Лекция 9 ПОЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ РУССКОГО КОНСЕРВАТИЗМА

Лекция 9

ПОЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ РУССКОГО КОНСЕРВАТИЗМА

Апология самодержавия и народности. Историософия консерватизма: Н.М. Карамзин. «Русский византизм»: К.Н. Леонтьев. Официальный монархизм: М.Н. Катков, К.П. Победоносцев, Л.А. Тихомиров.

Идеи славянофилов, в особенности Данилевского дали мощный толчок развитию философии русского консерватизма. Сложная судьба славянофильского учения отчетливо сознавалась уже современниками. К.Д. Кавелин писал, что после ухода славянофильства с исторической арены с ним «случилось то же, что со всеми школами и учениями в мире»: «толковали его вкривь и вкось, развивая во всевозможных направлениях заключающиеся в нем мысли и делая из них всевозможные применения». Один из последних «неославянофилов» М.О. Гершензон прямо заявлял, что взгляды представителей «русского направления» сыграли «огромную пагубную роль»: «Из них выросла вся реакционная политическая идеология, на которую русская власть и известная часть общества доныне опираются в своей борьбе против свободы и просвещения народного». Речь, конечно, не может идти о реакционности самого славянофильства; оно было консервативным, не более. Укрепление реакционной идеологии началось задолго до славянофильства и во многом было связано с возрастанием «французской опасности». Два военных поражения, которые преподнесла России Франция в 1805 и 1807 гг., оказали удручающее влияние на русское общество. Все жили ожиданием третьего столкновения, не сомневаясь, что оно будет решающим для судеб Отечества. Общество провидело 1812 г. и страшилось всякого ослабления монархической власти. В противовес либерализму быстро набирал силу и распространялся политический консерватизм, выставивший на своем знамени апологию самодержавия и народности.

1. Историософия консерватизма. Первым, кто осознал необходимость историософской идеологемы самодержавия, был историк и литератор И.М. Карамзин (1766–1826). Еще до выхода в свет своей знаменитой «Истории государства Российского» он выпустил небольшую брошюру под названием «Записка о древней и новой России» (1811), которая стала как бы теоретическим введением к его многотомному труду.

В соответствии со схемой историка, Россия, основанная «победами и единоначалием», уже в XI в. «не только была обширным, но, по сравнению с другими, и самым образованным государством». Однако она не сумела оградить себя от «общей язвы тогдашнего времени», которую «народы германские сообщили Европе», именно, от феодального раздробления. Поэтому она распалась на многочисленные мелкие уделы и погрязла в жалком междоусобии «малодушных князей». Тогда-то и открылось «гибельное зло»: утрата связи «подданства и власти». Народ охладел в усердии к князьям, а князья, лишившись поддержки народа, «сделались подобны судьям-лихоимцам, или тиранам, а не законным властелинам». Ослабленная раздорами Россия покорилась азиатским варварам. Снова восстановить ее удалось только московским князьям.

Но они не ограничились установлением «единовластия», т. е. независимости от Орды, а с самого начала стремились «единовластие усилить самодержавием», т. е. добиться полной ликвидации удельного господства. Это было не столь уж трудно: «Народ, смиренный игом варваров, думал только о спасении жизни и собственности, мало заботясь о своих правах гражданских. Сим расположением умов, сими обстоятельствами воспользовались князья московские и мало-помалу, истребив все остатки древней республиканской системы, основали истинное самодержавие». Карамзин не скрывал своего неприятия республиканизма, или «древнего вече»; но сознавая глубокую укорененность этой традиции в народной жизни, предпочитал подходить к опровержению ее с позиций выгодности, блага самодержавия. Это был чисто просветительский критерий. Карамзин констатировал: самодержавие «имеет целью одно благоденствие народа», оно избавило его «от бедствий внутреннего междоусобия и внешнего ига», но самое главное — «оно уклоняется от всякого участия в делах Европы, более приятного для суетности монархов, нежели полезного для государства». По сути историк создавал не реальной образ, а идеал самодержавия, с которым подходил к оценке роли отдельных российских монархов.

Тут на первый план выдвигалось их отношение к Западу. Характеризуя преобразования Петра I, Карамзин вменял ему в вину то, что с началом европеизации «честью и достоинством России сделалось подражание». Царь-реформатор хотел искоренить «древние навыки» и ввести просвещение. Конечно, просвещение достохвально, но в чем оно состоит? «В знании нужного для благоденствия: художества, искусства, науки не имеют иной цены. Русская одежда, пища, борода не мешали заведению школ. Два государства могут стоять на одной степени гражданского просвещения, имея нравы различные. Государство может заимствовать от другого полезные сведения, не следуя ему в обычаях». Это опять-таки от просветительской установки — разделять знания и обычаи. Карамзину свойственно было убеждение, что знание доставляет благо, а обычай формирует нрав. Он не усматривал связи между познанием вещей и познанием души, оставаясь на позициях просветительской теории двойственной истины. Ему казалось, что Петр вместо просвещения вверг страну в подражание, унизив россиян «в собственном их сердце». «Мы стали гражданами мира, — писал Карамзин, — но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России. Виною Петр». Царь, сам того не желая, принизил самодержавие, заставив ненавидеть злоупотребления монархов.

Немало «пятен» находил Карамзин и в царствование Екатерины: «чужеземцы овладели у нас воспитанием, двор забыл язык русский, от излишних успехов европейской роскоши дворянство одолжало». В полной мере обнажились «вредные следствия Петровой системы», поддержанной «незабвенной монархиней». Время Павла прошло в страхе и оцепенении: он «считал нас не подданными, а рабами; казнил без вины, награждал без заслуг». Ненавидя дело своей матери, он «легкомысленно истреблял долговременные плоды государственной мудрости».

Именно Павел своими «зловредными» действиями настроил умы против неограниченного самодержавия, заставив мечтать о конституционных переменах.

Но как ограничить самодержавие в России, не ослабив при этом «спасительной царской власти?» — спрашивал Карамзин. Вопрос по существу был риторическим, ибо он решительно не соглашался «поставить закон… выше государя». Ведь тогда потребуется блюсти неприкосновенность самого закона, замечал Карамзин. Кто станет это делать — Сенат или Государственный Совет? И будут ли их члены избираться государем или государством? В первом случае это будут «угодники царя», и, стало быть, разовьется ласкательство, во втором же — его соперники, которые «захотят спорить с ним о власти», а это уже будет аристократия, а не монархия, двоевластие, принесшее и без того немало бед России. Мудрость целых веков нужна для утверждения власти, потому охранительность в политике предпочтительней всякого творчества. «Самодержавие, — резюмировал Карамзин, — основало и воскресило Россию; с переменою Государственного Устава ее она гибла и должна погибнуть, составленная из частей столь разных и многих, из коих всякая имеет свои особенные гражданские пользы».

В рассуждениях историка явственно обозначился крен в сторону историософизации самодержавия, возведения его в степень высшей политической мудрости. При таком раскладе ничего не значило лицо отдельного тирана-самодержца; оно составляло исключение, а не правило, обусловленное личными свойствами самого монарха, а не монархической системы. От Карамзина тянется длинная нить русского политического консерватизма, охватывавшего самые разнородные направления — от позднего славянофильства до «русского византизма» и официального монархизма.

2. «Русский византизм». Провозглашенный Данилевским принцип «эгоистической политики» получил свое претворение в крайне консервативной теории «русского византизма», создателем которой стал К.Н. Леонтьев (1831–1891). Его работы воспринимались современниками как «разложение славянофильства» [П.Н. Милюков]. Действительно, в большинстве из них, в частности, таких как «Византизм и славянство» (1875), «Русские, греки и юго-славяне. Опыт национальной психологии» (1878), «Письма о восточных делах» (1882–1883), он открыто выступал против идеи «односторонне славянского» назначения России, признания ее авангардом всеславянства. Ему казалось, что «вовсе нелестно быть тем, чем до сих пор были все славяне, не исключая даже русских и поляков: чем-то среднепропорциональным, отрицательным, во всем уступающим духовно другим, во всем второстепенным». По этой причине Леонтьев политику «православного духа» предпочитал политике «славянской плоти». Другими словами, он откровенно становится на позиции религиозно-национального консерватизма. В Леонтьеве больше всего поражала сила его ума, «недоброго, едкого, прожигающего каким-то холодным огнем» [С.Н. Булгаков]. Им владело какое-то неизъяснимое ощущение трагизма истории, сознание неизбежности ее конца, гибели. На всем он видел печать разложения и гниения, подводя всякое развитие, всякое изменение под действие сформулированного им всеобщего триадического закона. В соответствии с этим законом, все в мире пребывает лишь в пределах данной формы, не переходя ни в какое иное состояние: нечто либо только существует, либо не существует. Именно деспотизм формы, выражающей внутреннюю идею материи, приводит к возникновению явления, которое совершает постепенное восхождение от простейшего к сложнейшему, возвышается до обособления, «с одной стороны, от окружающего мира, а с другой — от сходных и родственных организмов, от всех сходных и родственных явлений». Высшая точка развития оказывается одновременно высшей степенью индивидуализации явления, воплощением высшей цветущей сложности. Все последующее зависит от крепости и устойчивости формы. Явление живет и сохраняется, пока сильны узы естественного деспотизма формы. Но как только форма перестает сдерживать разбегающуюся материю, процесс развития тотчас переходит на стадию разложения и гибели. Исчезновению явления предшествуют такие специфические моменты, как упрощение составных частей, уменьшение числа признаков, ослабление их единства и силы. Происходит своего рода растворение индивидуальности, явление как бы достигает «неорганической нирваны», уходит в небытие. «Все постепенно понижается, мешается, сливается, а потом уже распадается и гибнет, переходя в нечто общее, не собой уже и не для себя существующее». Развитие представляет собой триединый процесс: 1) первоначальной простоты, 2) цветущей сложности и 3) вторичного смесительного упрощения, в равной мере охватывающий природные и социальные закономерности.

По триадической схеме развивается и государство: сперва совершается обособление свойственной ему политической формы, затем наступает период «наибольшей сложности и высшего единства», а после происходит падение государства, которое «выражается расстройством этой формы, большой общностью с окружающим». Долговечность государства не превышает 1000 или может 1200 с небольшим лет. У каждого народа своя особая государственная форма. Она вырабатывается не вдруг и не сознательно, и долгое время может оставаться непонятой. На начальной стадии, как правило, превалирует аристократическая форма; на стадии цветущей сложности «является наклонность к единоличной власти (хотя бы в виде сильного президентства, временной диктатуры, единоличной демагогии или тирании, как у эллинов в их цветущем периоде), а к старости и к смерти воцаряется демократическое, эгалитарное и либеральное начало». Формула сильного государства — это диктатура, жесткая централизация, слабого и умирающего — уравнение, «демократизация жизни и ума».

Исходя из данного критерия, Леонтьев не сомневался, что «сила государственная выпала в удел великороссам», тогда как Запад давно уже пережил пик своего политического величия и теперь неотвратимо клонится к закату. Вся мощь европейской цивилизации держалась на многообразии составляющих ее элементов, а именно: византийского христианства, германского рыцарства, эллинской эстетики и философии и римских муниципий. Их противоборство создавало особый духовный накал, благотворно влиявший на поддержание сложности и цветения европейской цивилизации. Однако с конца XVIII в., в результате Французской революции[19], на Западе восторжествовало муниципальное, т. е. буржуазное начало, что повлекло за собой развитие эгалитарного процесса, стремление привести всех и все к одному знаменателю. «Итак, вся Европа, — писал Леонтьев, — с XVIII столетия уравнивается постепенно, смешивается вторично. Она была проста и смешанна до IX века: она хочет быть опять смешанна в XIX веке. Она прожила 1000 лет! Она не хочет более мифологии! Она стремится посредством этого смешения к идеалу однообразной простоты и, не дойдя до него еще далеко, должна будет пасть и уступить место другим!». Эгалитаризм, демократия, всеобщее благо вызывали у Леонтьева прямо-таки физическое отвращение: так плоско, так неэстетично выглядел в его глазах «эвдемонический прогресс»! Предрекая гибель Европе, он не просто свертывал славянофильскую оппозицию России и Запада, обессмысливая идеалы и ценности европейской цивилизации, но и переносил русский вопрос в плоскость евразийства, сопозиции России и Востока.

Перед Россией стоит одна главная задача — не подчиниться Европе в эгалитарном прогрессе и «устоять в своей отдельности». Это означало и отрицание идеи славизма как самобытного «культурного здания». Леонтьев явно шел вразрез с Данилевским, не отказываясь, впрочем, от самого принципа культурно-исторических типов. России он предрекал другую, более высокую, миссию — создание особой, невиданной доселе цивилизации — русско-азиатской. Это, по мнению мыслителя, вытекает из самого положения России, которая «давно уже не чисто славянская держава». Обширное население азиатских провинций, подвластных русской короне, имеет в ее судьбах не меньшее значение, чем славяне. Поэтому она при каждом политическом движении вынуждена неизбежно брать в расчет «настроения и выгоды этих драгоценных своих окраин», столь прочно удерживающих ее благодаря своему многообразию и разнородности от уравнительного смешения.«…Россия, — констатировал Леонтьев, — не просто государство; Россия, взятая во всецелости со всеми своими азиатскими владениями, это целый мир особой жизни, особый государственный мир, не нашедший еще себе своеобразного стиля культурной государственности». Он вместе с тем воздерживался от каких бы то ни было прогнозов в плане будущности русско-азиатской цивилизации. И вовсе не из боязни прослыть фантастом или утопистом; просто Леонтьев принципиально не был способен на положительное творчество. Его стихия — борьба, конфронтация, он вообще мыслил только в категориях трезвого реализма, утверждающего исключительно охранительную тенденцию.

Леонтьев, более всего страшившийся эгалитарного прогресса, в первую очередь стремился избежать повторения западного пути. С этой целью он предлагал «подморозить Россию, чтобы она не жила», т. е. застыла в существующем виде до лучших времен. «Пора учиться делать реакцию», заявлял идеолог консерватизма. Знаменем реакции провозглашался византизм как абсолютный антипод европеизма. Византизм, по мнению Леонтьева, воспитал русский царизм, сплотил «в одно тело полудикую Русь», дал ей силу «перенести татарский погром и долгое данничество». С помощью византизма Россия выстояла в борьбе с Польшей, Швецией, Францией и Турцией. «Под его знаменем, если мы будем ему верны, — утверждал он, — мы, конечно, будем в силах выдержать натиск и целой интернациональной Европы, если бы она, разрушивши у себя все благородное, осилилась когда-нибудь и нам предписать гниль и смрад своих новых законов о мелком земном всеблаженстве, о земной радикальной всепошлости!» Именно «византийской выправке» обязан русский народ своим церковным чувством и покорностью властям. Византийский дух и византийские влияния насквозь пронизывают весь великорусский общественный организм. Византизм в государстве есть монархизм, который служит единственным организующим началом общественной жизни, главным орудием политической дисциплины. Нельзя сохранить Россию, подвергая опасности существование монархии, отвращая народ от самодержавного авторитета. «Практическая мудрость народа, — писал Леонтьев, — состоит именно в том, чтобы не искать политической власти, чтобы как можно менее мешаться в общегосударственные дела. Чем ограниченнее круг людей, мешающихся в политику, тем эта политика тверже, толковее, тем самым люди даже всегда приятнее, умнее». В нем была сильна славянофильская закваска — и ему не хотелось, чтобы русский народ государствовал, занимался политикой.

Чтобы приостановить «таяние» России, необходимы ретроградные меры. «Надо уметь властвовать беззастенчиво!» Для этого следует держать народ в повиновении. Лучше всего, когда он непросвещен. Если позволить ему увлечься науками, исчезнет его «национальное своеобразие». Власть должна всячески противодействовать народному образованию. Если Россия сопротивлялась еще сколько-нибудь успешно «духу времени», то этим она до известной степени обязана безграмотности русского народа. «Надо, чтобы нам не испортили эту роскошную почву, прикасаясь к которой мы сами всякий раз чувствуем в себе новые силы». Тут особенно важна роль православия как существенного компонента византизма. Нечего сентиментальничать о христианстве, изображая его религией любви, одной любви без страха: это христианство «на розовой водице» ничего не имеет общего с христианством настоящим, «христианством монахов и мужиков, просвирень и прежних набожных дворян». Оттого «в наше время, — резюмировал Леонтьев, — основание сносного монастыря полезнее учреждения двух университетов и целой сотни реальных училищ». Мало кто из русских мыслителей, даже самых консервативных убеждений, решался столь откровенно и безаппеляционно заявлять о своей приверженности политическому обскурантизму. Леонтьев в этом отношении представлял до некоторой степени психологическую загадку, заставлявшую видеть в нем много «нерусских черт, чуждых русскому чувству жизни, русскому характеру, русскому миросозерцанию» [Н.А. Бердяев].

3. Официальный монархизм. Усиление консервативно-монархического направления во многом отразило «попытку создать альтернативу страшному призраку „нового человека“ Чернышевского, представшему перед русским обществом» [Р. Пайпс]. Убийство народовольцами императора Александра II (1 марта 1881 г.) вывело из либерального оцепенения правящий класс, побудив его всеми мерами противодействовать «революционным попыткам». На стороне монархии выступили такие крупные идеологи пореформенной эпохи, как М.Н. Катков, К.П. Победоносцев и Л.А. Тихомиров.

а) М.Н. Катков (1818–1887), бывший одно время адъюнкт-профессором Московского университета по кафедре философии, позднее занял место редактора «Московских новостей», сделавшихся главным рупором правительственной политики. Его мировоззрение формировалось в обстановке сплочения и активизации радикально-народнического нигилизма, который все явственней принимал социалистическую окраску. Катков считал, что эта «крамола» возникла вследствие «польской интриги», являвшейся, на его взгляд, частью «европейски организованной против нас революции».«…Наши доморощенные революционеры, писал он, — сами по себе совершенно ничтожны… но как орудие сильной и хорошо организованной польской революции, которая не отступает ни перед какими средствами и решилась все поставить на карту, они могут получить значение». Его утешало то, что народ, как ему казалось, преисполнен «ненависти к интеллигенции» и в «смирении сердца» воплощает свое «призвание в человечестве».

Среди причин, попустительствующих нигилизму, Катков называл прежде всего слабость власти. «Что требуется в настоящее время?», — спрашивал он и отвечал: «Более всего требуется, чтобы показала себя государственная власть России во всей своей силе, ничем не смущенная, не расстроенная, вполне в себе уверенная». В этом его особенно убеждала мартовская трагедия. Цареубийство обострило вопрос о самодержавии. В обществе стали распространяться конституционные, парламентарные идеи. Катков реагировал решительно: «Не парламентаризму ли должны мы завидовать, этой пошлой доктрине, везде потерявшей кредит, которая может быть годна только как средство постепенного ослабления власти и перемещения ее из рук в другие». Его идеалом неизменно оставалось самодержавие, которое он ставил выше конституционного парламентаризма. «Государство не устанавливается, пока не прекращается всякое многовластие». Прогресс политического развития, в понимании Каткова, заключался в «собирании» власти, т. е. утверждении самодержавия. Русскому народу не подходит конституционный строй не в силу его политической отсталости, а по причине превосходства его типа развития по сравнению с Западом. Самодержавие неотделимо от национальной почвы, истории и будущего России.

В то же время Катков не закрывал глаза на то, что русское самодержавие не просто с каждым днем становится слабее и теряет авторитет, но и уступает инициативу правительству. Обращаясь к Александру III, он писал: «Россия имеет две политики, идущие врозь — одну царскую, другую министерскую». Сохранение подобной ситуации «может сообщить фальшивое и опасное направление нашему прогрессу». Во-первых, этим подрывается идея централизации: общество приучается иметь дело с правительством, которое заслоняет собой народ с его нуждами от монарха. Во-вторых, «независимое» правительство демонстрирует «непослушание» верховной власти, что само по себе служит пагубным примером для подданных и способно лишь «просто-напросто революционизировать насильно страну»[20]. Идеолог самодержавия ратовал за «оздоровление» власти, т. е. полное превращение правительства в простой административный придаток монархической системы. «Надо, чтобы страна знала, — аргументировал публицист, — под каким солнцем она живет, какое начало управляет ее судьбами, куда она должна смотреть и в каком направлении предстоит ей строиться далее».

Важнейшим звеном укрепления верховной власти должно явиться земское управление. Через земства, по мнению Каткова, «верховная власть может войти в более тесную связь с народом», объединить под своим скипетром «здоровые силы» общества. Земства должны возглавить представительство «положительных интересов», иначе говоря, «местных организованных элементов»: крупных землевладельцев, поместных дворян и других привилегированных групп населения. Их основой мыслились «нынешние дворянские собрания». В газете Каткова проводилось требование «ослабить в составе земских учреждений представительство темных масс», т. е. крестьян — ведь их нужды и без того известны и «никто, как дворянство, не сможет так последовательно их защищать». От «дарования» дворянскому сословию «политических прав» Катков ожидал не только затухания интеллигентской «крамолы», но и укрепления российской государственности, ее монархического начала.

б) Последовательным консерватором, близко опекавшим катковский лагерь, был К.П. Победоносцев (1827–1907). Духовный наставник двух последних российских императоров, обер-прокурор Святейшего Синода, он в некотором роде стал общим символом политической реакции и застоя, что запечатлелось в блоковских строках:

В те годы дальние, глухие,

В сердцах царили сон и мгла:

Победоносцев над Россией

Простер совинные крыла…

Победоносцеву выпало первому после убийства Александра II формулировать идеологическую программу нового царствования. В своей печально знаменитой речи, произнесенной в марте 1881 г. на совещании выскопоставленных сановников, проходившем под председательством Александра III, он, в частности говорил: «В России хотят ввести конституцию… А что такое конституция? Ответ на этот вопрос дает нам Западная Европа. Конституции, там существующие, есть орудия всякой неправды, источник всяких интриг». Он относил конституционные учреждения к разряду «ужасных говорилен» — наряду с земствами, судами («говорильней адвокатов») и свободой печати, в которых произносятся «растлевающие речи», расшатывающие устои самодержавия. Победоносцев призывал «каяться». «Нужно действовать», — такими словами под одобрительные реплики императора закончил свою речь обер-прокурор[21].

Более полное представление о взглядах Победоносцева дает опубликованный им в 1896 г. и выдержавший пять изданий «Московский сборник». Первое, что обращает внимание, — это критика Победоносцевым идеи отделения церкви от государства. Позиция его в данном вопросе совпадала с учением ранних славянофилов. По его мнению, «этой теории, сочиненной в кабинете министра и ученого, народное верование не примет». Она может быть привлекательна для государства, «потому что обещает ему полную автономию, решительное устранение всякого, даже духовного противодействия». Однако церковь, по занимаемому ею положению, «не может отказаться от своего влияния на жизнь гражданскую и общественную; и чем она деятельнее, чем более ощущает в себе внутренней, действенной силы, тем менее возможно для нее равнодушное отношение к государству». Остается либо предположить неустранимость конфликта между церковью и государством, либо идти на установление государственной церкви.

Победоносцев считал целесообразным второй путь. «Государство, — доказывал он, — не может быть представителем одних материальных интересов общества; в таком случае оно само себя лишило бы духовной силы и отрешилось бы от духовного единения с народом. Государство тем сильнее и тем более имеет значение, чем явственнее в нем обозначается представительство духовное. Только под этим условием поддерживается и укрепляется в среде народной и в гражданской жизни чувство законности, уважение к закону и доверие к государственной власти». Предлагаемая Победоносцевым система государственной церкви основывалась на идее «единоверия народа с правительством», исключавшем демократизацию и секуляризацию как духовной, так и политической жизни. Он хорошо сознавал, что на принципах плюралистической религиозности, свободы совести (и личности!) невозможно удержать обветшавшее здание русского самодержавия.

в) На стезе апологии монархии завершил свои идейные искания и Л.А. Тихомиров (1852–1923), в прошлом активный деятель народнического движения, один из создателей террористического крыла «Народной воли». Разочаровавшись в своих прежних идеалах, он в результате трудных раздумий отошел от революционной борьбы и занялся «выработкой нового миросозерцания». Нечто похожее почти одновременно произошло и с Плехановым. Однако если последний стал ортодоксальным марксистом, то Тихомиров, испросив помилования у императора Александра III, сделался ярым поборником самодержавия. Многие годы он сотрудничал в «Московских ведомостях». В 1905–1907 гг. был близок к министру внутренних дел П.А. Столыпину, содействуя ему в проведении реформ. Последние годы Тихомиров провел в Сергиевом Посаде, поселившись там после прихода к власти большевиков.

Широкую известность в качестве теоретика-монархиста Тихомирову доставила его книга «Монархическая государственность», вышедшая в 1905 г. Помимо этого трактата заслуживают упоминания еще две его брошюры: «Начала и концы: „либералы“ и террористы» (1890) и «Почему я перестал быть революционером» (1896), вызвавшая гневную отповедь Плеханова. «Новое миросозерцание» Тихомирова состояло в разработке этической теории монархии. Согласно концепции автора, «когда возникает государство — это означает, что возникает идея некоторой верховной власти, не для уничтожения частных сил, но для их регулирования, примирения и вообще соглашения». Формами верховной власти оказываются то монархия, то аристократия, то демократия. Это обусловливается известным психологическим состоянием нации, ее верованиями и идеалами. С этой точки зрения, политика в деле установления верховной власти сливается с национальной психологией. В различных формах верховной власти выражается доверие народа к определенной общезначимой силе: количественной, или физической — в демократиях; разумной, сословно-авторитетной — в аристократиях; по преимуществу нравственной — в монархиях. По мнению Тихомирова, если «в нации жив и силен некоторый всеобъемлющий идеал нравственности, всех во всем приводящий к готовности добровольного себе подчинения, то появляется монархия». Монархия есть верховная власть нравственного идеала, она возникает при наличии глубокой религиозности народа и соответствующего социального строя, поддерживающего и сохраняющего эту религиозность. Вместе с тем чрезвычайно важен элемент политической сознательности, основанный на науке, теории. Самосознание нации играет огромную роль в судьбах государственности, и поддержать его невозможно «без той усовершенствованной и вооруженной умственной работы, которую называют научной». Здесь простое усвоение чужих знаний может оказаться «крайне вредным и роковым». Политическая наука должна быть самостоятельной, она обязана «непосредственно наблюдать свою страну». Только так достигается знание политического принципа, выражающего дух нации. Недостаток самосознания оборачивается тем, что монархия, «не умея развить своих сил, нередко подготавливает сама торжество других форм верховной власти».

Тихомиров был вполне солидарен с Катковым, проводя различие между самодержавной властью монарха и правительством, или, как он называл, передаточными, служебными органами. Верховная власть не входит в прямое заведывание «всеми мелочными и несущественными делами управления»; это дело правительства. Ее задача — только «контроль и направление» правительственной политики. Причем контроль можно производить не обязательно прямо, а с помощью самих подданных, предоставя им право апелляции к верховной власти и обсуждения действий правительства в печати, на собраниях и т. д. Особенно эффективной представлялась Тихомирову «система организации служебной власти на разнородных основах, т. е. создание общественного управления рядом с бюрократическим»; в этом случае включался механизм взаимной проверки и критики. Сюда же он причислял специальные органы контроля, наподобие созданного Николаем I корпуса жандармов. Без всестороннего контроля, полагал Тихомиров, «служебные учреждения передаточной власти могут вполне искажать все намерения и волю верховной власти», и даже более того — «доходить до полной узурпации, когда передаточная власть получает характер представительной». Это означало бы упразднение монархии. Между тем, закон политического развития, как его понимал Тихомиров, гласил: «Прогрессивная эволюция ведет к усилению и расцвету монархии. Регрессивная — к уничтожению ее и переходу государства к другим формам верховной власти, т. е. к аристократии и демократии». Непосредственной иллюстрацией этого закона Тихомирову представлялась русская государственность.

Россия, на его взгляд, изначально обладала «особо благоприятными условиями для выработки монархической верховной власти». Уже в древней Руси обозначилась царская идея. И дело здесь вовсе не в «татарском влиянии», как «обыкновенно у нас говорят». У татар ханская власть была родовая, «с самым неопределенным содержанием… со стороны идеократической». Кроме того, «в смысле законности власти татарская идея понимала лишь то же самое удельное начало, от которого Русь именно освободилась во время татарского ига». Если и можно говорить о татарском влиянии, то в отрицательном смысле — Русь усвоила не ханскую идею власти, а, наоборот, «пораженная бедствием и позором, глубже вдумалась в свою потенциальную идею и осуществила ее», провозгласив и утвердив монархию. Сама идея монархии впервые возникла на Руси еще в языческий период, на почве «внешней политики племен, соединившихся в Русское государство». Затем она была усилена «идеократической поправкой», которую принесло с собой византийское православие. Однако дальнейшее ее развитие «уродовала… недостаточная сознательность нашего политического принципа», т. е., попросту говоря, отсутствие самостоятельной политической теории.

Положение не изменилось и в петербургский период. Поворот России к Западу привел лишь к тому, что истинная монархия трансформировалась в абсолютизм, вызвывший в качестве ответной реакции конституционное движение. Монархический принцип «держался у нас по-прежнему голосом инстинкта, но разумом не объяснялся». Его сохранению способствовала православная вера, «поскольку она жила в сердцах» и «подсказывала каждому не абсолютистскую, а именно самодержавную, царскую идею». Еще более осложнилась ситуация после 1861 г., когда вследствие правительственных реформ «в нации усилился элемент, уже не способный представить себе этического начала в основе политических отношений». Одновременно с этим широкое влияние приобретала разночинная интеллигенция со своим «нигилизмом», «крайним отрицанием всего существующего». Тихомиров видел в ней исключительно разрушительную силу, не способную ни к какому социальному творчеству. Он характеризовал ее такими чертами, как «полуобразованность» и «бессословность». По его мнению, она отличалась «фантазерским состоянием ума» и полным космополитизмом. Этот «отрицательный, космополитический, внеорганический, а потому революционный дух тяжко налег на новую Россию», — с грустью обманутого неофита сокрушался Тихомиров.

Все же он верил (хотел верить!), что «современная смута, подобно смуте XVII в., завершится полной реставрацией монархии». Он так и не преодолел до конца чисто мечтательного отношения к действительности, которое столь резко осуждал в русской радикальной интеллигенции. Весь его монархизм выбродился на народнической закваске — не в контексте действительных реалий, а вопреки им, по инстинкту, а не по разуму. Как прежде социализм, так теперь монархия сделалась для него отдаленным идеалом, духовно прозреваемой тенденцией, зиждившейся на «русском характере», «национальной психологии». «Русский, — заявлял Тихомиров, — по характеру своей души может быть только монархистом или анархистом». Однако, продолжал он, психология ведет его «ни к чему иному, как к монархии, по той причине, что он не способен честно и охотно подчиняться никакой другой власти, кроме единоличной…». Значит, «в России возможна только монархия».

Тихомиров с таким же успехом мог на основании «психологии» объявить русского прирожденным анархистом. Слишком очевиден был тупик, в который заводило его усердие по части восхваления и защиты разлагавшейся политической системы.

Литература

а) Источники

Карамзин Н.М. Записки о древней и новой России // Ретроспективная и сравнительная политология. Публикации и исследования. Вып. 1. М., 1991.

Катков М.Н. О самодержавии и конституции. М., 1905.

Леонтьев К.Н. Византизм и славянство; Письма о восточных делах // Собр. соч. В 9-ти томах. М., 1912. Т. 5.

Победоносцев К.Д. Великая ложь нашего времени. М., 1993.

Тихомиров Л.А. Почему я перестал быть революционером. М., 1896.

Тихомиров Л.А. Монархическая государственность. СПб., 1992.

б) Исследования

Аггеев К.М. Христианство и отношение к благоустроению земной жизни. Опыт критического изучения и богословской оценки раскрытого К.Н. Леонтьевым понимания христианства. Киев, 1990.

Бердяев Н.А. Константин Леонтьев (Очерк из истории русской религиозной мысли) // Н.А. Бердяев о русской философии. В 2-х томах. Свердловск, 1991. Ч. 1.

Исаев И.А. Политико-правовая утопия в России. Конец XIX — начало XX в. М., 1991.

Кислягина Л.Г. Формирование общественно-политических взглядов Н.М. Карамзина. М., 1976.

Макогоненко Т.П. Николай Карамзин — писатель, критик, историк // Избр. работы. М., 1987.

Плеханов Г.В. Новый защитник самодержавия, или горе г. Л. Тихомирова (Ответ на брошюру «Почему я перестал быть революционером») // Избр. филос. произв. В 5-ти томах. М., 1956. Т. 1.

Сементковский Р.И. М.Н. Катков. Его жизнь и литературная деятельность. Биографический очерк. СПб., 1892.

Твардовская В.А. Идеология пореформенного самодержавия (М.Н. Катков и его издания). М., 1978.

Феоктистов Е.М. За кулисами политики и литературы. 1848–1896. М., 1991.