ЛЮДВИГ СИМОН ИЗ ТРИРА. «ГОЛОС ПРАВА В ЗАЩИТУ ВСЕХ БОРЦОВ ЗА ИМПЕРСКУЮ КОНСТИТУЦИЮ, ОБРАЩЕННЫЙ К НЕМЕЦКИМ ПРИСЯЖНЫМ». ФРАНКФУРТ-НА-МАЙНЕ, 1849{21}
ЛЮДВИГ СИМОН ИЗ ТРИРА. «ГОЛОС ПРАВА В ЗАЩИТУ ВСЕХ БОРЦОВ ЗА ИМПЕРСКУЮ КОНСТИТУЦИЮ, ОБРАЩЕННЫЙ К НЕМЕЦКИМ ПРИСЯЖНЫМ». ФРАНКФУРТ-НА-МАЙНЕ, 1849{21}
«Мы голосовали против наследственной власти главы империи; мы воздержались от голосования, когда на следующий день происходили выборы главы империи. Но когда волей большинства Собрания, избранного на основе всеобщего избирательного права, вопрос был окончательно решен, мы заявили о своей готовности подчиниться. Не сделав этого, мы доказали бы, что вообще не годимся для гражданского общества» (стр. 43).
Таким образом, согласно г-ну Л. Симону «из Трира», члены крайней левой Франкфуртского собрания уже «вообще не годились для гражданского общества». Таким образом, г-н Л. Симон «из Трира», повидимому, вообще представляет себе рамки гражданского общества еще более тесными, чем стены собора св. Павла[123].
Впрочем, у г-на Симона хватило такта раскрыть в своей исповеди от 11 апреля 1849 г. тайну как своей прежней оппозиции, так и своего позднейшего обращения.
«С мутных вод домартовской дипломатии поднялись холодные туманы. Эти туманы сгустятся в тучи, и нам угрожает гибельная гроза, которая ударит прежде всего в башню собора, где мы заседаем. Остерегайтесь и подумайте о громоотводе, который отвел бы от вас молнию!»[124]
Иными словами: господа, дело идет теперь о нашей шкуре! Те смиренно-нищенские предложения и жалкие компромиссы, с которыми франкфуртская левая обращалась — в связи с вопросом об императорской сласти, а также после позорного возвращения имперской депутации[125] — к большинству, лишь бы только не дать ему покинуть Собрание, те грязные попытки соглашения, которые она предпринимала тогда во всех направлениях, — все это получает свое высшее освящение в следующих словах г-на Симона:
«В результате событий истекшего года слово «соглашение» стало предметом очень опасных насмешек. Его почти нельзя больше произносить, не рискуя быть высмеянным. А между тем возможно только одно из двух: либо люди соглашаются между собой, либо же накидываются друг на друга, как дикие звери» (стр. 43).
Это означает: либо партии доводят свою борьбу до конца, либо они откладывают ее при помощи какого-нибудь компромисса. Последнее, разумеется, более «культурно» и «гуманно». Впрочем, г-н Симон, благодаря вышеприведенной своей теории, открывает для себя возможность бесконечного ряда соглашений, при помощи которых он сможет остаться в. любом «гражданском обществе».
Блаженной памяти имперская конституция получает свое оправдание в следующей философской дедукции:
«Имперская конституция была, по сути дела, выражением того, что было возможно без новых насильственных мер… Она была живым (!) выражением демократической монархии, следовательно выражением принципиального противоречия. Но в мире существовало уже немало такого, что было принципиально противоречиво, и, однако, именно из фактического существования принципиальных противоречий развивается дальнейшая жизнь» (стр. 44).
Как видно, применять гегелевскую диалектику все же несколько труднее, чем цитировать стишки Шиллера. Если нужно было, чтобы имперская конституция «фактически» существовала, несмотря на свое «принципиальное противоречие», то она должна была бы, по крайней мере, выразить «принципиально» то противоречие, которое существовало «фактически». «Фактически» на одной стороне стояли Пруссия и Австрия, военный абсолютизм, а на другой стороне немецкий народ, у которого обманом вырвали плоды его мартовского восстания, которого надули в значительной мере вследствие его глупого доверия к жалкому Франкфуртскому собранию и который как раз в это время собирался, наконец, снова вступить в борьбу с военным абсолютизмом. Это фактическое противоречие могло быть разрешено только при помощи фактической борьбы. Выражала ли имперская конституция это противоречие? Ни в коей мере. Она выражала то противоречие, которое существовало в марте 1848 г., до того как Пруссия и Австрия снова собрались с силами, до того как оппозиция в результате частичных поражений оказалась раздробленной, ослабленной, обезоруженной. Далее, она выражала лишь детское самообольщение господ из собора св. Павла, которые воображали, что могут еще и в марте 1849 г. диктовать законы прусскому и австрийскому правительствам и обеспечить себе на веки вечные столь же доходные, сколь и безопасные местечки немецких имперских Барро.
Затем г-н Симон поздравляет себя и своих коллег с тем, что ничто не могло поколебать их в своекорыстном ослеплении насчет имперской конституции:
«Признайте же к стыду своему, вы, ренегаты Готы, что в пылу страстей мы не поддались никакому искушению, что мы остались верными своему слову и ни на йоту не изменили наше общее творение!» (стр. 67).
Далее он указывает на их геройские подвиги по отношению к Вюртембергу и Пфальцу и на их штутгартскую резолюцию от 8 июня, в которой они взяли Баден под защиту империи, хотя в действительности империя тогда уже находилась под защитой Бадена[126]; их резолюции доказывали только их решимость «ни на йоту» не отказываться от своей трусости и насильственно навязывать иллюзию, в которую они сами уже не верили.
Упрек, будто «имперская конституция являлась только маской для республики», г-н Симон опровергает следующим крайне глубокомысленным аргументом:
«Только в том случае, если бы борьба против всех без исключения правительств должна была быть доведена до конца… Но кто же утверждает, что борьба против всех без исключения правительств должна была быть доведена до конца? Кто же может учесть наперед все возможные колебания военного счастья и борьбы, и если бы вдруг случилось, что враждующие братья» (правительства и народ), «после кровавой борьбы, изнеможенные, не имея уже сил ни на какое решение, стояли бы друг против друга, и на них снизошел бы дух мира и примирения, то разве мы нанесли бы хоть малейший ущерб знамени имперской конституции, под сенью которого они могли бы протянуть друг другу братские руки для примирения? Оглянитесь вокруг себя! Положите руку на сердце! Прислушайтесь к голосу своей собственной совести, и вы ответите, вы должны будете ответить: нет, нет и еще раз нет!» (стр. 70).
Вот тот подлинный колчан красноречия, откуда г-н Симон доставал стрелы, которые метал с таким поразительным эффектом в соборе св. Павла! Но, несмотря на всю свою пошлость, этот сентиментальный пафос все же представляет своеобразный интерес. Он показывает, как господа франкфуртцы спокойно отсиживались в Штутгарте, выжидая, пока враждующие партии не устанут от борьбы, чтобы в надлежащий момент стать между изнеможенными борцами и предложить им панацею примирения — имперскую конституцию. А насколько хорошо г-н Симон понимает своих коллег, видно из того, что эти господа еще и теперь заседают в Берне у трактирщика Бенца на Кесслергассе в ожидании пока снова разгорится борьба, чтобы, когда партии, «изнеможенные, не имея уже сил ни на какое решение, будут стоять друг против друга», вмешаться и предложить им для соглашения имперскую конституцию, это совершеннейшее выражение бессилия и нерешительности.
«Но, наперекор всему, я говорю вам, что, как ни больно идти одинокими тропами изгнания, вдали от отчизны, вдали от родины, вдали от престарелых родителей, я ни за какие земные блага не променял бы свою чистую совесть на угрызения совести ренегатов и бессонные ночи власть имущих» (стр. 71).
Если бы только можно было отправить в изгнание этих господ! Но разве они не носят с собой в своих чемоданах отечество в виде франкфуртских стенографических отчетов, из которых исходит к ним самый настоящий воздух отчизны и избыток чудеснейшего самодовольства?
Впрочем, если г-н Симон утверждает, что он поднял голос в защиту борцов за имперскую конституцию, то это лишь благочестивый обман. Борцы за имперскую конституцию не нуждались в его «голосе права». Они сами защищали себя лучше и энергичнее. Но г-н Симон должен прикрыться ими, чтобы замаскировать тот факт, что в интересах скомпрометированных во всех отношениях франкфуртцев, в интересах тех, кто сфабриковал имперскую конституцию, в своих собственных интересах он считает необходимым произнести некую oratio pro domo{22}.
Написано в январе — феврале 1850 г.
Напечатано в журнале «Neue Rheinische Zeitung.
Politisch-okonomische Revue» № 2, 1850 г.
Печатается по тексту журнала
Перевод с немецкого