В) Дионис-философ
В) Дионис-философ
Герой радостен, вот что не понимали до сих пор авторы трагедии.
Запись 1888 года
7. Дионис и Аполлон:
ИХ ПРИМИРЕНИЕ (ТРАГИЧЕСКОЕ)
Было бы большим выигрышем для эстетической науки, если бы не только путем логического уразумения, но и путем непосредственной интуиции пришли к сознанию, что поступательное движение искусства связано с двойственностью аполлонического и дионисического начал, подобным же образом, как рождение стоит в зависимости от двойственности полов, при непрестанной борьбе и лишь периодически наступающем примирении. Названия эти мы заимствуем у греков, разъясняющих тому, кто в силах уразуметь, глубокомысленные эзотерические учения свои в области воззрений на искусство не с помощью понятий, но в резко отчетливых образах мира богов. С их двумя божествами искусств, Аполлоном и Дионисом, связано наше знание о той огромной противоположности в происхождении и целях, которую мы встречаем в греческом мире между искусством пластических образов — аполлоническим — и непластическим искусством музыки — искусством Диониса; эти два столь различных стремления действуют рядом одно с другим, чаще всего в открытом раздоре между собой и взаимно побуждая друг друга ко все новым и более мощным порождениям, дабы в них увековечить борьбу названных противоположностей, только по-видимому соединенных общим словом «искусство»; пока наконец чудодейственным метафизическим актом эллинской «воли» они не явятся связанными в некоторую постоянную двойственность и в этой двойственности не создадут наконец столь же дионисического, сколь и аполлонического произведения искусства — аттической трагедии.
Чтобы уяснить себе оба этих стремления, представим их сначала как разъединенные художественные миры сновидения и опьянения, между каковыми физиологическими явлениями подмечается противоположность, соответствующая противоположности аполлонического и дионисического начал. […][18]
На основании всего нами узнанного мы должны представлять себе греческую трагедию как дионисический хор, который все снова и снова разряжается аполлоническим миром образов. Партии хора, которыми переплетена трагедия, представляют, таким образом, в известном смысле материнское лоно всего так называемого диалога, т. е. совокупного мира сцены, собственно драмы. В целом ряде следующих друг за другом разряжений эта первооснова трагедии излучает вышеуказанное видение драмы, которое есть исключительно сновидение и в силу этого имеет эпическую природу, но, с другой стороны, как объективация дионисического состояния, представляет собой не аполлоническое спасение в иллюзии, а, напротив, разрушение индивидуальности и объединение ее с изначальным бытием. Таким образом, драма есть аполлоническое воплощение дионисических познаний и влияний […].
[…] Аполлонические явления, в которых объективируется Дионис, не представляют уже «вечного моря, непрестанной смены, пылающей жизни»6, как музыка хора; это уже не те данные лишь в ощущении, не сгущенные еще в образ силы, в которых вдохновенный служитель Диониса чует приближение бога, — теперь со сцены говорит отчетливость и устойчивость эпических образов, теперь Дионис ведет свою речь уже не через посредство сил, но как эпический герой, почти языком Гомера.
«Рождение трагедии», 1, 8. Пер. Г. А. Рачинского
8. Дионис и Сократ. — их оппозиция (диалектическое)
Ключ к природе Сократа дает нам то удивительное явление, которое известно под именем «демон Сократа». В тех исключительных положениях, когда его чудовищный ум приходил в колебание, он находил себе твердую опору в божественном голосе внутри себя. Этот голос всегда только отговаривал. Инстинктивная мудрость показывалась в этой совершенно ненормальной натуре только для того, чтобы по временам проявлять свое противодействие сознательному познаванию. Между тем как у всех продуктивных людей именно инстинкт и представляет творчески-утвердительную силу, а сознание обычно критикует и отклоняет, — у Сократа инстинкт становится критиком, а сознание творцом — воистину чудовищность per defectum7! […]
[…] Сократ, диалектический герой платоновской драмы, напоминает нам родственные натуры еврипидовских героев, принужденных защищать свои поступки доводами «за» и «против», столь часто рискуя при этом лишиться нашего трагического сострадания; ибо кто может не заметить оптимистического элемента, скрытого в существе диалектики, торжественно ликующего в каждом умозаключении и свободно дышащего лишь в атмосфере холодной ясности и сознательности? — И этот оптимистический элемент, раз он проник в трагедию, должен был мало-помалу захватить ее дионисические области и по необходимости толкнуть ее на путь самоуничтожения, вплоть до смертельного прыжка в область мещанской драмы.
Достаточно будет представить себе все следствия сократовских положений: «добродетель есть знание», «грешат только по незнанию», «добродетельный есть и счастливый», — в этих трех основных формах оптимизма лежит смерть трагедии. Ибо в таком случае добродетельный герой должен быть диалектиком, между добродетелью и знанием, верой и моралью должна быть необходимая и видимая связь; в таком случае трансцендентальная справедливость в развязке Эсхила должна быть унижена до плоского и дерзкого принципа «поэтической справедливости» с его обычным deus ex machina.
[…] Оптимистическая диалектика гонит бичом своих силлогизмов музыку из трагедии, т. е. разрушает существо трагедии, которое может быть толкуемо исключительно как манифестация и явление в образах дионисических состояний, как видимая символизация музыки, как мир грез дионисического опьянения.
«Рождение трагедии», 13, 14. Пер. Г. А. Рачинского
9. Дионис и Христос: их противоположность (религия)
Два типа: Дионис и Христос. — Установить, не является ли религиозный тип человека формой декаданса (величайшие новаторы все до одного были людьми болезненными или эпилептиками); но не опускаем ли мы при этом некий тип человека религиозного, именно языческий тип? Не является ли языческий культ формой благодарения, утверждения жизни? Не будет ли его высочайший представитель своего рода апологией и обожествлением жизни? Типом того духа, что достиг полного расцвета и исступленно бьет через край! Типом того духа, что поглощает и внутри себя разрешает противоречия и загадки бытия! Сюда и ставлю я греческого Диониса: религиозное утверждение жизни — не той, что прошла через отрицание, не той, что была ополовинена, но всей полноты жизни (типично — половой акт будит чувство глубины, таинства, благоговения).
Дионис против «Распятого»: тут перед нами противоположность. Различие это не в отношении к смертной муке — последняя, однако, заключает в себе различные смыслы. Сама жизнь, ее вечная плодотворность и возвращение обусловливают собой терзание, разрушение, волю к уничтожению… В другом случае дело идет о страдании, «невиновности Распятого», протесте против этой жизни, формуле ее осуждения. — Легко догадаться: проблема в смысле страдания: либо христианский смысл, либо смысл трагический… В первом случае путь к священному бытию; в последнем дело идет о бытии, которое настолько священно, что оправдывает даже чудовищное страдание. Да, трагический человек утверждает жесточайшее страдание: он для того достаточно силен, одарен, наделен властью обожествления жизни; христианский же человек отрицает счастливейший на земле удел: он настолько слаб, беден, обездолен, что страдает во всякой форме жизни… Бог на кресте — проклятие жизни, перст, указующий на избавление от жизни; растерзанный в клочья Дионис — обещание жизни: он будет вечно возрождаться и возвращаться из глубины разрушения.
1888 «Воля к власти», IV, 483. Пер. С. Л. Фокина8
10. Дионис и Ариадна: их взаимодополнительность (дифирамб)
Ариадна
[…]
Ха-ха!
Истязаешь меня ты, дурак (а кто ты еще?),
терзаешь гордость мою?
Дай мне любовь — кто еще согреет меня?
Кто еще любит меня?
Дай горячие руки,
дай сердце-жаровню,
дай мне в моем одиночестве,
когда меня заставляет лед,
ах! лед семикратный,
жаждать хотя бы врага,
дай, отдай,
враг лютейший,
мне — тебя!
Прочь!
И он убежал,
мой товарищ единственный,
мой великий противник,
мой неведомый,
мой бог-истязатель!..
Нет!
Воротись!
Со всеми твоими пытками!
К тебе текут мои слезы,
когда с тобою мы врозь,
и напоследок сердце ради тебя зажглось.
Вернись, мой неведомый Бог,
вернись, моя боль,
вернись, мой последний вздох!
Молния. Дионис является в изумрудной красоте.
Дионис
Образумься, Ариадна!
Малы уши твои, мои уши твои:
умное слово вмести!
Если не ненавидишь себя, как любить?
Я твой лабиринт…
Дионисовы дифирамбы. Жалоба Ариадны. Пер. В. Микушевича9
11. Дионис и Заратустра: Их родство (испытание)
Тогда заговорила беззвучно тишина ко мне: «Ты знаешь это, Заратустра?» —
И я вскрикнул от страха при этом шепоте, и кровь отхлынула от моего лица, — но я молчал.
Тогда во второй раз сказала она мне беззвучно: «Ты знаешь это, Заратустра, но ты не говоришь об этом!» —
И я отвечал наконец, подобно упрямцу: «Да, я знаю это, но не хочу говорить об этом!»
Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Ты не хочешь, Заратустра? Правда ли это? Не прячься в своем упорстве!»
И я плакал и дрожал, как ребенок, и наконец сказал: «Ах, я хотел бы, но разве могу я! Избавь меня! Это свыше моих сил!»
Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Что тебе за дело, что случится с тобой, Заратустра? Скажи свое слово и разбейся!» —
И я отвечал: «Ах, разве это мое слово? Кто я такой? Я жду более достойного; я не достоин даже разбиться о него».
Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Что тебе за дело, что случится с тобой? Ты еще недостаточно кроток для меня. У кротости самая толстая шкура». —
И я отвечал: «Чего только не вынесла шкура моей кротости! У подножия своей высоты я живу; как высоки мои вершины? Никто еще не сказал мне этого. Но хорошо знаю я свои долины».
Тогда опять сказала она мне беззвучно: «О Заратустра, кто должен двигать горами, тот передвигает также долины и низменности». —
И я отвечал: «Еще мое слово не двигало горами, и что я говорил, не достигало людей. И хотя я шел к людям, но еще не дошел до них».
Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Что знаешь ты об этом Роса падает на траву, когда ночь всего безмолвнее». —
И я отвечал: «Они смеялись надо мной, когда нашел я свой собственный путь и пошел по нему; и поистине, дрожали тогда мои ноги.
И так говорили они мне: ты потерял путь, а теперь ты отучиваешься даже ходить!»
Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Что тебе до насмешек их! Ты тот, кто разучился повиноваться: теперь должен ты повелевать!
Разве ты не знаешь, кто наиболее нужен всем? Кто приказывает великое.
Совершить великое трудно; но еще труднее приказать великое.
Самое непростительное в тебе: у тебя есть власть, и ты не хочешь властвовать».
И я отвечал: «Мне недостает голоса льва, чтобы приказывать».
Тогда, словно шепотом, сказала она мне: «Самые тихие слова — те, что приносят бурю. Мысли, ступающие голубиными шагами, управляют миром.
О Заратустра, ты должен идти, как тень того, что должно наступить: так будешь ты приказывать и, приказывая, идти впереди».
И я отвечал: «Мне мешает стыд».
Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Ты должен еще стать ребенком, чтобы стыд не мешал тебе.
Гордыня юноши тяготеет еще на тебе, поздно помолодел ты, — но кто хочет превратиться в дитя, должен преодолеть еще свою юность».
И я решался долго и дрожал. Наконец сказал я то же, что и в первый раз: «Я не хочу».
Тогда раздался смех вокруг меня. Ах, смех этот разрывал мне внутренности и надрывал мое сердце!
И в последний раз сказала она мне: «О Заратустра, плоды твои созрели, но ты не созрел для плодов своих!
И оттого надо тебе опять уединиться: ибо ты должен еще дозреть».
«Так говорил Заратустра», II. Самый тихий час. Пер. Ю. М. Антоновского