VIII

VIII

Мы выяснили душевное состояние Гамлета до появления духа и то впечатление, которое произвела на него весть о преступлении дяди. Очевидно, что жизнь застыла в Гамлете, и что проснуться он может только от сильного потрясения: трагедия ему необходима. Те речи, которые он произносил, когда был Жаком – их, как это ни странно, принц теперь должен научиться понимать. Он должен испытать пошлое, плоское и ничтожное существование. И тогда лишь он узнает, что такую жизнь нельзя принять, что нужно найти иную, хотя бы пришлось для этого вынести самые тяжелые муки. Теперь, когда он говорит Розенкранцу и Гильденстерну, что земля ему противна, что человек, украшение мира, самое совершенное из животных – для него лишь «квинтэссенция праха» – теперь Гамлет чувствует, что кроется под этими словами. Прежде под его пессимистической философией была лишь одна высоко ценящая себя пассивность, которая и породила ее. Теперь в словах принца слышатся слезы. Все свое отрицание он прежде всего направляет теперь на самого себя. Вместе с жизнью он подписывает приговор и самому себе – и это отравляет все его существование. В его бедную душу пробрался червь, ни на минуту не дающий ему покоя, лишающий его сна, улыбки, радости. Тот пессимизм, который прежде был так безвреден для него, даже охранял его от жизни, вдруг обратился с неизвестно откуда взявшейся силой против него. Гамлет изнывает от мук и не находит в себе сил ни для чего, кроме язвительных насмешек и горьких сетований на себя, мир, людей.

Брандес спрашивает себя: отчего Гамлет не действует. Критик далек от той мысли, что в принце «мыслитель» – враг Гамлета, что «мыслителем» мало быть. Брандесу кажется, что высший идеал – это быть «мыслителем», да еще «по природе», да еще «гениальным». Он уже пред Жаком преклонился. А у Гамлета такие речи, как «мир – театр» – на каждом шагу.

Но вместе с тем Брандес не решается прямо сказать, что «мыслитель» и делать ничего не должен. Наоборот, нужно показать, что философ всюду и везде годится, что он – высший тип человека. Поэтому он не отвергает даже и таких соображений: «Если бы Гамлет, сейчас по получении известия от духа, убил бы короля, то пьеса была бы окончена после первого акта. Поэтому было безусловно (!) необходимо ввести замедления».[20]

Литературная репутация не столь прочная, как шекспировская, могла бы сильно пострадать от такого объяснения. «Но, – продолжает критик, – Шекспира плохо понимали, когда видели в Гамлете современного человека, страдающего рефлексией и лишенного деятельной силы. Это ирония судьбы, что он стал в своем роде символом размышляющей слабости, он, у которого во всех нервах – порох, во всей природе которого динамит гения». И тем не менее, его бездеятельность приходится оправдывать ссылками на технические условия пьесы! Впрочем, у Брандеса есть еще объяснения: «Эта неспособность (к действию у Гамлета) основывается на том, что все силы его ума уходят на борьбу с парализующим впечатлением того, что представляет собою жизнь и со всеми вытекающими отсюда размышлениями – оттого обязанность мстить отступает на задний план в его сознании». Последнее – несомненно. Вопрос лишь в том, отчего у Гамлета получается парализующее впечатление от жизни. По Брандесу, это служит доказательством душевного величия Гамлета, ибо, по его мнению, иного впечатления жизнь не может производить. «Зрители и читатели чувствуют вместе с Гамлетом и понимают его. Ибо, когда, подрастая, мы всматриваемся в жизнь, то лучшие меж нами открывают, что она не такова, какой мы себе ее представляли, – но в тысячу раз страшней: нечисто что-то в датском королевстве; Дания – тюрьма, мир полон таких тюрем; дух говорит нам: произошли страшные вещи, каждый день происходят страшные вещи. Устрани неправду; помести все на свое место. Мир сошел с пути; верни его на прежнюю колею. Но руки у нас (лучших-то?) опускаются».[21] Мы видели, почему у Гамлета «руки опускаются». Не потому, что он – лучший. Потому, что он лучший – он проклинает свою неспособность к действию. Это Жак так успокаивал себя, когда рассуждал: «мир – театр». Гамлет же не унизится до подобного оправдания. Проследим, что с ним происходит в трагедии, и мы поймем, как неудачна попытка Брандеса открыть в Шекспире преклонение пред гамлетовской философией.

Во втором же действии, тотчас по удалении актеров, Гамлет произносит свой длинный монолог:

Какой злодей, какой я раб презренный!

Не дивно ли: актер при тени страсти,

При вымысле пустом был в состояньи

Своим мечтам всю душу покорить;

Его лицо от силы их бледнеет,

В глазах слеза дрожит и млеет голос,

В чертах лица – отчаянье и ужас,

И весь состав его покорен мысли.

И все из ничего – из-за Гекубы!

Что он Гекубе, что она ему,

Что плачет он о ней?

Вот в чем дело. Не только Шекспир, сам Гамлет чувствует, в чем его несчастье. Ему чужда Гекуба, она ему не нужна – а бедному актеру она, при одном лишь воспоминании, внушает такое глубокое сострадание, что он плачет о ней.

И далее:

А если бы он,

Как я, владел призывом страсти,

Что б сделал он? Он потопил бы сцену

В своих слезах и страшными словами

Народный слух бы поразил, преступных

В безумство бы поверг, невинных – в ужас,

Незнающих привел бы он в смятенье,

Исторг бы силу из очей и слуха.

Бедный Гамлет! Как хорошо понимает он, в чем дело. Актер все выяснил ему, если он не знал прежде. Нужно уметь любить эту Гекубу, хоть она и чужая. Нужно уметь всем сердцем отозваться на ее несчастие. Тогда найдутся силы все сделать, чего потребуют обстоятельства. Иначе – все эти слезы, вся эта бледность, все волнения – к чему они? Они – неуместная ложь, какая-то двойная нелепость. А еще не так давно Гамлет не снизошел бы до того, чтобы учиться у маленького странствующего актера – ему, философу, ученому датскому принцу. А еще недавно он говорил матери:

… Для меня, что кажется – ничтожно.

Нет, матушка…

В моей душе ношу я то, что есть,

Что выше всех печали украшений.

А если он носит в своей душе то, что есть, отчего же актер так смутил его? Отчего же он так страстно завидует этому бедняку, умевшему покорить всю душу свою мысли о Гекубе, если в его собственной душе есть то, что выше всех печали украшений? Если бы это так было – он и сам покорил бы все свои помыслы одному чувству – а больше ему и не нужно.

А я, презренный, малодушный раб,

Я дела чужд, в мечтаниях бесплодных

Боюсь за короля промолвить слово,

Над чьим венцом и жизнью драгоценной

Совершено проклятое злодейство.

Но если у Гамлета нет этой любви к невинно погибшему королю, – у него все-таки есть сознание, что другие люди любят, что другим людям близка обида, нанесенная даже чужому человеку.

Я трус? Кто назовет меня негодным?

Кто череп раскроит? Кто прикоснется

До моего лица? Кто скажет мне: ты лжешь?

Кто оскорбит меня рукой иль словом?

А я обиду перенес бы. Да!

Я голубь мужеством, во мне нет желчи

И мне обида не горька.

Чтоб обида была горька, нужна желчь? Нет, не это. Пусть Гамлет спросит у Маргариты Анжуйской. Она ему расскажет, что вдохновляло ее на мщение; пусть он справится у Констанции, матери Артура, – она объяснит ему, как люди любят своих близких, и он поймет, почему обида горька.

Они ему скажут:

Не спи ночей и голодай по дням,

Припоминай живей былое счастье

И с скорбью новой сравнивай его.

Воображеньем прелесть умножай

Своих малюток, сгубленных злодеем,

А в нем – преувеличивай все злое.

Укрась свою потерю – и виновник

Потери той проклятью подпадет

И сами прилетят твои проклятья.

Скорбями заострится речь твоя

И станет пробивать одним ударом.

Вот чего не хватает Гамлету. Покой душевный, ровная, тихая жизнь в Виттенберге разучили его любить и ненавидеть. Из этого вытекла его пессимистическая философия, его неверие, его бездеятельность. Кто живет не отвлеченными мыслями, кто не прячется в «ореховую скорлупу», чтоб там быть королем необъятного пространства, – тот Гамлетом не станет. Теперь принцу нужно вновь ожить, проснуться к действительности. «Скорбями заострится» приглаженная и прибитая философией душа, и тогда он вновь научится любить и ненавидеть, вернет к себе Офелию, накажет убийцу Клавдия, не потерпит, чтоб престол Дании был кроватью для гнусного разврата. Привычка к размышлению научила Гамлета видеть вне себя. Это спасает его: это одно напрягает его душевные способности, заставляет его идти в трагедию, которая, по его мнению, готовит ему лишь одни муки, но из которой он выйдет ожившим и очистившимся. Брандес говорит: «Жизнь для Гамлета наполовину действительность, наполовину – сон!» Это так. Но сон должен обратиться в страшный кошмар, тогда Гамлет проснется.

Брандес не анализирует двух главных монологов Гамлета – ни только что приведенного, ни последнего большого (в 4 сц. V действия) и отделывается от них одним общим замечанием: «К вечным затруднениям присоединились (у Гамлета) и внутренние препятствия, победить которые он не в силах. Он делает себе, как мы видели (вскользь, нужно прибавить) страшные упреки. Но эти самообличения не выражают ни мнения Шекспира о Гамлете, ни его собственного суждения о себе. Они говорят лишь о проникшем в его существо нетерпении, о тоске по удовлетворении, о потребности видеть торжество справедливости; они не говорят о его вине». О«вине» – Шекспир наверное не говорит. Да еще о вине Гамлета! Тот, кто умел написать «Гамлета», отлично, конечно, понимал, какое условное значение имеет это громкое слово «вина». Но не об этом идет здесь речь. Нужно выяснить смысл и значение гамлетовской трагедии, а не то – виноват ли он. Не о заслугах датского принца идет речь, ибо, говоря его собственными, вынесенными из нового опыта словами – «если обращаться по заслугам с человеком, то кто же из нас избежит пощечины». Обвинять Гамлета, то есть давать ему пощечины – праздное дело. Но тем важнее всмотреться в причину его мучительной неудовлетворенности и в смысл его переживаний. Брандес все валит на жизнь, которая будто бы так страшно устроена, словно нарочно приспособлена для того, чтобы пытать «лучших» людей. Существуют какие-то «равнодушные» силы, без всякой нужды и цели издевающиеся над благородными и честными людьми. И Гамлет будто бы, по мнению Шекспира и его собственному, стал жертвой этих нелепых стихий. Это-то и есть ложь Брандеса и всего современного эклектизма, «дополняющего и изменяющего», на «художественный манер», закон «причины и следствия». Греки говорили, что всякий, взглянувший в лицо Медузе, обращался в камень. Брандес уверяет, что он тоже видел Медузу, но не окаменел, а только стал грустнее. Но то, что он видел – не Медуза, а страшные образы, принадлежащие кисти кузнеца Вакулы, про которые бабы говорят: «Ишь яка кака намалевана». Та жизнь, о которой он рассказывает словами Гамлета и других трагических героев, известна ему лишь понаслышке. Иначе он понял бы, что не в оправдании и обвинении принца дело, и не повторял бы в разных тонах пессимистические рассуждения, вычитанные им из книг. Гамлета терзает его мрачность, Брандесу – приятно говорить меланхолически, как Жаку. Гамлет все время, пока длится его трагедия, чувствует, что нельзя примириться с Медузой, не покорив ее. Пока связь времен не будет восстановлена, нельзя, не нужно жить. И он знает, что связь порвалась не вне его, а в нем самом. Там должно что-то изменить, и страшный кошмар – эта обвитая змеями голова, владычествующая над человеком – исчезнет. Все это Гамлет и говорит в своих монологах – только Брандес его не хочет слушать.

Мы разобрали монолог второго действия. Смысл его – нужно уметь любить Гекубу, ценить жизнь даже и тому, кто умеет измерить океан глубокий, счесть пески и лучи планет. Гамлету сказал это простой актер. Обратимся теперь к знаменитому размышлению «быть или не быть». Этот монолог слишком известен, и потому мы не станем выписывать его. Гамлет спрашивает себя, что лучше – бороться и умереть, или сносить – и жить. Это один из тех вопросов, которые до трагедии его не занимали. Теперь только впервые направляет он в эту сторону свой печальный взор. И чтоб решить эту неизвестность – он обращается к смерти. Что будет после смерти – спокойный ли сон, как было до трагедии, или сон посетят виденья, как и теперь, после трагедии? Если бы он мог сказать, что после смерти ему будет лучше, он умер бы. Ибо ему теперь нехорошо. Это – разумно, но, любопытно, как мысль его инстинктивно ищет путей, где можно заблудиться. Ведь общее правило, даже философии, определять неизвестное посредством известного. Смерти он не знает; жизнь – ему известна. Так ведь, наоборот, в жизни нужно искать разгадку смерти, а не в смерти разгадку жизни. Естественно было бы, кажется, так сказать: жизнь такова-то, следовательно, смерть не может быть иною. Так люди и делали; они чувствовали добро, красоту, любовь здесь на земле, и это успокаивало их насчет смерти. Гамлет же глядит на череп и хочет под него подвести всю жизнь, и уже умеет видеть под лицом красавицы полый череп с пустыми отверстиями для глаз. Это – искусство, конечно. Но есть искусство другое: не обнажать живое лицо, а оживлять – все тою же силою воображения – черепа. Готспер не знает ни того, ни другого. Но бедный Гамлет знает искусство низшего сорта и не подозревает, что в этом – его несчастье. Актер оживил Гекубу, Гамлет умерщвляет живую красавицу.

Это искусство – его достояние, его проклятие. Источник его – все та же приниженная мышлением жизнь. Всмотритесь в Гамлета: все его достоинства отрицательного характера. Он не жаден, не корыстолюбив, не зол, не коварен и т. д. Положительного – в нем нет. Нет у него ничего в жизни, чему бы он готов был бы отдать душу. Он ничего – даже маленького – создать не может. Одно только: он – мыслитель. Но мы знаем, с его слов, что теперь нужно стереть со страниц воспоминанья все пошлые рассказы, изреченья книг, наблюдения и т. д. Это теперь – ни к чему. Но чем же тогда жить ему? Оттого-то он в размышлениях своих обращается за разрешением вопроса к смерти. Брут, Отелло этого не сделали бы. Брут, когда думает о смерти – исходит из жизни: у него была жизнь, которую он ценит, ибо знает ее. Гамлет же так же мало изведал жизнь, как и смерть. Поэтому-то ему, человеку столь тонкого ума, приходит в голову чудовищная мысль определять смысл жизни по смерти.