаграждению за затрату капитала на улучшение земли». Отныне обработка земли начинает требовать таких капиталов, которые превышают средства огромного большинства земледельцев, а земледельческое хозяйство приобретает такие размеры, которые далеко превышают силы одного хозяйства. Уничтожаются существовавшие раньше преимущества частной поземельной собственности.
Из недр вторичного состояния вырабатывается третья, высшая ступень, сходная с начальным, первичным состоянием. То, к чему Запад пришел вследствие трудной и сложной эволюции, России сохранила в неизменности с первобытных времен, и для ее возрождения необходимы лишь политические перемены. Общинное владение, заявлял Чернышевский, «представляется нужным не только для благосостояния земледельческого класса, но и для успехов самого земледелия: оно оказывается единственным разумным и полным средством соединить выгоду земледельца с улучшением земли и методы производства с добросовестным исполнением работы». Это и означает достижение социализма, о котором мечтает Запад и который так просто, так легко может осуществиться в России.
Диалектика оказывала Чернышевскому плохую услугу: сам того не подозревая, он попадал в сети консервативного идеала. Даже Белинскому, несмотря на всю его враждебность к капитализму, было ясно, что «внутренний прогресс гражданского развития в России начнется не прежде, как с той минуты, когда русское дворянство обратится в буржуази». Чернышевский по существу отстаивал не прогресс, а «охранение»; его общинный социализм, выведенный на основе гегелевской триады, предполагал удержание России в «первобытном состоянии», отбрасывая «средние моменты», т. е., собственно, цивилизацию.
Очевидно, насколько упрощенно воспринимал Чернышевский философию. Он видел в ней лишь приемы аргументации, отстаивания своих идеологических убеждений. Философия у него не знает истории, не развивается, а лишь переходит из одной формы в другую, и каждая новая система полностью опровергает предыдущую. Вот о Фейербахе: «Когда он явился, то устарел Спиноза». О Канте: «…система Канта в прах разбита… системою Фихте… а система самого Фихте?… не только Кант, но и разбивший его Фихте успели явиться, оказаться пустозванными людьми и были сданы в архив». Не лучше положение Шеллинга: он «в настоящее время имеет значение только как непосредственный учитель Гегеля». Да и сам «Гегель ныне уже принадлежит истории», а его место заступил Фейербах, который от общих, отвлеченных проблем перешел «к разъяснению нравственных и отчасти исторических вопросов». Именно Фейербаху Чернышевский обязан возникновением своего антропологического реализма, ставшего прикладной этикой «русского социализма».
Согласно воззрениям революционера-демократа, нравственный мир, как и физический, подчинен закону причинности. Все происходящие в нем явления взаимосвязаны между собой и строго детерминированы природой человека. Мышление состоит в отборе ощущений и представлений, которые «соответствуют потребности мыслящего организма в данную минуту», а действия или поступки сводятся к достижению результатов, намеченных мышлением. Каждый «человек любит прежде всего сам себя», заботится и думает о своих выгодах больше, нежели о других; «словом сказать… все люди эгоисты». Всеми ими движет желание добра для себя, и в этом смысле «добро есть польза». Разница между добром и пользой — чисто количественная: добро суть не что иное, как большая польза. А так как у всех желания одинаковы, то простая расчетливость и рассудительность обязывают умерить эгоизм, придать ему разумную форму.
По мнению русского мыслителя, противопоставление добра и пользы в старой этике проистекало из неверного представления о человеке как о существе дуалистическом, обладающем кроме реальной натуры еще и «другой натурой», т. е. особой, нематериальной душой. Новая же философия, основанная на антропологизме, исходит из выработанной естественными науками идеи о единстве человеческого организма; она «видит в нем то, что видят медицина, физиология, химия». Без особых затруднений разрешался и «головоломный вопрос: доброе или злое существо человек?».«…При первом приложении научного анализа, — писал Чернышевский, — вся штука оказывается простою до крайности. Человек любит приятное и не любит неприятного — это, кажется, не подлежит сомнению, потому что в сказуемом тут просто повторяется подлежащее: А есть А, приятное для человека есть приятное для человека, неприятное для человека есть неприятное для человека. Добр тот, кто делает хорошее для других, зол — кто делает дурное для других; кажется, это также просто и ясно. Соединим теперь эти простые истины и в выводе получим: добрым человек бывает тогда, когда для получения приятного себе он должен делать приятное другим; злым бывает он тогда, когда принужден извлекать приятность себе из нанесения неприятности другим. Человеческой натуры нельзя тут ни бранить за одно, ни хвалить за другое; все зависит от обстоятельств, отношений, учреждений».
Для Чернышевского область нравственного — это лишь функциональный придаток физиологического, которое в свою очередь «запускается», приводится в действие социальным. Поэтому человек при одних обстоятельствах бывает добр, при других — зол. Чтобы направить его в сторону нравственного развития, необходимо прежде всего изменить реальные условия жизни, преобразовать социальность.
Предпринятый Чернышевским «научный анализ» нравственности, сильно стимулировавший рост революционных настроений в русском обществе, привел одновременно к размежеванию морали и политики. Чернышевский как бы награждал человека пожизненной индульгенцией, освобождавшей его от «внутреннего голоса», самооценки. Для такого человека страсть к разрушению превосходит страсть к творчеству, духовному совершенству. Он превращался исключительно в политическое существо, не связанное ни с какой традиционной моралью, ни с какой нравственной нормой.
На примере Чернышевского и его последователей, в числе которых были и русские марксисты, видно, что сам по себе гуманизм, сколь бы возвышенными не казались его стремления, еще не в состоянии облагородить человека, если его внутренние убеждения находятся в разладе с нравственностью, моралью. Он в конечном счете непременно приводит к нигилизму, причем не только социальному, но и духовному. А это уже тупик, высший предел самоутверждения человека, когда, по выражению Н.А. Бердяева, «гуманизм переходит в антигуманизм».
3. Философская деградация русского политического радикализма достигла своего апогея в революционном народничестве.
Рубежом, отделившим народничество от революционного демократизма, стала крестьянская реформа 1861 г. Фактически это была «революция сверху», которая в корне подорвала разночинскую веру в народную революцию и укрепила народную веру в царя. Правительству удалость настолько прочно стабилизировать крестьянсткую общину, что ее позднее не смог разрушить даже П.А. Столыпин, мечтавший о повсеместных «отрубах». Было положено начало другому процессу — пауперизации, обнищанию дворянского сословия. На Западе этот процесс затронул в основном крестьянские массы, которые, переселяясь в города, преобразовывались в пролетариат, создавая очаги революционаризма. Неслучайно в России боялись подобной «европеизации», и не только консервативные, но и либеральные элементы выступали против «язвы пролетариатства». Но поистине: «гони природу в дверь, она влетит в окно»! Ослабив напряжение крестьянства, правительство подтолкнуло к революционизированию русское дворянство.
Вторично в девятнадцатом столетии дворянство отождествило свой собственный интерес с народным, выступив против самодержавия. Сперва это был декабризм, теперь — революционное народничество. Но если в декабризме «народ остался безучастным зрителем» [А.И. Герцен], то народничество жаждало сближения с народом, превращения его в «базис» революционного движения. На его знамени был начертан лозунг: «перестройка русского общества должна быть совершена не только с целью народного блага, не только для народа, но и посредством народа» [П.Л. Лавров]. Отсюда две крайности, столь поражающие в народничестве: с одной стороны, неимоверное опрощение, «философский нигилизм», пронизывающий сознание даже самых его высокоодаренных теоретиков, а с другой — напряженный индивидуализм и субъективизм, «критически мыслящая личность». Из-за невозможности соединить эти крайности, народничество пренебрегало логикой мысли, предпочитая логику «хождения в народ», дела. В конечном счете всю ставку оно сделало на террор, насилие одиночек, и убийством императора Александра II 1 марта 1881 г. завершило свою трагическую эпопею.
а) Характерный для народничества философский нигилизм впервые обрел своего защитника в лице Д.И. Писарева (1840–1868). По известной шутке историка М.П. Погодина, «Полевой роди Белинского… Белинский роди Чернышевского… Чернышевский роди Писарева, который дошел до нельзя». К этому можно было бы добавить, что Писарев роди Лаврова и Ткачева, Ткачев роди Ленина.
Писарев объявлял себя приверженцем «полнейшего материализма», или реализма, который, на его взгляд, всего более способен привиться к русскому уму. Его главный принцип составляет очевидность: «Невозможность очевидного проявления исключает действительность существования». В этом плане материализм смыкается с точными науками, ограждая себя от «всякой умозрительности» и «диалектических доказательств». Писарев называл это «экономией умственных сил», вызванной необходимостью увеличить «количество хлеба, мяса, одежды, обуви, орудий и всех остальных вещественных продуктов труда». Ничто другое не может быть целью мышления — кроме вопроса о голодных и раздетых людях. «Надо делать то, что целесообразно, а не то, что красиво», — так формулировал задачу Писарев, провозгласивший культ утилитаризма и отрицания.
б) Точно так же рассуждал о философии П.Н. Ткачев (1844–1886). «В настоящее время, — писал он, — можно сказать почти с безусловной достоверностью, что философия потеряла свой кредит в глазах каждого здравомыслящего человека… Серьезно заниматься философией может теперь или человек полупомешанный, или человек дурно развитый, или крайне невежественный». Философию он причислял к разряду «неопределенных отвлеченностей» и требовал замены ее на науку. С его точки зрения, допустимо лишь существование «философии природы», тождественной «науке о природе». Она может, пока еще не достигнуто полное знание о реальной действительности, вносить определенное единство и целостность в индивидуальные мировоззрения людей, хотя и не без примеси «ученой эквилибристики». Сугубо «научная» установка Ткачева держится на его гносеологическом индуктивизме. На его взгляд, познание не имеет никаких других исходных точек, кроме наблюдения и сравнения. Всякая дедукция не только антинаучна, но и антисоциальна: она уводит человека в «схоластические дебри», мешает его «производственной деятельности». Поэтому и философствование есть «эксплуатация человеческой глупости», а следовательно, оно возмутительно и безнравственно.
В столь же однозначных, жестких категориях выдержана политическая теория Ткачева. Как и все народники, он принимал крестьянскую общину в качестве «краеугольного камня» будущего общественного строя, однако сам этот строй уже представлял себе существенно иначе: не социалистическим, а коммунистическим. Конкретно процесс превращения общины в коммуну Ткачев изображал так. Сперва «революционное меньшинство», воспользовавшись «разрушительно-революционною силою» народа, захватывает политическую власть. Затем оно создает «революционное государство», которое наделяется двоякими функциями: «разрушительной» и «устроительной». Революционное государство прежде всего «уничтожает консервативные и реакционные элементы», после чего приступает к осуществлению социальной революции путем проведения постепенных реформ во всех сферах общественной жизни. На первом месте стоит задача пересоздания крестьянский общины в общину-коммуну. Для этого должна быть произведена «экспроприация орудий производства», находящихся в частном владении и передача их в общее пользование. Кроме того, необходимо отменить буржуазный принцип распределения по труду и ввести принцип распределения по «братской любви и солидарности». Эти меры позволят укрепить коммунистические начала, придать им необратимый характер. Следовательно, будущее общество никак не связано с идеалами русского крестьянства. Ткачев это хорошо понимал. «Самое полное и беспрепятственное применение их к жизни, — писал он, — мало пододвигнет нас к конечной цели социальной революции — к торжеству коммунизма… Эта роль и значение принадлежат исключительно революционному меньшинству».
Эти политические идеи Ткачева. в основной массе вошли в идейный арсенал большевизма, в политическое сознание Ленина.
в) Более лояльно, хотя тоже с позиций политической прагматики подходил к философии создатель субъективного метода в социологии П.Л. Лавров (1823–1900). Как и Чернышевский, он не мыслил себе существования философии без «общественных партий, которые бы боролись и выставляли философские принципы для своих практических целей». О своей солидарности с ним заявлял и сам автор «Антропологического принципа в философии»: «наши понятия… в сущности сходны с образом мыслей г. Лаврова». Из сочинений Лаврова наиболее известны его «Исторические письма» (1868–1869), ставшие на многие годы программным трудом русского революционного народничества.
В основе субъективного метода лежал сенсуализированный антропологизм. Философия, по мнению Лаврова, «должна внести единство во все сущее, как сущее для человека». Вне человека нет знания, нет реальности; все рождается из человеческих ощущений. Сам человек «реален дотуда, докуда ощущает». Из этой субъективности складывается личность, утверждающая свой субъективный идеал. Столкновение личных деятельностей «производит объективный процесс истории». Осмысление истории невозможно без выработки «рациональной формулы прогресса», которая должна выражать «отношение между субъективным и объективным пониманием общественных явлений». Критерием субъективного понимания выступает справедливость, объективного — истина. Истина дается наукой, совокупным знанием, справедливость — восприятием общества не просто как «суммы органов», а как «суммы страждущих и наслаждающихся единиц». Только в этом случае формула прогресса становится мерилом развития цивилизации, совершенствования человеческого общества. В результате прогресс определялся как «процесс развития в человечестве сознания и воплощения истины и справедливости путем работы критической мысли личностей над современною культурою». Поскольку истина составляет предмет социологии, а справедливость относится к этике, то социология неотделима от этики, деятельность общественная — от личной нравственности. В этой этизации социологии, в этом социологическом сократизме и заключался субъективный метод Лаврова.
г) Что касается теоретиков анархизма, то они вообще не усложняли свой идеал никакими особыми философскими выкладками. М.А. Бакунин (1814–1876) просто подверстывал свой революционаризм к чисто позитивистской схеме исторических состояний человечества: 1) животности, 2) мысли и 3) бунта. Из животных потребностей возникает экономика (отсюда интерес Бакунина к экономическому материализму Маркса), из мысли — наука, из бунта — свобода. Трактуя свободу как отрицание государственности, Бакунин утверждал, что «народ наш глубоко и страстно ненавидит государство», находя подтверждение этому в общинном быте, общинном самоуправлении русского крестьянства.
Чрезвычайно упрощенной предстает и теоретическая концептуализация анархизма в сочинениях П.А. Кропоткина (1842–1921). «Анархия, — писал он, — есть миросозерцание, основанное на механическом (кинетическом) понимании явлений, охватывающее всю природу, включая сюда и жизнь человеческих обществ. Ее метод исследования — метод естественных наук; этим методом должно быть проверено каждое научное положение. Ее тенденция — основать синтетическую философию, т. е. философию, которая охватывала бы все явления природы, включая сюда и жизнь человеческих обществ и их экономические, политические и нравственные вопросы». Синтетическая философия представляла собой систему целостного знания, вбиравшего в себя природу и общество; это была натурфилософия и социология в их единстве. Отдавая предпочтение исключительно индуктивному методу, Кропоткин почти с писаревской страстностью отвергал «ложное наследие гегельянства». Он возводил свою линию к механистическому материализму Гольбаха, Ламетри, Дидро, лишь отчасти разнообразя его позитивизмом Спенсера и Милля.
Обозревая в целом идеологию русского политического радикализма, приходится констатировать, что в философском отношении он так и не поднялся выше эклектического сенсуализма (единственное отрадное исключение — Герцен), все более погрязая в метафизическом способе мышления. Гегель не только не был понят, но и отвергнут; в нем видели главную бациллу консерватизма и реакции. Русский радикализм, не имея собственной философской опоры, развивался по принципу «смены катехизисов» [B.C. Соловьев]: сперва это был православный, евангельский, которым вдохновлялись декабристы, затем приходит материалистический, фейербахианский, служивший знаменем для революционных демократов, и, наконец, появляется позитивизм, подхваченный всеми направлениями русского народничества. Ничего другого и не могло быть: политизированное сознание не несет в себе никакого заряда самобытного философского творчества и лишь пользуется готовыми философскими системами, превращая их в служанку идеологии. По такому же идейному сценарию формировался большевизм.
Литература
а) Источники
Бакунин М.А. Наука и народ; Наука и насущное государственное дело; Государственность и анархия // Бакунин М.А. Философия. Социология. Политика. М, 1989.
Бакунин М.А. Исполведь // Дюкло Ж. Бакунин и Маркс: Тень и свет. М., 1975.
Белинский В.Г. Россия до Петра Великого // Полн. собр. соч. В 13-ти т. Т. 5. М., 1954.
Белинский В.Г. Взгляд на русскую литературу 1846 года; Письмо к Н.В. Гоголю (15 июня 1847 г.) // Полн. собр. соч. Т. 10. М., 1956.
Белинский В.Г. Письмо к В.П. Боткину (8 сентября 1841 г.) // Полн. собр. соч. Т. 12, М., 1956.
Герцен А.И. Письма об изучении природы // Соч. В 9-ти т. Т. 2. М., 1955.
Герцен А.И. О развитии революционных идей в России // Соч. Т. 3. М., 1956.
Герцен А.И. Крещеная собственность; Русские немцы и немецкие русские // Соч. Т. 7. М., 1958.
Кропоткин П.А. Анархия, ее философия и идеал. М., 1906.
Кропоткин П.А. Современная наука и анархия. Пг. М., 1920.
Кропоткин П.А. Этика. М., 1991.
Лавров П.Л. Механическая картина мира; Три беседы о современном значении философии // Собр. соч. Вып. 2. Пг., 1918.
Лавров П.Л. Исторические письма; Формула прогресса г. Михайловского // Избр. соч. на соц. — полит. темы. В 8-ми т. Т. 1. М., 1934.
Лавров П.Л. Роль славян в истории мысли // Историографические исследования по славяноведению и балканистике. М., 1984.
Мечников Л.И. Цивилизация и великие исторические реки. М., 1924.
Михайловский Н.К. Что такое прогресс? Полн. собр. соч. В 10-ти т. Т. 1. СПб., 1911.
Пестель П.И. Русская правда // Избр. соц. — полит. и филос. произв. декабристов. В. 3-х т. Т. 1. М., 1951.
Писарев Д.И. Идеализм Платона; Схоластика XIX века; Московские мыслители // Соч. в 4-х т. Т. 1. М., 1955.
Писарев Д.И. Разрушение эстетики // Соч. Т. 3. М., 1956.
Писарев Д.И. Исторические идеи Огюста Конта // Писарев Д. И. Исторические эскизы. Избр. статьи. М., 1989.
Ткачев П.Н. Что такое партия прогресса (по поводу «Исторических писем» П.Л. Лаврова) // Соч. В 2-х т. Т. 1. М., 1975.
Ткачев П.Н. Анархия мысли; Революция и государство; Народ и революция; Анархическое государство // Соч. Т. 2. М., 1976.
Фонвизин М.А. Обозрение проявлений политической жизни в России; О коммунизме и социализме; Обозрение истории философских систем // Сочинения и письма. В 2-х т. Т. 2. Иркутск, 1981.
Чернышевский Н.Г. Эстетические отношения искусства к действительности (Предисловие к третьему изданию); Критический взгляд на современные эстетические понятия // Избр. филос. соч. В 3-х т. Т. 1. М., 1950.
Чернышевский Н.Г. Критика философских предубеждений против общинного владения; Экономическая деятельность и законодательство; Суеверие и правила логики // Избр. филос. соч. Т. 2. М., 1950.