1.1. Рождение легенды
1.1. Рождение легенды
«В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат».
Так начинается великая книга Мастера, роман в романе, своеобразный ключ ко всему произведению, если не ко всему творчеству М.А.Булгакова. Добавлю: бессмертная книга, ибо именно к ней, к ее рукописи относится ставшая программной для целого поколения интеллигентов максима: «рукописи не горят!»
Наверное, не только мне, но и многим нужно было специально разъяснять, что эти – одни из лучших во всей мировой литературе – страницы восходят к Евангелию. А ведь без особого преувеличения можно сказать, что еще совсем недавно особое отношение русского человека к Евангелию было, пожалуй, его национальной чертой.
Что говорить о десятилетиях воинствующего атеизма, если и в старое-то время мало кто читал (и уж тем более знал) всю Библию. Да, наверное, это и не нужно было. К слову сказать, не все в Библии «для простого ума». Не случайно даже курс Закона Божьего не ставил своей задачей хотя бы общего, поверхностного знакомства со всеми книгами Ветхого и Нового заветов. Вспомним наставление старца Зосимы: «…Прочти им об Аврааме и Сарре, об Исааке и Ревекке, о том, как Иаков пошел к Лавану и боролся во сне с Господом и сказал: «Страшно место сие“, и поразишь благочестивый ум простолюдина. Прочти им, а деткам особенно, о том, как братья продали в рабство родного брата своего, отрока милого Иосифа, сновидца и пророка великого, а отцу сказали, что зверь растерзал его сына, показав окровавленную одежду его. Прочти, как потом братья приезжали за хлебом в Египет… Пусть прочтет он далее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что жив еще его милый мальчик, и потянулся в Египет, бросив даже отчизну, и умер в чужой земле… Попробуйте прочтите ему далее повесть трогательную и умилительную, о прекрасной Эсфири и надменной Вастии, или чудное сказание о пророке Ионе во чреве китове. Не забудьте тоже притчи Господни, преимущественно по Евангелию от Луки… а потом из «Деяний апостольских“ обращение Савла…» Вот, собственно, и вся программа, изложенная совсем не рядовым священнослужителем, но человеком, служившим нравственным авторитетом даже для Достоевского.
Не исполненная глубочайшим философским смыслом великая книга Иова, не бездонная бессмертная мудрость Екклезиаста, не полные мистических тайн откровения пророков, не потрясающий разум и воображение смертного Апокалипсис Иоанна Богослова, не они – Евангелие стало книгой «номер один» для варварских воинственных племен, неведомо откуда возникших на далекой периферии цивилизации.
Евангельские начала преобразили братоубийцу Владимира, евангельская правда подвигла на самопожертвование доныне чтимых русских князей Бориса и Глеба, отказавшихся поднять меч гражданской войны. Тысячу лет славянство было тяжким проклятьем для европейской цивилизации. Стыдно признаться, но существует мнение, что понятие «славянин» во многих европейских языках является однокоренным со словом «раб». Не потому, впрочем, что он изначально обладал какой-то «рабской природой», напротив: долгое время личная гвардия турецких султанов набиралась преимущественно из наших соплеменников. Просто напор славян, статистически представимый через сопоставительную численность военнопленных, выставляемых на невольничьи рынки, намного превосходил давление любых других захватчиков. Уже этот, вошедший в лингвистическую мифологию, факт говорит о том, кто был страшен европам.
Я уж не говорю о тысячелетнем проклятии жуткого пророчества Иезекииля (38–39) о князе какой-то страшной страны Рош… так созвучной самоназванию дерзкого и свирепого племени воителей, возникших вдруг на землях древней Скифии… И поныне сохраняющаяся неприязнь к нашей стране основывается отнюдь не на компрометации «красным террором» и сталинским геноцидом, но уходит своими корнями в едва ли не генную память поколений и поколений… Пусть подсознательно, неявно, имперская политика русских царей и советских генсеков во все времена ассоциировалась с предреченным нашествием именно этого темного начала. Но обращение Владимира:
Хочу я с небом примириться,
Хочу любить, хочу молиться,
Хочу я веровать добру
пусть медленно, но все же повторялось в обращении Левиафана, подмявшего собою шестую часть суши… К началу ХХ века и черноморские проливы и крест над святой Софией уже трансформировались из практической его цели в никого ни к чему не обязывающий культурный символ нации. И не это ли веками набиравшее инерцию нравственное обращение лежало в основе одного из ярчайших феноменов мировой культуры – русского феномена девятнадцатого века?
Как знать, может быть, именно это вечное проклятье, тяготевшее над не знающей удержу государственной властью, должно было уравновеситься постепенным становлением какого-то необычного типа подвластных ей людей. Тысячелетняя история России знает трагедию княжеских усобиц и дворцовых переворотов, но в русской культуре не было ни Данте, ни Шекспира. Любить на Руси тоже умели, но и Петрарка был, пожалуй, невозможен в той культурной среде, где даже понятие «любить» часто выражалось словом «жалеть».
А вот Чехов и Достоевский – были… Правда, был и Базаров и – прямое воплощение исповедуемой им веры – Сергей Нечаев, Но все же на исходе девятнадцатого столетия вдруг обнаружилось, что и русская культура становится одним из нравственных центров вселенной. Знаменитый вопрос В.Соловьева:
Каким ты хочешь быть Востоком,
Востоком Ксеркса иль Христа?
в сущности, давно уже был решен, и вклад русской интеллигенции в нравственное обращение Европы переоценить едва ли возможно.
…Книга булгаковского Мастера восстанавливала все, казалось, навсегда уничтоженное; во многом именно благодаря ей духовная традиция, восходившая к евангелистам, ожила вдруг и в нашем, забывшем Бога отгородившемся от всего мира «железным занавесом» обществе.
В советском духовном космосе осмысление Мастером событий той трагической пасхальной недели в Иерусалиме вылилось в рождение какого-то нового Апокрифа – Апокрифа двадцатого века, времени, уже прошедшего через все испытания и вульгарным атеизмом, и воинствующим «диаматом». Явственная печать этих испытаний лежит на Благовествовании от Мастера.
Вглядимся.
В этом апокрифическом сказании нет места никаким чудесам. Ничто не поражает разум. Ни воскрешения мертвых, ни исцеления больных, ни изгнания бесов – ничего этого здесь нет. (Впрочем, и у евангелистов – за исключением, разве, Иоанна – все эти чудеса носят лишь служебный, вспомогательный характер, совсем не они делают Христа духовным символом новой эры.)
Парафраз ренановских жизнеописаний, и Пилат Понтийский, и Левий Матвей, и сам Иешуа предстают перед нами в облике простых обывателей, рядовых, решительно ничем не выделяющихся людей. Они не совершают ничего героического, в их действиях нет никакой экзальтации, никакого надрыва. Волею судеб все они поставлены в чрезвычайные обстоятельства, но и чрезвычайные обстоятельства, как кажется, ничем не меняют их поведения. Эти, уже уставшие («шаркающей кавалерийской походкой…») люди ведут себя так, как они вели себя вчера, позавчера, всегда. Даже сквозь чрезвычайные обстоятельства их ведут какие-то постоянные, непреступаемые для них начала. Начала, которыми они, возможно даже никогда не задумываясь над этим, руководствовались всю свою жизнь. И сейчас, перед лицом смерти, на которую обрекается один из них, все они остаются теми, кем они были всегда.
Но поразительное дело! Их – до обидного приземленные, лишенные и тени романтического ореола – поступки в конечном счете рождают пережившую века легенду. Ту самую легенду, которая вот уже два тысячелетия служит и источником вдохновения для поколений художников и поэтов и высоким образцом, идеалом нравственного совершенствования для миллионов и миллионов.
Но это только на первый взгляд может показаться, что Мастер, подобно штатному партинструктору из отдела атеистической пропаганды, одержим развенчанием легенд. Ничуть, ведь и сам Христос отказывается от всего того, что легко могло бы затмить любой миф, составленный по самым высоким канонам языческого мира («Или думаешь, что Я не могу теперь умолить Отца Моего и Он представит Мне более, нежели двенадцать легионов Ангелов?») – чего стоит одна Его молитва в Гефсиманском саду. Пришедший в этот мир, чтобы Своей смертью искупить его грехи, Он не становится в позу античного трагика, не произносит никаких «высоких» и «демонических» слов. Молитва Его бесконечно далека от всего этого и так по-человечески понятна: «Отче Мой! если возможно, да минет Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты.»
Какой уж тут героизм…
Но ведь только та легенда и способна вдохновить миллионы, творцом которой является обыкновенный слабый земной человек. Деяния героев – пример для подражания лишь равным им; еще античный мир осознал, что герой – это человек совершенно иной природы, и не случайно, что его родословная в конечном счете восходит к небожителям. Где уж тут равняться…
Персонажи Мастера лишены всего героического в языческом понимании этого слова. И все же – повторимся – именно они, слабые земные существа («да минует меня чаша сия…») творят переживающую тысячелетия легенду.
Но какая таинственная сила сокрыта в ничем не примечательных действиях этих ничем не примечательных людей? А ведь что-то и в самом деле сокрыто: уж слишком неприметны они сами в сравнении с тем великим Откровением, которое приходит с их именами. Слишком незначительны, несмотря на всю драматичность, их поступки, если рассматривать их сами по себе, безотносительно к тому сокровенному началу, которое одухотворяло их в те одновременно трагические и прекрасные дни, чтобы они могли остаться в памяти двадцати веков.
Далеко за ответом ходить не надо – совесть человеческая, человеческая нравственность – вот что освятило их. Именно нравственность возвысила столь обыденное по тем временам до символа. Больше того – до Credo целых народов…
Именно здесь ключ ко всему произведению, если и не ко всему творчеству Булгакова. Соединенные действия людей, руководимых лишь одним – совестью, творят величайшее из чудес. В основе чуда нет решительно ничего потустороннего, но столь могущественна сила нравственного начала в человеке, что мифологическое сознание готово примириться с этой тонкой метафизической материей только отдав ее во власть чего-то неземного. Но нечистая ли сила творила чудеса в Москве? Да и был ли Воланд?
Уж если тогда, на Страстной неделе, в Иерусалиме обошлось без «двенадцати легионов Ангелов», то здесь, вероятно, и подавно. Тем более, что и чудес-то особенных не было. Действительно,
ничтожной властвуя землею,
стал бы Воланд размениваться на такие мелочи, для которых вполне достаточно и обычного людского суда? Но, видно, такова уж была атмосфера того времени, что нормальный (а кто может сказать, что свершившееся воздаяние не было справедливым?) в нравственно нормальном обществе исход здесь воспринимается как прямое вмешательство могущественной потусторонней силы. Горький парадокс: Дьявол, творящий справедливость, – видно и впрямь Бог уже отвернулся…