ПАРТИЯ «ВНУТРЕННЯЯ» И ПАРТИЯ «ВНЕШНЯЯ»

ПАРТИЯ «ВНУТРЕННЯЯ» И ПАРТИЯ «ВНЕШНЯЯ»

Уточним с самого начала: мы здесь имеем в виду глобализм в его субъективном выражении — как политику и психологию, как установку воли и сознания, целенаправленно противостоящих привычным способам национального самоопределения людей. Соответствующая установка зарождается на почве идейной и социокультурной отстраненности определенных общественных групп по отношению к окружающей их туземной среде. Корни глобализма, следовательно, надо искать не среди тех пионеров прогресса, которые наследуют универсалистские установки Просвещения, связанные с экономическими, научно-техническими, социокультурными прорывами всего человечества в будущее. Просвещенческое сознание открыто миру и в чем-то сродни миссионерскому, характеризующемуся стремлением как можно скорее приобщить непросвещенное большинство к откровениям новой веры. Просвещенческая традиция характеризуется поощрительно-оптимистическим отношением к большинству, которому завтра предстоит по-хозяйски вступить в наследство прогресса и обогащать его.

Прогрессистская мысль нередко страдала нетерпением и даже фанатизмом и готова была применять насилие в отношении «саботажников» прогресса. Что было вовсе ей несвойственно, так это расистское высокомерие, самоощущение себя в качестве касты избранных, судьба которой решительно расходится с судьбой большинства. Цивилизация развивалась, преодолевая уклоны раскольничества и сектантства, в которые периодически впадали отдельные привилегированные группы общества.

Критерий здесь однозначный: там, где мы говорим об универсалиях прогресса, предназначаемых стать общим достоянием, — там царит дух открытости, просвещенческой ясности и оптимизма. Там же, где речь идет о монополии, которую меньшинство желает сохранить для себя, тайно от «этой» страны и «этого» народа, — там воцаряется мораль тайных обществ, с ее тайными стандартами и бухгалтериями.

Историческая драма европейского прогресса связана с тем, что многие его установки и ожидания, прямо относящиеся к большинству населения, теряют просвещенческую открытость при переходе границ этого региона. Именно такую драму претерпело социал-демократическое движение, когда оно было экспортировано в Россию. Европейская социал-демократия, при всех своих утопических вывертах, обращалась к пролетарскому большинству населения. В России же она превратилась в установку меньшинства, противостоящего крестьянскому большинству страны.

Когда описывают социал-демократическое (РСДРП), затем большевистско-коммунистическое подполье в России, то, как правило, объясняют его подпольный статус отсутствием политических прав и свобод при царском режиме. Но подпольность эта в России обозначилась не только как специфическая цензурно-полицейская категория, вызванная обстановкой запретительства и репрессий. Она обрела характер социокультурной категории, обозначив водораздел между «пролетарским интернационалом» в России и туземной крестьянской массой, инородной ему по своему духу, установкам и традициям.

На этой основе и возник феномен большевизма — партии меньшинства, готовой воевать с собственным народом как «изгоем» мирового прогресса и искать союзников не в собственной стране, а преимущественно среди европейских «братьев по классу».

Когда большевики захватили власть в России, тотчас же в рамках нового строя образовались, совсем по А. Кестлеру5, две партии, внутренняя и внешняя. «Внешняя» включала так называемые приводные ремни (организации «промежуточного» характера, связывающие партию с непартийным населением) и гигантский пропагандистский аппарат, разбавляющий эзотерику большевистского учения общепонятными лозунгами, относящимися к установкам просвещенческой достижительной морали. «Внутренняя» же партия объединяла узкую касту посвященных, принимающих решение за кулисами и вполне сохранивших психологию сектантского подполья, привыкшего не доверять собственной стране, по несчастью населенной «не тем», не пролетарским народом.

Костяком этой «внутренней» партии стали так называемые «органы». Парадоксальной особенностью этих органов явилось сочетание практически безграничной власти с тотальной конспирацией подполья, боящегося собственной страны. Страх же по законам психологии неизбежно конвертируется в ненависть и мстительность. Чем больше была дистанция, отделяющая подполье «внутренней» партии от нормальной жизни и нормальных обычаев народа, тем сильнее были страх и его спутница — жестокость. Непролетарское большинство хотело иметь собственную землю и работать на ней самостоятельно, по-хозяйски — жрецы высокого учения считали это греховной банальностью людей, взращенных «проклятым прошлым» и не способных подняться к высшим истинам марксизма. Люди хотели нормальной жизни и нормальных радостей — жреческое подполье мрачно наблюдало это цветение жизни, будучи заранее уверенным, что оно даст побеги, которые придется безжалостно вырывать.

Как писал В. И. Ленин, большевистская борьба в России проходит два этапа: первый, самый легкий, несмотря на всю его жестокость, относится к «подавлению сопротивления эксплуататоров» — помещиков и буржуазии. Второй, гораздо более трудный и масштабный, — к борьбе с крестьянством, составляющим большинство народа. На первом этапе большевистские вожди мыслили еще классическими классовыми категориями марксизма. На втором они исподволь осваивали категории цивилизационные, относящиеся к проблемам социокультурного барьера между заимствованным в Европе пролетарско-коммунистическим проектом и спецификой России как отсталого цивилизационного континента.

Большевистская индустриализация страны имела наряду с заявленными прагматическими целями, описываемыми на общепонятном языке Просвещения, — развитие, благосостояние, обороноспособность страны и т. п. — еще и скрытую главную цель — перемолоть местную цивилизацию в железных жерновах промышленной реконструкции, разрушить органику прежней жизни в пользу рационально организованной тотальной механики. «Внутренняя» партия, таким образом, отдавала себе отчет не только в расхождении между тайными целями властвующего сектантства и обычными чаяниями большинства, относящимися к банальной повседневности, но и в наличии цивилизационного барьера между органикой крестьянской цивилизации и обществом, «организованным как единая промышленная фабрика» (В. И. Ленин).

Только уяснив это, мы можем понять подоплеку большевистского геноцида и его небывалые масштабы. Видимый абсурд сталинского тезиса об обострении классовой борьбы по мере продвижения к социализму разъясняется, как только мы поймем цивилизационную подоплеку большевистского вызова: речь шла не только о классовой войне с «кучкой эксплуататоров», но и о войне с местной цивилизацией, с носителями национального менталитета — крестьянством, интеллигенцией и всеми людьми, наделенными острой культурноисторической памятью. Крестьянское большинство страны уменьшали не только привычными путями — урбанизацией и индустриализацией, но и путем выбраковки подозрительного человеческого материала в машине ГУЛАГа.

Мы не сможем оценить всей подлинной экстравагантности мышления и поведения правящего большевистского «подполья», в особенности его «внутренней» партии, если не осознаем его отстраненности по отношению к России как архаичному цивилизационному архипелагу. Стоит проанализировать, по каким именно критериям выбраковывалось большевистскими цензорами культурное наследие старой России, чтобы понять, что речь шла не столько о классовой борьбе, сколько о разрушении социокультурного ядра России как особой цивилизации. Сначала, когда еще не иссякли надежды на мировую пролетарскую революцию, большевики ощущали себя в России «пятой колонной» пролетарского Запада, затем — «пятой колонной» социализма в крестьянской стране.

Оценивая перспективы этого сектантского меньшинства, невозможно уйти от дилеммы: меньшинству предстояла либо натурализация в «этой» стране — постепенное смягчение догматических крайностей учения в пользу местных условий и специфики, либо поиски могучего союзника на стороне, помощь которого могла бы уравновесить силы правящего авангарда с силами местного цивилизационного сопротивления.

До тех пор пока Запад был представлен леволиберальным альянсом, большевистское правительство сочетало критику буржуазного Запада со старыми установками социалистического и коммунистического интернационализма. Балансировка была очень тонкой: недоверие к собственному большинству страны компенсировалось поддержкой передовой общественности Запада; дефицит такой поддержки компенсировался попытками снискать дополнительную поддержку большинства.

Фашистский переворот в Европе круто изменил положение. На фоне грозного вызова со стороны резко усилились попытки натурализации большевистского режима в местной национальной (точнее — цивилизационной) среде.

Слова, которые неистовые пролетарские интернационалисты накануне считали за бранные, за проявление «белогвардейщины» — «Родина», «патриотизм», «державное наследие предков», «национальная русская традиция», — почти мгновенно были возвращены и вошли в арсенал официальной идеологии. Но как раз по мере такой натурализации марксистского режима в недрах национальной среды и традиции наблюдатели на Западе все чаще склонялись к тому, чтобы отождествлять советский коммунизм с русским империализмом. Альянс с собственным народом оборачивался новой дистанцией от «передовой общественности» Запада.

Наверное, судьба коммунистического строя в России сложилась бы иначе, если бы ему дано было по-настоящему легализоваться — вписаться в национальную культурную традицию и естественным образом эволюционировать вместе с нею. Но не будем забывать: большевистское меньшинство пришло к власти в результате нелегального переворота, путем обманного использования чужих (эсеровских) лозунгов, а затем и кровавой Гражданской войны. Все это предопределило его роковую подозрительность в отношении собственного народа, с которым оно по-настоящему никогда себя не отождествляло.

Если бы это было обычной дистанцией привилегированного большинства — типичный случай любого социально дифференцированного общества, — ситуация не была бы столь тяжелой. Но речь шла о более роковой черте — о психологии сектантского меньшинства, живущего не обычной национальной жизнью, а «по книге», написанной на стороне, по заемному учению. Такое меньшинство с национальным большинством разделяли не одни только имущественные барьеры — ему враждебны менталитет большинства и его культурная традиция, оно опасается пробуждения национальной памяти и достоинства. Этому меньшинству необходима цивилизационная солидарность Запада; когда она утрачивается, перспективы становятся туманными и страх одиночества усиливается. Надо сказать, что в условиях развязанной с конца 40-х годов «холодной войны» власть и на капиталистическом Западе, и на коммунистическом Востоке стала все больше зависеть от некой международной конъюнктуры. Конъюнктура эта была отнюдь не экономической — она касалась политического доверия собственного населения.