Философия[6]
Философия[6]
Ницше включает в философию два средства выражения — афоризм и стихотворение; формы, сами по себе подразумевающие новую концепцию философии, новый образ и мыслителя, и мысли. Идеалу познания, поискам истинного он противопоставляет толкование и оценку. Толкование закрепляет всегда частичный, фрагментарный «смысл» некоего явления; оценка определяет иерархическую «ценность» смыслов, придает фрагментам цельность, не умаляя и не упраздняя при этом их многообразия. Именно афоризм являет собой как искусство толкования, так и нечто толкованию подлежащее; стихотворение — и искусство оценки, и нечто оценке подлежащее. Толкователь — это физиолог или врачеватель, тот, кто наблюдает феномены как симптомы и говорит афоризмами. Ценитель — это художник, который наблюдает и творит «перспективы», говорит стихами. Философ будущего должен быть художником и врачевателем, одним словом, — законодателем.
Такой тип философа является к тому же древнейшим. Это образ мыслителя-досократика, «физиолога» и художника, толкователя и ценителя мира. Как понимать эту близость будущего и первоначального? Философ будущего является в то же время исследователем старых миров, вершин и пещер, он творит не иначе, как силой воспоминания о том, что было по существу забыто. А забыто было, по Ницше, единство мысли и жизни. Единство сложное: жизнь в нем ни на шаг не отступает от мысли. Образ жизни внушает манеру мысли, образ мысли творит манеру жизни. Мысль активизируется жизнью, которую, в свою очередь, утверждает мысль. У нас не осталось даже представления об этом досократическом единстве мысли и жизни. Остались лишь те примеры, где мысль обуздывает и калечит жизнь, переполняя ее мудростью, или те, где жизнь берёт своё, заставляя мысль безумствовать и теряясь вместе с ней. У нас не осталось иного выбора: либо ничтожная жизнь, либо безумный мыслитель. Либо жизнь слишком мудрая для мыслителя, либо мысль слишком безумная для человека здравого: Кант и Гельдер-лин. Нам ещё предстоит заново открыть это прекрасное единство, и безумие не будет более в одиночестве — единство, благодаря которому житейский анекдот превращается в афоризм, а сотворенная мыслью оценка — в новую перспективу жизни.
В некотором смысле секрет досократиков был утрачен изначально. Философию следует понимать как силу. Но, согласно закону сил, последние не являются без масок сил предсуществовавших. Должно быть, жизнь имитирует материю. И, значит, было необходимо, чтобы сила философии затаилась в самый миг своего рождения в Греции. Было необходимо, чтобы философ пошел по стопам сил предшествовавших, чтобы надел маску жреца. В молодом греческом философе есть что-то от старого восточного жреца. И в наши дни не обходится без ошибок: Зороастр и Гераклит, индусы и элеаты, египтяне и Эмпедокл, Пифагор и китайцы — словом, путаницы сколько угодно. Как и прежде, твердят о добродетелях идеального философа, его аскетизме, любви к мудрости. Но под этой маской никак не распознают особенное одиночество и особенную чувственность — не слишком мудрые цели рискованного существования. И раз секрет философии утрачен изначально, остается искать его в будущем.
Значит, в том был рок, что исторически философия развивалась не иначе, как вырождаясь, обращаясь против самой себя, сживаясь со своей маской. Вместо того, чтобы искать единства активной жизни и утверждающей мысли, она ставит перед собой задачу судить жизнь, противополагать ей так называемые высшие ценности, соизмерять её с этими ценностями, ограничивать и порицать. Мысль становится отрицающей, а жизнь обесценивается, теряет активность, сводится ко всё более и более слабым формам, к болезненным формам, если с чем и совместимым, то лишь с этими так называемыми высшими ценностями. Триумф «реакции» над активной жизнью, триумф отрицания над утверждением. Последствия его для философии весьма тяжелы; ибо философ-законодатель обладает двумя главными достоинствами: он критик всех установленных, стало быть, превосходящих жизнь ценностей, а также принципа, которому они подчинены, в то же время он творец новых ценностей — тех, что требуют нового принципа. По мере того как мысль вырождается, философ-законодатель уступает место философу-послушнику. Вместо критика установленных ценностей, вместо творца новых ценностей и перспектив, на свет является хранитель общепринятых ценностей. Физиологом, врачевателем философ быть перестаёт — становится метафизиком; перестаёт быть поэтом — становится «публичным профессором». Он говорит, что прислушивается к требованиям разума, но под требованиями разума зачастую скрываются силы не слишком разумные: Государство, религия, расхожие ценности. Философия отныне — не что иное, как перепись доводов, при помощи которых человек убеждает себя в необходимости повиноваться. Философ говорит о любви к истине, но до его истины никому нет дела («удобное и добродушное создание, которое непрерывно уверяет все существующие власти, что оно никому не хочет причинять никаких хлопот — ведь оно есть лишь „чистая наука“»[7]). Философ оценивает жизнь в соответствии с собственной пригодностью переносить тяжести, нести на себе груз. Тяжести и груз — вот что такое высшие ценности. Дух тяжести в одной пустыне объединяет носильщика и ношу, жизнь реактивную и жизнь обесцененную, мысль отрицающую и мысль обесценивающую. Место критики отныне заполняют миражи, место творчества — призраки. Ибо никто так не противоположен творцу, как носильщик. Творить — значит облегчать жизнь, разгружать её, изобретать новые возможности жизни. Творец — это законодатель жизни, танцор.
Вырождение философии начинается с Сократа. Если метафизика берет начало с различения двух миров, с противополагания сущности и видимости, истинного и ложного, умопостигаемого и чувственного, то следует прямо сказать, что именно Сократ изобрёл метафизику: он превратил жизнь в то, что надлежит оценивать, соизмерять, ограничивать, он сделал мысль мерой и границей, которую устанавливают во имя высших ценностей: Божественного, Истинного, Прекрасного, Благого… В образе Сократа на сцену выходит философ, который добровольно и утонченно порабощает себя, причём на века. Кто поверит в то, что Кант реставрировал критику, или возвратился к идее философа-законодателя? Кант разоблачает ложные претензии разума, но не подвергает сомнению сам идеал познания; он разоблачает ложную мораль, но не ставит под сомнение ни моралистические претензии, ни природу и происхождение ценностей. Он упрекает человека в смешении области мысли с областью интересов, но сами эти области остаются нетронутыми, а интересы разума — священными (истинное познание, истинная мораль, истинная религия).
Диалектика продолжает этот обман. Диалектика есть не что иное как искусство примирения отчужденных свойств явления. Всё здесь сводится либо к Духу, который является и перводвигателем, и порождением диалектики, либо к самосознанию, а то и просто к человеку как родовому существу. Но если свойства сами по себе выражают лишь ослабленную жизнь и изуродованную мысль — зачем тогда их примирять, зачем быть действующим лицом мысли и жизни? Разве была упразднена религия, когда священник обрёл пристанище во внутреннем мире человека, когда перешёл, как во времена Реформации, в душу верующего? Разве был убит Бог, когда на его место встал человек, сохранив самое главное — место? Единственная перемена заключается в следующем: человека отныне нагружают не извне — он сам взваливает на себя своё бремя. Философ будущего, философ-врачеватель, найдёт здесь всё ту же болезнь, хотя симптомы её будут другими: ценности могут меняться, человек может встать на место Бога, прогресс, счастье, польза — заменить истинное, доброе, божественное; не меняется самое главное, неизменными остаются перспективы и критерии, от которых зависят эти ценности — как старые, так и новые. Нас всё время призывают подчиниться, взвалить на себя какой-нибудь груз, признавать лишь реактивные формы жизни и обвинительные формы мысли. А когда уже совсем невмоготу, когда нет больше сил взваливать на себя высшие ценности, нам предлагают принять реальность «такой, какова она есть» — хотя эта Реальность Как Она Есть — это лишь то, что сотворили с Реальностью высшие ценности! (Даже экзистенциализм унаследовал пугающую тягу к тому, чтобы нести на себе, взваливать на себя бремя ценностей; эта сугубо диалектическая тяга и отделяет его от Ницше.)
Ницше был первым, кто сказал нам, что для преобразования ценностей мало убить Бога. В его творчестве имеется немало вариаций на тему смерти Бога, около пятнадцати, не меньше, и все — необыкновенной красоты[8]. Суть, однако, заключается в том, что в одной из самых красивых убийца Бога назван «самым безобразным человеком». Ницше желает сказать, что человек уродует себя, когда, не испытывая более потребности во внешней инстанции, сам воспрещает себе то, в чём ему некогда было отказано свыше, бездумно отдаёт себя под опеку полиции, под гнёт ценностей, которые исходят уже не извне. Таким образом, история философии — от сократиков до гегельянцев — оказывается историей долгого подчинения человека, а также историей доводов, которые человек изобретал, чтобы оправдать своё подчинение. И эта деградация затрагивает не только историю философии — она выражает самую суть развития, самой фундаментальной исторической категории. Не отдельное историческое событие, а принцип, из которого проистекают события, определившие нашу мысль и нашу жизнь, — словом, симптомы нашего разложения. Так и выходит, что истинная философия, как и философия будущего, не будет ни философией истории, ни философией вечности: ей надлежит быть несвоевременной, всё время несвоевременной.
Всякое толкование — это определение смысла явления. Смысл же заключается в некоем отношении сил, согласно которому в сложной и упорядоченной целостности одни силы действуют, являются активными, а другие, реактивные, — противодействуют. Сколь бы сложным ни было явление, мы вполне можем различить силы активные, первичные, силы завоевания и очарования, и силы реактивные, вторичные, силы приспосабливания и упорядочивания. Различие это не только качественного характера, но также количественное и типологическое. Ибо сущность силы в том и заключается, что сила соотносится с другими силами; именно в отношении она обретает свою сущность и качество.
Отношение силы к силе называется «волей». Потому очень важно избежать искажения смысла в понимании ницшевского принципа воли к власти. Принцип этот не означает (по крайней мере, изначально), что воля хочет власти или вожделеет господства. Если толковать волю к власти как «вожделение господства», это значит подчинять её установленным ценностям, во власти которых определять, кто может быть «признан» самым могущественным в том или ином случае, в том или ином конфликте. В подобном толковании нет понимания того, что воля к власти означает пластический принцип всех наших ценностных суждений, скрытый принцип создания новых, ещё не признанных ценностей. Природа воли к власти, по Ницше, — не в том, чтобы вожделеть, не в том даже, чтобы брать, но в том, чтобы творить и отдавать[9]. Власть — как воля к власти — это не то, чего волит воля, это то, что волит в воле (в лице Диониса). Воля к власти — это элемент различения, из которого проистекают настоящие силы и соответствующие их качества в некоей целостности. Вот почему воля эта всегда представляется стихией подвижной, воздушной, многообразной. Благодаря воле к власти сила управляет, но благодаря воле к власти и подчиняется. Стало быть, двум типам или качествам сил соответствуют два лика, qualia воли к власти — два крайних, текучих характера, более сокровенных, нежели характеры сил, которые из них проистекают. Ибо воля к власти содействует тому, что активные силы утверждают, и утверждают собственное отличие: утверждение в таких силах всегда стоит на первом месте, отрицание же всегда оказывается следствием, как переизбыток радости. Силы реактивные, напротив, сопротивляются всему отличному от них, ограничивают другое — отрицание в таких силах первично, именно через отрицание подходят они к некоему подобию утверждения. Стало быть, отрицание и утверждение являются двумя qualia воли к власти, как активность и реактивность — качествами сил. Как толкование находит в силах принципы смысла, так и ценностное суждение обретает принципы ценностей в воле к власти. — При этом ввиду вышеизложенных терминологических замечаний следует избегать сведения мысли Ницше к заурядному дуализму. Ибо, как будет показано ниже, утверждению присуще быть множественным, многообразным, а отрицанию — единственным, монистичным, грузным.
Однако история ставит нас лицом к лицу с очень странным явлением: реактивные силы одерживают верх, в воле к власти торжествует отрицание! Причем не только в истории человека, но и в истории жизни, во всей истории Земли, по крайней мере, той её части, где обитает человек. Повсюду мы видим торжество «нет» над «да», реактивного над активным. Сама жизнь становится приспособительной, регулирующей, она умаляется до вторичных форм: мы даже не понимаем, что значит — действовать. Даже силы Земли изнемогают в унылых местах обитания человека. И эту всеобщую победу реактивных сил и воли к отрицанию Ницше называет «нигилизмом», или — триумфом рабов. Анализом нигилизма, по Ницше, занимается психология, но это психология не одного только человека — всего космоса.
Может показаться, что философия силы, или воли, затрудняется объяснить, почему торжествуют «рабы» и «слабые». Ведь если вместе они составляют большую силу, нежели сила сильных, то трудно понять, что же тут меняется, на чём может основываться качественная оценка. Но всё дело в том, что слабые, рабы торжествуют не в результате сложения собственных сил, а посредством отнятия силы у другого: они отделяют сильного от того, на что он способен. Они торжествуют не посредством умножения своей силы, но посредством заразительной силы своей слабости. Они работают на реактивное становление всех на свет сил. А это и есть «вырождение». Ницше показывает, что критерии борьбы за жизнь, критерии естественного отбора роковым образом благоприятствуют, собственно говоря, слабым и больным, людям «вторичным» (больной называют ту жизнь, что сводится к реакции на жизнь, к реактивным процессам). С тем большим основанием можно утверждать, что критерии человеческой истории благоприятствуют рабам как таковым. Именно болезненный характер становления жизни в целом, рабское становление всех на свете людей составляет победу нигилизма. И вновь отметим, как важно избежать искажения смысла таких ницшевских терминов, как «сильный» и «слабый», «господин» и «раб»: ясно, что раб, даже взяв власть в свои руки, остается рабом, то же самое можно сказать и о слабом. Реактивные силы, одерживая верх, не перестают от этого быть реактивными. Ибо, полагает Ницше, во всяком деле речь идёт прежде всего о качественной типологии, о низости и благородстве. Наши господа — всего лишь рабы, восторжествовавшие во всемирном поработительном становлении: европеец, человек, приручённый, шут… Ницше рисует современные Государства в образе муравейника, где во-жди и власть имущие торжествуют благодаря своей низости, благодаря тому, что она заразительна — эта низость и эта клоунада. Сколь бы сложна ни была мысль Ницше, читатель легко догадается, к какой категории (то есть к какому типу) он мог причислить нацистскую расу «господ». Лишь тогда, когда торжествует нигилизм, и только тогда, воля к власти означает уже не волю к «творчеству», но волю власти, вожделение господства (присвоение установленных ценностей, богатств, почестей, власти или же награждение себя ими…). Как раз такая воля к власти является рабской волей — так и не иначе раб, бессильный понимает власть, такое у него представление о власти, именно его он применяет, когда торжествует победу. Случается, что больной говорит: о, если бы я был здоров, я сделал бы то-то и то-то — он, возможно, это и сделает — но планы его, понятия его всё равно остаются планами и понятиями больного человека — всего лишь больного. Так же дело обстоит и с рабом, с его представлениями о господстве и власти. И с человеком реактивным и его представлением об активности. Повсюду переворачиваются ценности и оценки, повсюду смотрят на всё из своего угла, всё встает с ног на голову, словно в бычьем глазе. По великому слову Ницше — «всегда должно сильных защищать от слабых».
Уточним теперь этапы триумфального шествия нигилизма. Эти этапы соответствуют величайшим открытиям ницшевской психологии, главным категориям типологии глубинного человека:
1. «Злопамятство»: это из-за тебя, ты виноват… Упрек и обвинение, проекция на другого. Ты виноват, что я слаб и несчастен. Реактивная жизнь уклоняется от активных сил, теряет какую бы то ни было «активность». Реактивность сводится к тому, что чувствуется, помнится, к «злопамятству», изливающему своё зло на всё, что активно. Активности «стыдятся»: саму жизнь подвергают обвинениям, у неё отнимается мощь, то, на что она способна. Ягненок молвит: да я могу всё, что может орёл, но сдерживаю себя и потому достоин уважения, пусть же орёл будет как я…
2. Нечистая совесть: это из-за меня, я виноват… Момент интроекции. Клюнув на наживку жизни, реактивные силы могут обратиться внутрь себя. Они углубляются в собственную виновность, мнят себя виновными, выступают против себя. Мало того, они всем подают пример; всё живое обязано последовать за ними, они обретают предельную власть заразительного примера — так возникают реактивные сообщества.
3. Аскетический идеал: момент сублимации. Слабая или реактивная жизнь хочет, в конечном счёте, отрицания жизни. Её воля к власти — это воля к ничто как условию её триумфа. И наоборот — воля к ничто переносит лишь слабую, уродливую, реактивную жизнь — состояния близкие к нулевым. Вот когда складывается тревожный союз. Жизнь желают судить согласно ценностям, якобы жизнь превосходящим; эти благие ценности противостоят жизни, осуждают жизнь, сводят её к ничто; они сулят спасение лишь самым реактивным, самым слабым, самым больным формам жизни. Так и рождается союз Бога-Ничто и Человека-Реактивного. Всё переворачивается с ног на голову: рабы называют себя господами, слабые называют себя сильными, низость называет себя благородством. Утверждают, что некто силен и благороден, ибо что-то взвалил на себя, несёт бремя «высших» ценностей, мнит себя ответственным. Но тяжелее всего ему дается жизнь, именно жизнь ему тяжелее всего нести на себе. Ценностные суждения искажаются настолько, что никто не замечает, что носильщик — раб, что ноша — рабство, а несущий слаб — в противоположность творцу, танцору. Ибо лишь по слабости взваливают на себя груз, лишь по слабости отдают себя воле к ничто (Шут и Осёл в «Заратустре»).
Рассмотренные этапы, по Ницше, соответствуют иудаизму, впоследствии — христианству. Последнее, однако, в значительной мере подготовлено греческой философией, точнее, вырождением философии в Греции. В более широкой перспективе Ницше показывает, как эти этапы отражают происхождение главных категорий мысли: «Я», Мир, Бог, причинность, телеология и т. д. — Но развитие нигилизма на этом не останавливается, он продолжает свой путь, который становится нашей историей.
4. Смерть Бога: момент присвоения. Долгое время смерть Бога казалась нам делом сугубо религиозным, драмой, разыгравшейся между Богом евреев и Богом христиан. Дошло до того, что мы уже не слишком отчетливо представляем себе, в чем было дело: то ли Сын умер по злопамятству Отца, то ли Отец — ради того, чтобы Сын обрел независимость (стал «космополитом»). Но апостол Павел закладывает в основу христианства ту идею, что Христос принял смерть за наши грехи. Во времена Реформации смерть Бога становится внутренним делом человека и Бога. И так продолжается вплоть до того дня, когда человек осознаёт, что именно он убил Бога, когда хочет принять себя таким, каков он есть, взвалить на себя новое бремя. Он хочет логического конца этой смерти: сам хочет стать Богом, встать на его место.
Идея Ницше заключается в том, что смерть Бога является, бесспорно, величайшим, ошеломительным, но недостаточным событием. Ибо «нигилизм» продолжается, только чуть сменив форму. До последнего времени он означал обесценение, отрицание жизни во имя высших ценностей. Теперь другое — отрицание этих самых высших ценностей, замену их ценностями человеческими, слишком человеческими (мораль заменяет религию; польза, прогресс, сама история встают на место божественных ценностей). Ничего не изменилось, ибо та же самая реактивная жизнь, то же рабство, торжествовавшее под сенью божественных ценностей, торжествуют теперь благодаря ценностям человеческим. Тот же самый носильщик, тот же самый Осёл, взваливавший на себя божественные реликвии, за которые он держал ответ перед Богом, взваливает теперь на себя себя самого, за себя самого держит ответ. Более того, по пустыне нигилизма уже сделан и следующий шаг: отныне лелеют мысль о том, чтобы объять Реальность всю, целиком; но в объятья попадает лишь то, что оставили от Реальности высшие ценности, останки реактивных сил и воли к ничто. Вот почему в IV части «Заратустры» Ницше обращает внимание на нищету тех, кого называет «высшими людьми». Это они хотят встать на место Бога, они тащат на себе бремя человеческих ценностей, надеются объять Реальность, завладеть смыслом утверждения. Но единственное утверждение, которое им по силам, — это ослиное «Да», «И-а», реактивная сила, которая навьючивает на себя ярмо нигилизма, которая мнит, что изрекает «да», в то время как несет на себе «нет». (Глубокие размышления о «Да» и «Нет», достоверности и мистификациях того и другого содержат в себе книги двух писателей современности — Ницше и Джойса.)
5. Последний человек и человек, который желает гибели: конечный момент. Итак, смерть Бога — событие, но это событие ещё ждёт своего смысла и своего значения. До тех пор, пока мы не изменим сами принципы оценивания, пока будем старые ценности заменять на новые, составляя лишь новые комбинации из реактивных сил и воли к ничто, ничто не изменится, мы останемся под гнетом установленных ценностей. Всем известно, что есть ценности, которые рождаются устаревшими, которые с самого рождения свидетельствуют о конформности, конформизме, неспособности нарушить какой бы то ни было установленный порядок. Но нигилизм шаг за шагом заходит всё дальше, всё полнее раскрывается его тщета. Ибо в смерти Бога обнаруживается, что союз реактивных сил и воли к ничто, Человека-Реактивного и Бога-Нигилиста начинает расстраиваться: ведь человек уверен в том, что обойдётся без Бога, будет стоить Бога. Категории ницшевской философии суть категории бессознательного. И представляется существенным то, каким образом драма продолжается в бессознательном: когда реактивные силы начинают уверять себя в том, что могут обойтись без «воли», они начинают неуклонно скатываться в пропасть ничто, в мир обречённый утрачивать ценности — как божественные, так и человеческие. Вслед за высшими людьми на сцену нигилизма выходит последний человек — тот, кто говорит, что всё суета сует и уж лучше погаснуть в бездействии! Уж лучше ничто воли, чем воля к ничто! Но благодаря этому разрыву воля к ничто, в свою очередь, обращается против реактивных сил, становится волей, которая отрицает реактивную жизнь как таковую и внушает человеку мысль об активном саморазрушении. Стало быть, сверх последнего человека имеется ещё человек, который хочет гибели. В этом — конечном — пункте нигилизма (Полночь) открывается, что всё готово — готово для преобразования[10].
Преобразование всех ценностей определяется в следующем виде: активное становление сил, торжество утверждения в воле к власти. Под гнётом нигилизма негативность выступает и формой, и основанием воли к власти; утверждение же играет вторую скрипку, подчиняется отрицанию, собирая и взваливая на себя его плоды. Так и выходит, что «Да» Осла, «И-а», является фальшивым «да», карикатурой на утверждение. Теперь всё меняется: утверждение становится сущностью воли к власти; что же до негативности, то она сохраняется, но лишь в форме существования того, кто утверждает, в форме агрессивности, присущей утверждению, как гром и молния: как молния, что предвещает утверждаемое, и как гром, что за ним раздаётся, как всеобъемлющая критика, что сопровождает всякое творчество. Итак, Заратустра — воплощённое утверждение, чистое утверждение, которое, тем не менее, доводит отрицание до предела, приводит его в действие, ставит на службу тому, кто утверждает и творит[11]. «Да» Заратустры — полная противоположность ослиному «Да», как противоположны творец и носильщик. «Нет» Заратустры — полная противоположность нигилистическому «Нет», как противоположны агрессивность и злопамятство. Преобразование ценностей — не что иное, как переворот в отношениях «отрицание — утверждение». Ясно, однако, что преобразование возможно лишь по завершении нигилизма. Нужно было дойти до последнего из людей, затем, до человека, который хочет гибели ради того, чтобы отрицание, обратившись, наконец, против реактивных сил, стало само по себе действием и перешло на службу высшего утверждения (отсюда формула Ницше: нигилизм побеждённый, но побеждённый самим собой…).
Утверждение есть наивысшее могущество воли. Но что тут утверждается? Земля, жизнь… Какую же форму принимают Земля и жизнь, когда становятся объектами утверждения? Нам это неведомо, ибо обитаем мы на унылых просторах Земли, живём состояниями близкими к нулевым. Нигилизм отрицает и стремится отрицать не столько Бытие (ибо Бытие и Ничто, как известно, — близнецы-братья), сколько многообразие и становление. Нигилизм рассматривает становление как нечто такое, что должно быть заглажено, искуплено, что должно быть поглощено Бытием; многообразие представляется нигилизму чем-то несправедливым, подлежащим осуждению и поглощению Единым. Становление и многообразие виновны — таков приговор нигилизма, его первое и последнее слово. Вот почему под гнётом нигилизма движущими силами философии становятся мрачные чувства: «неудовольствие», ужасающая тоска, снедающая жизнь тревога — словом, неясное чувство виновности. Первая фигура преобразования ценностей, напротив, поднимает многообразие и становление на невиданную высоту высшего могущества: они утверждаются. Именно в утверждении многообразия есть место действенной радости разнообразия. Радость вырывается наружу, как единственная движущая сила философии. Завышение ценности негативных чувств или безнадежных страстей — вот мистификация, на которой основывает своё господство нигилизм. (Лукреций и Спиноза написали об этом решающие страницы. Задолго до Ницше они представляют философию как могущество утверждения, как практическую борьбу против мистификаций, как изгнание всякой негативности.)
Многообразие утверждается как таковое, становление утверждается как таковое. Это значит одновременно и то, что утверждение само по себе многообразно, что в многообразии оно становится самим собой, и то, что становление и многообразие сами по себе являются утверждениями. Есть в утверждении, если только его правильно понимать, что-то от зеркальной игры. «Вечное утверждение… вечно я твое утверждение!» Вторая фигура преобразования ценностей — утверждение утверждения, раздвоение утверждения, божественная пара Дионис-Ариадна.
Диониса можно было распознать по всем предыдущим характеристикам. Но мы далеко уже от того первого Диониса, которого Ницше писал под влиянием Шопенгауэра, — Диониса, поглощающего жизнь в первородном Начале, ради рождения трагедии вступающего в союз с Аполлоном. В самом деле, начиная с «Рождения трагедии» Дионис определяется больше по оппозиции с Сократом, нежели по союзу с Аполлоном: Сократ осуждал и порицал жизнь во имя высших ценностей, тогда как Дионис предчувствовал, что жизнь неподсудна, что она сама по себе достаточно справедлива, священна в должной мере. Тем не менее, по мере того как Ницше углубляется в творчество, перед ним вырисовывается иная оппозиция: уже не Дионис против Сократа, но Дионис против Распятого. Сходной кажется их мука, но толкования, оценки этой муки расходятся: с одной стороны, перед нами свидетельство против жизни, мстительное начинание, в котором жизнь отрицается, с другой стороны — утверждение жизни, утверждение становления и многообразия — даже в фигурах растерзанного и расчлененного Диониса[12]. Танец, лёгкость, смех — вот в чём выражает себя Дионис. Как и мощь утверждения, зеркало Диониса заключает в себе другое зеркало, кольцо его — другое кольцо: чтобы утверждение утвердилось, необходимо повторное утверждение. У Диониса есть невеста — Ариадна («Малы уши твои, мои уши твои: умное слово вмести!»). Есть только одно умное, заветное слово: «Да». Ариадна завершает собой целостность отношений, определяющих Диониса и дионисического философа.
Многообразие неподсудно Единому, становление — Бытию. Но Бытие и Единое не просто теряют свой смысл, они обретают иной смысл, новый. Ибо отныне Единым зовётся многообразное как таковое (осколки и части); становление как таковое зовётся Бытием. В том и состоит ницшевский переворот, или третья фигура преобразования ценностей. Становление не противопоставляется более Бытию, многообразное — Единому (поскольку оппозиции эти являются категориями нигилизма). Наоборот: утверждается единство многообразия, Бытие становления. Или, как говорит Ницше, утверждается необходимость случайности. Дионис — игрок. Настоящий игрок, ставя на случай, утверждает силу случайности: он утверждает осколки, частички случайности; в таком утверждении рождается необходимое число, удачный бросок кости, победа случая. Так проясняется облик третьей фигуры утверждения — игра Вечного Возвращения. Возвращение есть не что иное, как бытие становления, единое многого, необходимость случайного. Посему важно избежать смешения Вечного Возвращения и возвращения Того Же Самого. В таком смешении исказилась бы форма преобразования ценностей и перемена в основном отношении. Ибо Тожесть не предсуществует многообразию (разве что как категория нигилизма). Возвращается не То Же Самое, поскольку возвращение является изначальной формой Тожести, которая только зовется разнообразием, многообразием, становлением. То Же Самое не возвращается, единственно возвращение тождественно становлению.
Дело идёт о сущности Вечного Возвращения. Важно избавить вопрос о Вечном Возвращении от всякого рода бесполезных и фальшивых тем. Порой возникает недоумение, почему Ницше считал мысль о Вечном Возвращении новой и замечательной, тогда как тема эта часто встречается у древних: но всё дело в том, что Ницше прекрасно понимал, что она не встречается у древних — ни в Греции, ни на Востоке, разве лишь в отрывочной и неясной форме, совершенно в ином смысле, нежели чем в его мысли. Даже в отношении Гераклита Ницше делал решительные оговорки. И если он вкладывает мысль о Вечном Возвращении в уста Заратустры — словно в глотку змею, — то это значит, что он наделяет древнего героя Зороастра силами, которые менее всего были тому свойственны. Ницше объясняет, что воспринимает Заратустру как эвфемизм или, скорее, как антифразу и метонимию, поскольку намеренно даёт ему преимущества новых концепций, сформулировать которые тот был явно не в состоянии[13].
Недоумевают также, что такого удивительного в этом Вечном Возвращении, если оно значит не что иное, как замкнутый цикл, то есть возвращение Всего, возвращение к тому же самому — но дело идёт как раз о другом. Секрет Ницше состоит в том, что Вечное Возвращение является избирательным. Дважды избирательным. Сначала как мысль. Ибо Вечное Возвращение даёт нам закон автономной, свободной от всякой морали воли: чего бы я ни хотел (лени, чревоугодия, трусости, порока или добродетели), я «должен» хотеть этого так, как хочу Вечного Возвращения. Так устраняется мир всякого рода «полухотений», всё то, чего мы хотим, приговаривая: «хотя бы один раз, только один раз». Даже трусость, лень, которые хотели бы своего Вечного Возвращения, становятся чем-то иным, нежели лень и трусость: активными силами, могуществом утверждения.
Вечное Возвращение — это не только избирательная мысль, но и избирательное бытие. Возвращается одно утверждение, возвращается единственно то, что может быть утверждено, только радость возвращается назад. Всё, что можно отрицать и что может отрицать, — всё это отвергается в самом движении Вечного Возвращения. Правда, можно опасаться того, что комбинация нигилизма и реакции будет вечно возвращаться назад. Но Вечное Возвращение подобно самокатящемуся колесу: оно гонит прочь всё, что противоречит утверждению, все формы нигилизма и реакции: нечистую совесть, злопамятство… только их и видели.
Тем не менее, имеются тексты, где Ницше рассматривает Вечное Возвращение как цикл, в котором всё возвращается назад, в котором возвращается То Же Самое, который к тому же самому и возвращается. — Что значат эти тексты? Ницше является мыслителем, «драматизирующим» Идеи, иными словами, он представляет их как следующие друг за другом события — на различных уровнях напряжения. Нам это уже знакомо по идее смерти Бога. Точно гак дело обстоит и с Вечным Возвращением: идея излагается дважды, в двух версиях (их было бы больше, но безумие прервало творчество, помешав дальнейшему развитию мысли, которое Ницше уже ясно себе представлял). Одна из оставшихся версий относится к больному Заратустре, другая, наоборот, — к выздоравливающему и почти здоровому. Больным его делает как раз идея цикла: мысль о том, что всё возвращается, что возвращается То Же Самое, что всё к тому же самому и возвращается. В этом случае Вечное Возвращение не что иное, как гипотеза, — гипотеза банальная и страшная. Банальная, поскольку соответствует природной, животной, непосредственной достоверности (вот почему, когда орёл и змея начинают утешать Заратустру, он им отвечает; вы превратили Вечное Возвращение в «уличную песенку», вы свели Вечное Возвращение к избитой фразе, слишком избитой[14]). — Но также страшной, поскольку, если верно, что всё возвращается, что всё к тому же самому и возвращается, то возвратиться должен и жалкий, маленький человек; возвратиться должны нигилизм и реакция (вот почему в Заратустре вопиет великое отвращение, великое презрение, вот почему вещает он, что не может, не хочет, не смеет говорить о Вечном Возвращении)[15].
Что же происходит, когда Заратустра выздоравливает? Что же он — просто взвалил на себя то, что прежде не мог вынести? Он принимает Вечное Возвращение, постигает его радость. Идет ли речь о заурядной психологической перемене? Конечно, нет. Речь идет о перемене в понимании и значении самого Вечного Возвращения. Заратустра понимает, что, когда болел, ничего не понимал в Вечном Возвращении, что последнее не цикл, не возвращение Того Же Самого, не возвращение к тому же самому, не обычная природная очевидность на потребу животных, не унылое моральное наказание на потребу людей. Заратустра понимает, что «Вечное Возвращение = избирательному Бытию». Как может возвратиться реакция и нигилизм, как может возвратиться негативность, если Вечное Возвращение — это бытие, в котором говорит только утверждение, только активное становление? Самокатящееся колесо, «высокое созвездье Бытия, не достигнутое ни единым обетом, не запятнанное ни единым отказом». Вечное Возвращение есть повторение; именно повтор производит отбор, именно повторение приносит спасение. Изумительный секрет освободительного и избирательного повторения.
Преобразование ценностей обретает, таким образом, четвёртый и последний облик: оно подразумевает и порождает сверхчеловека. Ибо по сути своей человек существо реактивное, он соединяет свои силы с нигилизмом. Вечное Возвращение отвергает и гонит прочь такого человека. Преобразование выливается в коренную перемену сущности, перемена происходит в человеке, но порождает сверхчеловека. Сверхчеловек означает не что иное, как сосредоточение в человеке всего, что может быть утверждено, это высшая форма того, что есть, тип, представленный в избирательном Бытии, порождение и субъективное начало этого бытия. Вот почему сверхчеловек оказывается на перекрещении двух генеалогий. С одной стороны, он порождается в человеке — через посредничество последнего человека и человека, который хочет гибели, но он их превосходит: разрывая и преобразуя человеческую сущность. С другой стороны, рождаясь в человеке, сверхчеловек не является человека порождением: это плод любви Диониса и Ариадны. Сам Заратустра придерживается первой генеалогической линии, стало быть, он уступает Дионису, он его пророк или провозвестник. Заратустра называет сверхчеловека своим детищем, но он ему уступает, поскольку настоящим отцом сверхчеловека является Дионис[16]. Так находят своё завершение фигуры преобразования: Дионис, или утверждение; Дионис-Ариадна, или раздвоенное утверждение; Вечное Возвращение, или вновь удвоенное утверждение; сверхчеловек, или тип и детище утверждения.
Мы, читатели Ницше, должны избежать четырех возможных ошибок: 1) по поводу воли к власти (нельзя думать, что воля к власти означает «вожделение господства» или «волю властвовать»); 2) по поводу сильных и слабых (нельзя думать, что самые «могущественные» в каком-то социальном устройстве являются самыми сильными); 3) по поводу Вечного Возвращения (нельзя думать, что речь идёт о старой идее, позаимствованной у греков, индусов, египтян и т. п.; что речь идёт о цикле, или о Возвращении Того Же Самого, о возвращении к тому же самому); 4) по поводу последних произведений (нельзя думать, что они выходят за рамки творчества или просто скомпрометированы безумием).