5 Непристойное
5
Непристойное
Конечно, различие слов «сцена [sc?ne]» и «непристойное [obsc?пe]» — это не различие в рамках общей этимологии, тем не менее оно весьма показательно. Там, где заявляет о себе сцена, имеют место взгляд и дистанция, игра и инаковость: зрелищность всегда определенным образом отнесена к сценичности. Однако когда мы сталкиваемся с непристойным, никакой сцены, никакой игры уже нет, удаленности вещи от нас больше не существует. Возьмем мир порнографии: очевидно, что здесь тело выступает в своей абсолютной реализованности. По всей вероятности, вещь становится непристойной именно в процессе превращения того, что было метафорой или обладало метафорическим измерением, к нечто реальное, точнее, предельно реальное. Сексуальность — как и соблазн — метафорична. Но в зоне непристойности, будучи «отлученными от сцены», тела, половые органы, половой акт оказываются объектами жадного разглядывания, пожирания глазами: они поглощаются и тут же перевариваются. По сути дела, осуществляется полный acting out[11] вещей, которые в принципе должны находиться в ведении драматургии, сценичности, игры между партнерами. Однако в непристойном нет игры, нет ни диалектики, ни уклонения — здесь налицо лишь тотальный сговор элементов.
То, что относится к телам, касается и сообщаемого масс-медиа события, информации. Когда вещи становятся слишком реальными, когда они предстают непосредственно данными, реализованными, когда некая таинственная сила приближает их к нам вплотную — мы в непристойности… Режи Дебре[12] предпринял в этой связи весьма интересный по своим результатам критический анализ социума спектакля: по его мнению, мы живем в обществе, отнюдь не отделяющем от нас вещность, и мы испытываем отчуждение вовсе, не потому, что якобы разлучены с ней… Наше несчастье, на которое мы обрекли себя сами, состоит, наоборот, в чрезмерной близости к вещам, вследствие чего в нашем обществе непосредственной реальностью оказывается всё — и они, и мы. И этот избыточно реальный мир и есть непристойное.
В такого рода мире уже нет коммуникации, зато имеет место заражение [contamination] инфекцией вирусного типа при бесчисленных непосредственных контактах. Или, если угодно, здесь царствует промискуитет: всё напрямую, никаких дистанций, ничто не очаровывает. И ничто не приносит подлинного наслаждения.
По-видимому, непристойность и соблазн представляют собой два крайних члена одного и того же ряда. Это подтверждает пример искусства, являющегося одной из областей сокращения. С одной стороны, есть искусство, способное придумывать особые, далекие от сферы реального декорации и правила игры, с другой — существует искусство реалистическое, которое впадает в непристойность, объективно описывая, просто-напросто отражая разложение — фрактализацию[13] мира.
Непристойное живет эскалацией: неприличием может быть уже показ голого тела, но демонстрация тела истощенного, тела, лишенного телесности, тела-скелета — неприличие гораздо большее, поднявшееся на следующую ступень. Очевидно, что все дебаты, развертывающиеся сегодня вокруг средств массовой информации, сконцентрированы на проблеме того, в какой степени допустимо непристойное в печати, на радио и на телевидении. Однако если все должно быть сказано — всё будет сказано… И тем не менее, когда нам в деталях рассказывают об амурных похождениях Билла Клинтона,[14] неприличного в данном повествовании оказывается, на удивление, так мало, что возникает вопрос: а не замещается ли оно здесь ироническим? Возможно, такого рода опрокидывание неприличного, хотя мы еще и не осознали этого в достаточной мере, — последнее проявление активности совращения в мире, который находится на краю гибели, мире, которому угрожает абсолютная непристойность. Но мы должны понять: непристойность, иными словами полная наблюдаемость вещей, губительна настолько, что, для того чтобы выжить, необходимо противопоставить ей стратегию иронии. Иначе вся эта тотальная прозрачность вещественности обернется, скорей всего, тотальностью смерти.
Ирония вводит нас в своеобразное манихейское[15] и, следовательно, не согласующееся с духом нашего гуманизма пространство извечного противоречия добра и зла, противоречия, которое не имеет разрешения. И нужно, даже если приходится преодолевать внутреннее сопротивление, принять действующие здесь правила игры — это, во всяком случае, как мне кажется, гораздо разумнее, чем мечтать о построении когда-нибудь основанного исключительно на благе, то есть представляющего из себя абсолютное царство добра, мира. Ибо именно тогда, когда мы стремимся ко всеобщему благу, — именно тогда и заявляет о себе зло. Парадоксально, но факт: самая худшая, причем глобального масштаба, из имеющихся сегодня дискриминаций своим существованием обязана не чему-нибудь, а отстаиванию прав человека… Тяга к добру, таким образом, чревата непредвиденными последствиями, и эти непредвиденные последствия всегда оказываются на стороне зла. Однако вести речь о зле вовсе не значит обрушиваться на него с проклятиями: зло в некотором смысле есть судьба, а судьба бывает и несчастной, и счастливой.