9. Процесс
9. Процесс
Между неврозом и психозом нет различия по природе, по виду или группе. Не только психоз, но и невроз нельзя объяснить Эдипом. Скорее, все наоборот — невроз объясняет Эдипа. Тогда как же понимать отношение невроза и психоза? И не зависит ли оно от других отношений? Все меняется в зависимости от того, называем ли мы психозом сам процесс или же, напротив, прерывание процесса (значим и тип прерывания). Шизофрения как процесс — это желающее производство, но именно в том виде, в каком оно представляется в конце, как предел общественного производства, определенного в условиях капитализма. Это наша «болезнь», болезнь современных людей. Конец истории не имеет никакого другого смысла. В нем соединяются два смысла процесса — процесс как движение общественного производства, которое идет до конца собственной детерриторизации, и процесс как движение метафизического производства, которое увлекает желание к новой Земле и воспроизводит его в ней. «Пустыня растет… знак близок…» Шизофреник увлекает за собой раскодированные потоки, заставляет их пройти через пустыню тела без органов, в которой он устанавливает свои желающие машины и реализует постоянный проток действующих сил. Он пересек предел, шизу, которая всегда удерживала производство желания на краю общественного производства, так что оно шло по касательной и постоянно отталкивалось. Шизофреник умеет уходить — из отправления он сделал столь же простую вещь, как рождение или смерть. Но в то же время его путешествие загадочным образом реализуется на одном месте. Он не говорит о другом мире, он не приходит из этого другого мира — даже при смещении в пространстве это все равно путешествие в интенсивности, вокруг желающей машины, которая здесь возвышается и здесь остается. Ведь именно здесь находится пустыня, распространяемая нашим миром, как и новая земля и рычащая машина, вокруг которой шизофреники вращаются как планеты некоего нового светила. Эти люди желания (хотя они, возможно, еще не существуют) подобны Заратустре. Они знают невероятные страдания, головокружения и болезни. У них есть свои призраки. Они должны снова изобрести каждый жест. Но такой человек производит себя в качестве свободного, одинокого и веселящегося человека, способного в конце концов сказать и сделать что-то простое от своего собственного имени, не выпрашивая позволения, — это желание, которое ни в чем не испытывает нехватки, поток, который преодолевает преграды и коды, имя, которое отныне не обозначает никакое Эго. Он просто перестал бояться, что станет безумным. Он ощущает себя как возвышенную болезнь, которая его самого больше не коснется. Что здесь значит психиатр, какое значение он вообще мог бы иметь? Во всей психиатрии только Ясперс, а потом Лэйнг представляли, что означает процесс, каково его выполнение (вот почему они смогли ускользнуть от фамилиализма, который представляет собой общее русло психоанализа и психиатрии). «Если человеческий род выживет, думаю, что люди будущего будут считать нашу просвещенную эпоху настоящим веком обскурантизма. Несомненно, они смогут ощутить иронию этой ситуации с большим юмором, чем мы. Они будут смеяться над нами. Они будут знать, что называемое нами шизофренией является одной из форм, в которых — зачастую при посредничестве самых обыкновенных людей — через трещины наших закрытых душ начал пробиваться свет… Безумие не обязательно бывает крушением (breakdown); оно может быть и прорывом (breakthrough)… Индивидуум, который испытывает трансцендентальный опыт потери Эго, может потерять или не потерять равновесие самыми разными способами. Впоследствии он может быть сочтен безумцем. Но быть безумцем — не значит обязательно быть больным, даже если в нашем мире эти термины стали равнозначными… Если брать за точку отсчета наше душевное псевдоздоровье, все оказывается двусмысленным. Это здоровье не является настоящим здоровьем. Безумие других — это не настоящее безумие. Безумие наших пациентов — это результат разрушения, к которому мы их принуждаем и к которому они принуждают сами себя. Пусть никто не воображает, будто мы встречаемся с подлинным безумием. Безумие, с которым мы имеем дело у наших больных, — это грубая подделка, подобие, гротескная карикатура на то, чем могло бы быть естественное исцеление от этой странной интеграции. Подлинное душевное здоровье так или иначе предполагает растворение нормального Эго…»[124]
Посещение Лондона — это наше посещение Пифии. Там есть Тернер. Если смотреть на его картины, начинаешь понимать, что значит преодолеть стену и в то же время остаться, пропустить потоки, о которых уже не знаешь — то ли они уносят нас куда-то еще, то ли уже возвращаются к нам. Картины распределены по трем периодам. Если бы слово дали психиатру, он смог бы что-то сказать о первых двух периодах, хотя они на самом деле наиболее рациональны. На первых картинах — катастрофы конца мира, лавина и буря. Так Тернер начинает. Картины второго периода подобны бредящей реконструкции, в которой бред скрывает себя или, скорее, идет вместе с высочайшей техникой, унаследованной от Пуссена, Лоррена и из голландской традиции — мир реконструируется при помощи архаических элементов, имеющих современную функцию. Но на уровне картин третьего периода, в серии тех картин, которые Тернер держит в секрете, происходит что-то невиданное. Нельзя даже сказать, что он слишком опередил свое время — здесь есть что-то, что не принадлежит никакой эпохе, что приходит к нам из вечного будущего или же убегает к нему. Полотно углубляется само в себя, оно прорывается дырой, озером, пламенем, ураганом, взрывом. Темы прошлых картин можно найти и здесь, но их смысл изменился. Полотно на самом деле разорвано, рассечено тем, что пронзает его. На поверхности удерживается только туманно-золотистый фон — насыщенный, интенсивный, из глубины разверстый тем, что рассекает всю его толщу, — шизой. Все смешивается — и здесь осуществляется прорыв (а не крушение).
Странная англо-американская литература — от Томаса Харди и Лоуренса до Лоури, от Миллера до Гинсберга и Керуака — эти люди умеют уходить, смешивать коды, пропускать потоки, пересекать пустыню тела без органов. Они преодолевают предел, они разрывают стену, рушат капиталистическую преграду. Конечно, случается, что они проваливают осуществление процесса, они постоянно его проваливают. Закрывается невротический тупик — папа-мама эдипизации, Америка, возвращение в родную страну — или же извращение экзотических территориальностей, а затем наркотики, алкоголь — или еще хуже, старые фашистские грезы. Никогда бред не колебался в большей степени между двумя своими полюсами. Но через тупики и треугольники течет шизофренический поток — неостановимый — поток спермы, река, нечистоты, триппер или поток слов, которые уже не поддаются кодированию, слишком текучее или слишком вязкое либидо: насилие над синтаксисом, сосредоточенное разрушение означающего, бессмыслица, возведенная в статус потока, многозначность, которая начинает преследовать все отношения. Насколько же плохо ставится проблема литературы, когда начинают с той идеологии, которую литература несет, или ее присвоения, которое осуществляет социальный порядок. Присваивают людей, а не произведения, которые когда-нибудь все равно разбудят какого-нибудь спящего молодого человека, ведь они не прекращают передавать свой огонь все дальше и дальше. Что же до идеологии, это самое запутанное понятие, поскольку оно мешает нам понять отношение литературной машины к полю производства, схватить момент, когда испущенный знак прорывает ту «форму содержания», которая пыталась удержать эту машину в порядке означающего. Впрочем, Энгельс уже давно показал, разбирая Бальзака, что автор велик, если он не может помешать себе описывать и пропускать потоки, которые разрывают католическое и деспотическое означающее его произведения, которые по необходимости питают находящуюся на горизонте революционную машину. Вот что такое стиль или, скорее, отсутствие стиля, асинтаксия, аграмматичность: момент, когда язык определяется уже не тем, что он говорит, и еще в меньшей степени тем, что делает его означающим, а тем, что заставляет его течь, притекать и разбиваться, — желанием. Ведь литература во всем подобна шизофрении — процесс, а не цель, производство, а не выражение.
И здесь снова эдипизация оказывается одним из наиболее важных факторов сведения литературы к объекту потребления, подходящему для установившегося порядка и не способному никому причинить вреда. Речь идет не о личной эдипизации автора и его читателей, а об эдиповой форме, которой стремятся подчинить само произведение, чтобы превратить его в ту незначительную экспрессивную работу, которая выделяет идеологию в соответствии с господствующими общественными кодами. Именно так, предполагается, произведение искусства должно вписываться между двумя полюсами Эдипа — проблемой и решением, неврозом и сублимацией, желанием и истиной — между одним регрессивным полюсом, на котором оно замешивает и перераспределяет не решенные в детстве конфликты, и другим проспективным, посредством которого оно изобретает пути некоего нового решения, которое касается будущего человечества. Именно внутреннее «обращение», как принято говорить, превращает произведение в «предмет культуры». С этой точки зрения уже не нужно даже прилагать психоанализ к произведению искусства, поскольку само произведение искусства задает удавшийся тип психоанализа, возвышенный «перенос» с образцовыми коллективными виртуальными сущностями. Раздается лицемерное предупреждение: здоровая доля невроза не повредит хорошему произведению искусства, но не психоза, главное — чтобы не было психоза; мы различаем невротический аспект, при случае оказывающийся творческим, и психотический, отчуждающий и разрушительный… Как будто бы великие голоса, которые смогли осуществить прорыв грамматики и синтаксиса, сделать из всего языка желание, не говорили из глубины психоза и не показали нам точку революционного ускользания, оказавшуюся в высшей степени психотической. Справедливо будет сопоставить официальную литературу с эдиповым психоанализом — именно она развертывает особую форму Сверх-Я, свойственную только ей, еще более вредоносную, нежели нелитературное Сверх-Я. Эдип на самом деле являлся литературным еще до того, как стал психоаналитическим, Всегда какой-нибудь Бретон будет выступать против Арто, Гете — против Ленца, Шиллер — против Гельдерлина, дабы наделить литературу Сверх-Я и сказать нам: внимание, ни шагу дальше, никаких «промахов в такте»! Вертер — пожалуйста, но не Ленц! Эдипова форма литературы — это ее рыночная форма. Мы можем даже решить, что в конечном счете меньше бесстыдства даже в психоанализе, чем в такой литературе, поскольку простой невротик создает одинокое, безответственное, нечитаемое и некодифицируемое произведение, которое при этом должно платить за то, чтобы его не только прочитали, но и перевели и отменили. Он совершает по крайней мере одну экономическую ошибку, одно прегрешение против такта и не распространяет свои ценности. Арто хорошо сказал: любое письмо — это свинство, то есть литература, которая принимает себя за цель, вместо того чтобы быть процессом, который «роется в мерзости бытия и его языка», перевозит слабоумных, афазиков, неграмотных. Избавьте нас по крайней мере от сублимации. Любой писатель продажен. Единственная литература — это та, которая перехватывает его посылку, чеканя поддельные монеты, взрывая его Сверх-Я выразительной формы и рыночную стоимость его формы содержания. Но одни отвечают: Арто не принадлежит литературе, он вне ее, поскольку он шизофреник. Другие говорят: он не шизофреник, потому что он принадлежит литературе, причем самой великой, литературе как таковой. Те и другие сходятся по крайней мере в том, что создают для себя одну и ту же детскую и реакционную концепцию шизофрении и одну и ту же рыночную невротическую концепцию литературы. Один хитрый критик пишет: нужно ничего не понимать в означающем, «чтобы поспешно заявлять, что язык Арто — это язык шизофреника; психотик производит безвольную, спутанную, загруженную речь, следовательно — прямо противоположную любому моменту текстуального письма». Но что такое этот огромный текстуальный архаизм — означающее, подчиняющее литературу мете кастрации и освящающее два аспекта ее эдиповой формы? И кто сказал этому хитрецу, что речь психотика безвольна, отношения проявляется в строго обратной пропорции — шизофреник-сущность возникает с тем большей вероятностью в качестве особого продукта, чем больше процесс производства отклоняется от своего пути, будучи внезапно прерванным. Вот почему мы, с другой стороны, не могли установить никакого прямого отношения между неврозом и психозом. Невроз, психоз, а также извращение — их отношения зависят от положения каждого из них по отношению к процессу, от того, как именно невроз, психоз или извращение оказываются способом прерывания процесса, остаточной землей, к которой ты все еще цепляешься, чтобы тебя не унесли детерриторизованные потоки желания. Невротическая территориальность Эдипа, извращенные территориальности искусственности, психотическая территориальность тела без органов — в одном случае процесс попадает в ловушку и заключается в треугольник, в другом он принимает самого себя за цель, в третьем — продолжается в пустоте и заменяет свое осуществление ужасающим раздражением. У каждой из этих форм в основании лежит шизофрения, шизофрения как процесс является единственным всеобщим. Шизофрения — это одновременно стена, прорыв стены и провалы попыток прорыва: «Каким образом следует пройти сквозь эту стену, поскольку бесполезно громко стучать в нее, необходимо эту стену заминировать и пройти ее насквозь, медленно и с терпением, близким моему вкусу»[125]. И ставка — это не только искусство или литература. Поскольку либо художественная машина, аналитическая машина и революционная машина будут оставаться во внешних отношениях друг к другу, которые заставляют их функционировать в сглаженных рамках системы подавления-вытеснения, либо они станут деталями и колесиками друг друга в потоке, который питает одну и ту же желающую машину, множество отдельных огней, терпеливо подожженных ради общего взрыва, — шизу, а не означающее.