9 Фрагменты фрагменты[168]

9

Фрагменты фрагменты[168]

Тот, у кого больше нет тени, является уже только тенью самого себя.

Не оказываемся ли мы некоторым образом всегда преданными своей молодости? И какой мысли или какому раннему воодушевлению остаетесь верными лично вы?

Пожалуй, идее решительного прорыва, прорыва, если хотите, Рембо. Она полностью захватила меня, когда в моей жизни завершился юношеский период форсированного, очень быстрого усвоения знаний, этап, я бы сказал, неистовой работы запоминания. В определенный момент ассимилируемое, очевидно, достигло критической массы. Но этот перелом начался для меня весьма непросто: в моей ситуации он не мог не спровоцировать интеллектуального и социального разрыва с воспитавшей меня средой. Именно тогда, мне кажется, и определился мой дальнейший путь. С тех пор, в сущности, ничего не изменилось, разве что я отказался от установки на некое кумулятивное интеллектуальное развитие, или она, по крайней мере, отошла на второй план, утратила свою былую силу, то есть перестала быть для меня определяющей. Надо ли связывать причины произошедшего со мной в молодости перелома с какими-то обстоятельствами моей жизни? Может быть… Я не хочу здесь заниматься неким социологическим анализом, но мне действительно пришлось расстаться с семьей, с родителями, которые были выходцами из крестьян, со всеми в общем-то совершенно необразованными людьми, которые окружали меня с детства. Расстаться, чтобы — в соответствии с уж не знаю откуда взявшимся темным фантазмом самих же моих родителей — оказаться в гораздо более культурной среде… Однако был ли мой социально-интеллектуальный разрыв с прежним окружением разрывом также и с этой первобытной некультурностью? Вовсе нет: ей я остаюсь верен и сегодня. Культура, образованность — это то, что существует в придачу, это то, что мы должны уметь отбрасывать, ликвидировать, без чего должны уметь обходиться. По-настоящему же значимо нечто другое.

«Пусть тот, кто рассказывает о себе, никогда не говорит всей правды, пусть он хранит ее в тайне и раскрывает только фрагменты». Это правило скрупулезной фрагментаризации, фрагментаризации, направляемой сдержанностью, действует как в пределах теоретической и концептуальной вселенной, так и в реальном мире. Нужно, чтобы известными становились только фрагменты истины, остальное должно держаться в секрете. Таков принцип «совестливой сдержанности» Кьер-кегора, к которому я, однако, с удовольствием присоединил бы принцип сдержанности без угрызений совести, соблюдения тайны без колебаний.

Счастье — это самое простое решение

Как в качестве самого простого решения проблемы субъекта и его судьбы заявляет о себе свобода, так в качестве самого простого решения проблемы зла выступает счастье. А точнее говоря, несчастье — оно является еще более простым, чем счастье, решением проблемы злого начала.

Как свобода приходит к своему концу, конституируя полное освобождение и новое рабство, сопровождающееся разрядкой на это освобождение, так и становящийся неприемлемым идеал полного счастья завершает свой путь, порождая целую культуру несчастья, культуру жертв, культуру сострадания, разоблачения и восстановления справедливости.

Мы продолжаем всеми способами избавляться от свободы как счастья и сохраняем при этом приверженность ее дискурсу — люди мечтают об абсолютном счастье, даже предчувствуя виртуальную скуку рая. Но что изменится в раю? Ведь идеальные условия для жизни имеют место уже сейчас, они представлены в виде нашей полностью сформировавшейся технической культуры, и как раз они, поскольку нам свойственна гиперчувствительность к этим конечным условиям существования нашего мира, вызывают у нас то решительное, то скрытое неприятие и заставляют выбирать несчастье как самое надежное решение — как своего рода формулу поведения, предполагающую уклонение от участия в террористическом заговоре счастья.

Мы, однако, не приближаемся ни к злу, ни к сущности зла. Наоборот, отдаляемся, так как несчастье представляет собой то, что наиболее явно противостоит злу и принципу зла, выступая их отрицанием. Фатальная стратегия?

«Ибо известно, как обстоит дело с адом и теми, кто в нем горит, поскольку ад — это когда ты можешь делать всегда только зло. Но как обстоит дело с теми, у кого в раю уже не будет никакой идеи Зла? Только Богу ведомо, что их ждет».

Невыносимость Зла

«Bis Gottes Fehl hilft», — говорит Гёльдерлин. — «Вплоть до того, что нам на помощь приходит отсутствие Бога». Смерть Бога, действительно, является удачей. Это конец трансценденции, это избавление от какой бы то ни было ответственности перед другим миром. Отныне мир здесь, он имманентен себе, он характеризуется тотальной очевидностью — и данная очевидность невыносима… В сущности, мы сталкиваемся со злом, со злом, которое уже невозможно искупить. Или, точнее говоря, искупление изменило свой смысл: это больше не искупление человека и его греха — оно выступает искуплением смерти Бога. И надо компенсировать эту смерть (как во всех случаях несбывшегося пророчества, описанных Мюльманом[169]), что предполагает обязательную трансформацию мира в направлении счастья. Нужно обеспечить спасение любой ценой, а значит, полностью реализовать мир и полностью реализоваться в нем самим (здесь мы приходим к проблеме интегральной реальности). С этого времени Добро и Зло, которые до сих пор хотя и являлись противоположными силами, но были тесно связаны друг с другом устремленностью к трансцендентному, оказываются разъединенными — разъединенными ради оптимального осуществления, окончательной реализации мира под знаком Добра и Счастья. Что же происходит? Став обособленной от Зла силой, Добро имеет уже только очень отдаленное отношение к нравственности. Но когда оно начинает растрачивать себя в перформансе счастья, нравственного в этом Добре больше нет вообще. Идеал перформанса возникает не на пустом месте, ибо принимает эстафету у движения нравственного преодоления: он представляет собой новую светскую трансценденцию, завершающую дело той, которую охарактеризовал в «Духе капитализма»[170] Макс Вебер и которая была призвана трансформировать мир в стоимость во имя величайшего прославления Господа, Теперь же речь идет о превращении мира в царство прозрачности и операцио-нальности, превращении с одной-единственной целью — выкорчевать из универсума всякую иллюзию и любую злую силу, все Зло и принцип Зла, Так и получается, что в ситуации гегемонии Добра дела у людей обстоят все лучше и лучше и одновременно все хуже и хуже. Ибо это разъединение Добра и Зла не может не вести нас сразу — в одно и то же время и одной и той же дорогой — и к абсолютному Добру, и к абсолютному Злу.

О необходимости Зла и Ада

Сегодня больше не существует окончательного проклятия. Сегодня больше нет ада. Можно, конечно, допустить, что мы пока пребываем в промежуточном пространстве чистилища, но в принципе на всем уже лежит печать искупления. Такого рода евангелизация ситуации дает о себе знать в целом наборе рекламных призывов к достижению благополучия и осуществлению желания, с которыми обращается к нам некая райская цивилизация, цивилизация, ставящая во главу угла Одиннадцатую заповедь («Будь счастлив и излучай счастье!»), по самой своей сути отменяющую все предыдущие. Однако это требование спасения и искупления легко прочитывается также и в многочисленных процессах осуждения, развертывающихся сегодня не только в связи с нынешним насилием и нынешней несправедливостью, но и — в рамках ретроспекции — в отношении преступлений и неоднозначных по своему характеру событий прошлого… Мы имеем дело с порицанием Революции и унижения женщины в семье, критикой рабства и разрушения озонового слоя атмосферы, осуждением первородного греха и сексуальных домогательств, — короче говоря, нам явно выпала честь наблюдать за подготовкой к заседанию Страшного суда, призванной изобличать, а затем отпускать грехи и оправдывать всю нашу историю. Данная подготовка должна истребить Зло даже там, где оно почти незаметно, и делается это для того, чтобы наш универсум озарился сиянием, свидетельствующим о его безусловной готовности к переходу в другой мир. Колоссальное, нечеловеческое, сверхчеловеческое, слишком человеческое предприятие? Что ж, как говорил Ежи Лец, «наше представление о человеке, по-видимому, слишком антропоморфично». Отчего столько заботы об эффективном функционировании этого вечного механизма раскаяния, отчего столько внимания обеспечению беспрепятственного развертывания этой цепной реакции нечистой совести? Оттого, что все должно быть спасено. Сегодня мы находимся на той стадии нашей эволюции, на которой ничто не избежит исправления: все прошлое окажется реабилитированным, отполированным до прозрачности, а что касается будущего, то с ним дело обстоит еще лучше и хуже — все станет генетически модифицированным во имя биологического и демократического совершенства человеческого рода. Спасение, раньше получавшее свою определенность в рамках обмена заслуг на благодать, теперь, в силу искоренения зла и устранения ада, будет конституироваться в рамках обмена некой совокупности генов на успех.

По правде говоря, как только счастье превращается в просто-напросто всеобщий эквивалент спасения, исчезает не только ад, но и небо. Нет ада — нет и неба, нет ночи — нет и света. Спасенных без осужденных на муки быть не может (по определению, однако и по самоощущению самих спасенных: чувствовали ли бы они себя в полной мере избранными, если бы только созерцали Бога и не видели подвергшихся проклятию и их мучений?). И с того момента, когда потенциально спасенным оказывается весь мир, не спасен уже никто — спасение больше не имеет смысла. Именно такая судьба ожидает наше демократическое предприятие: оно было обречено на все это с самого начала, ибо основывается на забвении важности сохранения различия, на отбрасывании зла. Но отсюда вытекает только одно — Зло в нашем мире должно присутствовать, и присутствовать безоговорочно. Нам нужно настаивать на присутствии Зла без возможного искупления, на безоговорочном присутствии различия, вечной дуальности Неба и Ада и даже на присутствии своего рода предопределенности Зла, поскольку предопределенность — это то, без чего не обходится никакая судьба. И здесь нет ничего имморального. Коль скоро мы следуем правилам игры, нет ничего имморального ни в том, что кто-то проигрывает, а кто-то выигрывает, ни даже в том, что все терпят поражение. Об имморальном надо говорить, когда все, наоборот, выигрывают, — но именно такого рода ситуация всеобщего выигрыша и предполагается идеалом современной демократии с его девизом «Пусть будут спасены все без исключения!». И реализуется этот идеал только ценой безудержной эскалации демократичности, ценой инфляции ее установок и бесконечной спекуляции на ее идеях. В сущности, царство счастья не так уж и идеально. Да и в состоянии ли быть по-настоящему идеальным мир, из которого изгнаны соперничество и возможность одерживать победу над другими? Однако то, что данная вселенная не совершенна, — это как раз и хорошо, ибо в таком случае гегемонии Добра и индивидуальному чувству обретенной благодати никогда не избежать противодействия со стороны некоего вызова и некой страсти, а значит, любое счастье, любой связанный с ним экстаз в известный момент вполне могут быть принесены в жертву чему-то гораздо более витальному, силе, которая, назовем ли мы ее волей, как Шопенгауэр, или властью, или волей к власти, как Ницше, выступает силой Зла. Злу нельзя дать строгой дефиниции, однако оно, без сомнения, обнаруживается как то, что предопределено к осуществлению, чтобы противостоять определенности нашего стремления к счастью.

Таким образом, движение максимального перформанса, идеальной реализации мира, движение, характеризующееся, казалось бы, исключительно своего рода экзальтацией оптимизма, безусловно, несет в себе зло и несчастье, и несет их в виде явно не высказываемого, однако весьма скептического отношения людей к грядущему, в виде не лежащего на поверхности, однако достаточно решительного отказа индивидов от ожидающего их столь блестящего будущего. А возможно, и в форме актов жертвоприношения, принесения человеческих жертв, но жертв бесплотных и возлагаемых на алтарь Зла в гомеопатических дозах.

Эта подрывная работа против императива счастливой жизни, эта автоматическая разрядка людей по поводу их собственного блага и их собственного счастья имеет место везде, где члены общества обречены на свободу или на идеальное осуществление в новой вселенной. Вынужденные использовать себя с максимальной эффективностью, они неизбежно оказываются в ситуации распада своего Я и самого своего существования. В этом странном мире, где что угодно (тело, секс, окружающая среда, деньги, удовольствие) в принципе должно приниматься или отбрасываться целиком, все находится здесь, все присутствует физически, но метафизически нет уже ничего. Нет «как по волшебству», однако подобное чародейство разочаровывает. Индивиды, каковы они есть, оказываются именно тем, что они есть. Лишенные трансцендентного и образного, они ведут жизнь, совершенно бесполезную и с точки зрения другого мира, и с точки зрения самих индивидов. То, что они делают, они делают все лучше и лучше, ибо у них просто нет возможности поступать иначе. Они не располагают ни инстанцией, ни эссенцией, ни персональной субстанцией, которые должны были бы получить сингулярное выражение. Им, этим людям, суждено приносить свою жизнь в жертву функциональному существованию. Они абсолютно увязли в точном цифровом расчете их поведения и их перформанса. Они, следовательно, реализуются, но эта реализация вместе с тем отрицается, не признается ими самими, вызывает протест с их стороны. И здесь мы имеем дело с еще одним осуществлением — осуществлением неприятия осуществления.

Этот императив максимального перформанса вступает в серьезное противоречие также и с морально-демократическим законом, согласно которому во имя демократии и справедливого распределения шансов на удачу все в обществе должны быть равны, все различия между членами социума должны быть элиминированы. В перспективе всеобщего спасения и универсального искупления никто не имеет права отличаться от остальной массы и своим примером вводить других в грех обособленности. Ради торжества справедливости необходимо, чтобы исчезли любые привилегии, и каждый обязан добровольно отказаться от какой бы то ни было специфики, обязан стать элементарной частицей, то есть обрести счастье, базирующееся на нивелирующем раскаянии, счастье, олицетворяющее собой господство наименьшего общего знаменателя и основополагающих банальностей. В итоге перед нами нечто очень похожее на потлач наоборот, участники которого стремятся превзойти друг друга в минимальном и виктимальном [le victimal],[171] с ожесточением культивируя при этом свое наименьшее отличие и занимаясь производством своих множественных идентичностей.

Раскаяние и обвинение — стороны одной и той же медали: обвинять — значит возвращаться к преступлению с целью скорректировать ход дел и нейтрализовать негативные последствия событий. И именно это мы делаем, отказываясь от всей нашей истории, от преступной истории человеческого рода, чтобы уже сегодня быть готовыми произнести повинную речь перед Страшным судом. Ибо Бог мертв, но суд его остается. Отсюда явные признаки эпидемии раскаяния и исправления (пока что исторического, но скоро придет время и генетического и биологического исправления людей), которая охватила человечество в нынешнюю эпоху конца света, эпидемии, свидетельствующей о нашем неудержимом желании заслужить спасение и произвести в час финальной расплаты впечатление идеальной жертвы. Конечно, речь идет вовсе не о действительном обвинении и не о подлинном раскаянии. Речь идет о том, что мы хотим в полной мере насладиться своим собственным несчастьем.

«Человечество, которое когда-то, во времена Гомера, было объектом созерцания для олимпийских богов, стало теперь объектом созерцания для самого себя. Отчуждение людей от них самих, ими же и осуществляемое, достигло такой степени, что заставляет их переживать свою собственную деструкцию как первейшую эстетическую данность» (Вальтер Беньямин).

В настоящее время этот душераздирающий ревизионизм поглощен специальной обработкой не столько случившегося в XX веке, сколько сопряженных с насилием и жестокостью событий предшествующих веков. Ему нужно, чтобы все они были осуждены с позиции новых норм, касающихся прав человека и преступлений против человечности (подобному осуждению — с позиции норм, запрещающих какую бы ни было сексуальную, моральную или политическую назойливость, — может, кстати, подвергнуться любой наш сегодняшний поступок).

Иными словами, составляя список того, что входит в наше мировое историческое наследие (включая геном человека), мы все это заносим в графу криминала.

Последняя по времени акция данного ревизионистского исступления — предложение заклеймить рабство и торговлю чернокожими рабами, и именно как преступление против человечности. Не знаю, что может быть более абсурдным, чем этот призыв исправить прошлое в связи с более высоким уровнем западного гуманитарного сознания, то есть снова, в лучших традициях колониализма, действовать в соответствии с нашими собственными представлениями о том, каким должно быть положение вещей. Империализм раскаяния — дальше, как говорится, некуда! Предполагается же следующее: позволить «заинтересованному населению», на основании официального осуждения работорговли, преодолеть его трагедию, и пусть каждый народ, поскольку все они восстановлены в правах и признаются и почитаются в статусе жертв преступления, проведет необходимые траурные церемонии и перевернет черную страницу минувшего, чтобы в качестве полноценного члена мирового сообщества идти путем современной истории. Поистине психоанализ в действии! И не исключено даже, что в связи с нашим признанием вины африканцы смогут получить компенсацию за понесенные убытки — согласно тому же принципу чудовищного приравнивания ситуации трагедии к ситуации причинения ущерба, в соответствии с которым была предложена компенсация людям, пережившим Шоа.[172] Отныне мы будем без конца возвращать долги, исправлять и реабилитировать, мы будем все время доводить до неистовства лицемерную работу по отпущению грехов на траурных мероприятиях: короче говоря, нам предстоит постоянно, в силу нашего глубокого сожаления, трансформировать зло в несчастье.

С точки зрения нашего вступившего во вторую стадию своей эволюции гуманизма история — это лишь цепь преступлений, причем без всего этого криминала ее просто бы не было. Ибо, как говорил Монтень, «если бы некая сила уничтожила зло в человеке, она упразднила бы определяющее условие жизни». Но отсюда вытекает, что Каин, убив Авеля, совершил самое настоящее преступление против человечности, почти геноцид (ведь их было только двое!). А первородный грех? Неужто и он является преступлением той же категории? Абсурд, полнейший абсурд вся эта ретроспективная человеколюбивая фальсификация истории. И связана она в первую очередь как раз со смешением зла и несчастья. Зло — это мир, каков он есть и каким он был, и мы можем получить о нем ясное представление. Несчастье — это мир, каким он никогда не должен был быть. Но не должен во имя чего? Во имя того, что должно иметь место, а иметь место должно ориентированное на Бога, на некий трансцендентный идеал, на Добро — Добро, которому нам очень хотелось бы дать точное определение. Наш взгляд на преступление может быть криминальным — и тогда мы находимся в сфере трагического. Или же он может быть обвиняющим — тогда мы оказываемся в пространстве гуманизма. В последнем случае нам свойственно патетическое и сентиментальное восприятие действительности, подталкивающее нас к ее непрерывному исправлению. И истоки этой своеобразной озлобленности на мир — озлобленности, наличие которой свидетельствует о том, что мы обязаны исправить свою собственную жизнь, — надо искать в самой генеалогии морали.

Такого рода ретроспективное сожаление, такого рода преобразование зла в несчастье является самым значительным предприятием XX века. Сначала как процедура некоего психологического шантажа — мы все выступаем его жертвами, поскольку теперь наши действия могут приводить только к наименьшему злу (нам говорят: проявляйте сдержанность, поступайте так, чтобы любой другой мог поступить так же — декриминализируйте ваше существование!). Затем как чрезвычайно эффективная и прибыльная операция, ибо несчастье (во всех формах его выражения: от просто беспокойства до неуверенности в себе, от стеснения в груди до депрессии) представляет собой символический капитал, использование которого приносит доход, превышающий доход даже от использования счастья (несчастье подобно копям с неисчерпаемыми запасами руды — ведь данные запасы находятся в каждом из нас). Несчастье прекрасно продается, и в первую очередь этим оно отличается от зла: зло не может быть предметом сделки, оно не может участвовать в обмене.

Итак, мы имеем дело с переводом зла в несчастье, а несчастья в рыночную или зрелищную ценность, — переводом, который чаще всего осуществляется при участии или с согласия самой жертвы. Но согласие жертвы с ее собственным несчастьем составляет неотъемлемую часть иронической сущности Зла. А отсюда следует только одно: сегодня никто не хочет своего блага, и нет ничего, что было бы к лучшему в этом лучшем из миров.