4.2. Прикосновенность к творению

4.2. Прикосновенность к творению

Представляется, что не в формулировании физических законов, не в конструировании ватерклозета или персонального компьютера, не в осетрине с хреном и не в парламентарной демократии кроется подлинное величие нашего дерзкого племени. Тезис, который намерен отстаивать я, состоит в том, что все научные открытия, все достижения современной технологии, все завоевания демократии и парламентаризма – это не более чем побочный продукт всей человеческой истории. Не физические потребности плоти – ее движущая сила. Действительное существо созидания лежит совсем в другой, если угодно, чуждой всему материальному, сфере. Любовь и коварство, доблесть и алчность, милосердие и жестокость, верность и корысть, жертвенность и предательство… – ничто из этого ряда, который можно продолжать и продолжать едва ли не до бесконечности, не было знакомо человеку на рубеже верхнего палеолита. Но ведь именно этот предикативный ряд сегодня образует собой совокупность, вероятно, самых существенных определений человеческой души. Или – для тех, кому неприемлема такая терминология – человеческой личности. А значит, именно она (душа ли, личность) на протяжении всех истекших тысячелетий и была единственным предметом не прерываемой ни на единое мгновение его животворящей деятельности. Словом, тайна человеческой истории не запечатлевается в хронике войн или классовых битв, строительства городов или освоения новых континентов, освоения атома или раскрытия механизмов функционирования головного мозга – она в генезисе нашей души, и только этот вечный ее генезис образует собой ее подлинный смысл. Нет ничего ошибочнее, чем видеть в истории нашей цивилизации жизнеописание какого-то землепашца, который лишь изредка поднимает голову, чтобы взглянуть на звезды. Напротив, это история одного большого поэта, который в силу своей природы вынужден заботиться также и о земном, все прочее – не более чем следы, оставляемые им на зыбком песке веков…

Личность человека, душа индивида – вот то единственное, что делает его абсолютно равновеликим всему человеческому роду. Именно в этой таинственной и неопределимой субстанции он способен полностью растворить все его определения, и даже больше того – иногда встать над ним, чтобы повести его за собой. Именно она, будучи брошена на чашу каких-то нравственных весов, способна уравновесить судьбу индивида с судьбами целых народов. Именно она суть то бездонное метафизическое начало, что позволяет единым понятием человека объять и крохотную смертную монаду, и всю совокупность сквозящих через тысячелетия разноязыких племен…

Заметим: все предикаты его души человеку не даются с рождением. Но заметим и другое: мало что из их бесконечного ряда остается неизвестным ему если уже и не к обряду инициации, то во всяком случае ко времени его полного совершеннолетия. Впрочем, и само совершеннолетие во все времена определялось становлением у каждого входящего в мир взрослых соплеменников позитивной части всего спектра именно этих тонких материй. (Я не стану останавливаться здесь на том обстоятельстве, что в разные времена состав тех качеств, которые воспитывались в каждом индивиде, был разным: родовое сознание требовало формирования одного, общность, пришедшая на смену роду, – чего-то другого.) Но вместе с тем слишком мал и жизненный и эмоционально-волевой опыт каждого из нас, чтобы можно было говорить о том, что именно из него вступающим в самостоятельную жизнь человеком выносятся все необходимые представления о высших ценностях этого ряда. А это значит, что формируются они не где-нибудь, а все в том же знаковом общении с себе подобными.

Итак, опять мы приходим к знаковым системам.

Известно, что основной формой нашего общения является речь. Дар речи ниспосылается нам для того, чтобы мы могли понимать других и делать самих себя понятными всем. И было бы вполне логично предположить, что если во многом именно этому дару выпадает формировать самую душу человека, то речь должна быть если и не идеальным, то хотя бы приближающимся к какому-то совершенству устройством. Однако даже самый поверхностный взгляд способен обнаружить, что взятый сам по себе язык, которым мы пользуемся в повседневном речевом обиходе, вообще не способен обеспечить взаимопонимание.

Здесь нет никакого преувеличения или парадокса. В сущности все языки мира страдают одним и тем же: в них нет, вероятно, ни одного слова, которое имело бы один единственный, одинаково понимаемый всеми смысл, – без исключения любая единица языка имеет несколько, зачастую совершенно не связанных друг с другом, значений. Больше того, полный семантический спектр в сущности ни одной из них вообще не может быть исчерпан чем-либо определенным и формализованным. Ведь даже многотомные академические словари в состоянии привести лишь наиболее употребительные их применения. Между тем каждое слово может быть использовано и в совершенно "нестандартном" контексте: так называемая ненормативная лексика – это ведь не только то, достойной скрижалью чему могут служить лишь стены общественных туалетов или заборы: тайна речевой культуры во многом объясняется именно неконвенциональным использованием привычного.

При этом важно понять следующее. Слово нельзя уподобить некоторому стеллажу со множеством ячеек, каждая из которых наполнена чем-то своим. Это из отдельной ячейки можно взять ее содержимое и оперировать только им – слово всегда несет в себе все свои значения. Это значит, что хотим мы того или нет в любом речении какая-то незримая тень, казалось бы, полностью исключаемых его контекстом значений все равно будет витать над каждым произносимым или воспринимаемым нами словом. А отсюда, в свою очередь, вытекает, что где-то в глубинных структурах нашего сознания всегда будет откладываться нечто, семантически неравновеликое непосредственно обсуждаемому предмету.

Но если вообще никакое слово не имеет строго однозначного ограниченного какими-то четкими и всеми признанными рамками смысла, то что говорить об их сочетании? Ведь синтетический смысл даже самого простого предложения не складывается механически, иначе говоря, не составляет сумму значений всех входящих в его состав элементов, но образует собой нечто новое, в принципе не поддающееся элементарному синтезу. Неисповедимые пути восприятия родной речи скрывают от нас это, но каждому, кто начинал изучать чужие языки, хорошо знакома ситуация, когда уже выяснено значение всех образующих законченное речение слов, но общий смысл предложения все равно остается недоступным, и постижение его существа требует интеллектуальных усилий, сопоставимых с решением сложной инженерной задачи.

Далее. Значение любого нового слова может быть определено нами только с помощью каких-то других слов. А это значит, что вся полнота его постижения в значительной мере будет определяться и жизненным, и эмоциональным опытом человека, и его культурой. Возможно ли полное взаимопонимание там, где существует слишком большая возрастная, общекультурная, наконец, профессиональная дистанция между людьми?

…Словом, стоит только начать анализировать, как тут же приходишь к выводу о том, что язык вообще не может служить средством общения – и уж тем более средством созидания несмертной души человека…

Но в самом ли деле уж так плох (на тебе, убоже, что нам негоже) этот невесть откуда ниспосланный человеку дар? Или все-таки, может быть, беда в том, что мы сами не владеем им в должной мере?

Думается, что подавляющее большинство из нас исчерпало бы определение меры владения родным языком такими вещами, как словарный запас, грамматическая точность и культура словоупотребления.

Но вот пример, до боли знакомый многим.

Я – инженер. По роду своей деятельности я обязан иметь представление о содержании и научном уровне разработок выполняющихся за пределами моего института. И уже поэтому я могу утверждать, что отдел, который я имею честь возглавлять, ничем не хуже аналогичных служб других НИИ, а также многих лабораторий западных исследовательских центров. Словом, мои коллеги – это специалисты, которые вполне способны на равных состязаться со многими из тех, кто хорошо знает наше ремесло. Но вот парадокс: выполнить сложный расчет, составляющий самую сердцевину какой-нибудь пионерской разработки, для многих из нас стоит куда меньшего труда, чем составить короткую пояснительную записку к нему. Написание непритязательного сопроводительного текста зачастую требует куда большего времени и сил, чем собственно инженерная работа.

В пору экзаменационных сессий всем нам приходилось слышать от своих учителей, что неумение грамотно и внятно изложить существо предмета свидетельствует о недостаточном знании последнего. В какой-то степени это действительно так. Но все же абсолютизировать эту истину было бы неверно: ведь в ученичестве вместе с предметом нами усваиваются и нормативные способы описания чего-то известного, здесь же, как правило, речь идет о новом, а значит, и о формировании какого-то нового вербального аппарата. И потом, речь идет о специалистах, которые не имея, может быть, и десятой доли тех технических средств, которые предоставляются в распоряжение их западных коллег, способны добиваться вполне сопоставимых и конкурентоспособных результатов. Так что об отсутствии должной квалификации говорить не приходится.

Слабое владение языком?… Да, пожалуй. Но в этом предположении нет и тени осуждения или какой бы то ни было назидательности. Думается, другой пример рассеет любые подозрения в этом. Так, что может быть более знакомо нам, чем облик любимого человека? Но попробуем дать его точное вербальное описание, позволяющее любому другому мгновенно различить его в толпе одинаково одетых людей… и мы быстро обнаружим, что умение строить грамматически безупречные фразы и стилистически выдержанные периоды – это еще не владение речью. Иначе говоря, любые фиоритуры какого-нибудь "бельскрипто" сами по себе ничуть не лучше бесхитростных конструкций незабвенной Людоедки-Эллочки.

Но и в том профессионале, что в совершенстве постиг искусство составления словесного описания того предмета, с которым связана его деятельность, мы далеко не всегда обнаруживаем носителя подлинной речевой культуры…

Да, полное овладение предметом предполагает, в частности, и овладение сложной техникой его описания. Но (Козьма Прутков уподобил специалиста флюсу, а Карл Маркс, говоря, правда, о капиталистическом способе производства, и вообще обозвал его профессиональным кретином) большей частью мы научаемся членораздельно говорить лишь о том, что составляет суть нашего ремесла. Но ведь дар речи – это способность рисовать точный вербальный портрет любого предмета, с которым сталкивает нас жизнь.

Чтобы еще более подчеркнуть существо того, о чем идет речь, обратимся к другому. Известно, что средствами графики можно передать не только точные пропорции предмета, но даже его фактуру. А значит, все то, что фиксирует человеческий глаз, способно быть воспроизведено на бумаге. При этом считается, что умению рисовать можно научить каждого нормального человека. Однако способность передать простое сходство сегодня воспринимается нами едва ли не как знак какой-то высшей одаренности. Между тем, известно, что ремесло рисовальщика на протяжении многих столетий было чем-то столь же обычным и распространенным, сколь – еще совсем недавно – ремесло чертежника или машинистки. Любая экспедиция, любой военный штаб, гобеленная мастерская или типография в обязательном порядке включали в свой штат специалистов-ремесленников, способных фотографически точно фиксировать в карандаше все то, что подлежит запоминанию.

Но сегодня, с изобретением технических средств фиксации видимого, эта способность, как кажется, невозвратно утрачивается человеком, и вот уже всякий, кто способен лишь к механической передаче простого сходства, немедленно причисляется нами к лику художников.

Язык – это образование еще более гибкое и развитое, чем графика. Но владеем мы им, в сущности, столь же неуклюже, сколь и карандашом. А ведь способность грамотно выстраивать слова в какие-то осмысленные предложения – это не более чем умение правильно держать инструмент. Но, как действительная власть над последним состоит в безукоризненно точном воспроизведении любого предмета, так и подлинная власть над словом – это умение сделать достоянием другого без исключения все, что рождается в нашем сознании.

Нет, здесь я говорю совсем не об искусстве. Искусство начинается только там, где сквозь протокольно точное изображение предмета начинает светиться его душа или душа самого художника. Впрочем, художнику (и только ему одному) позволено поступаться даже фотографической точностью. Но способность сквозь плотную завесь фактуры видеть и живописать самую душу вещей доступна лишь избранным; простая же фиксация точных пропорций внешнего предмета в сущности не выходит за рамки обыкновенного ремесленничества. Но и здесь, как кажется, большинство из нас не в состоянии подняться выше начинающего подмастерья; и все это при том, что даже понятие шедевра берет свое начало именно в ремесленническом мире, а вовсе не в сфере искусства.

Но если это и в самом деле так, то откуда же тогда берется то, что наполняет нас гордостью за нашу собственную принадлежность к человеческому роду? Неужто и в самом деле все составляющее предмет гордости нашего рода создано какими-то редкими гениями и героями, что не имеют ничего общего с нами, растворяющимися в сплошном неразличимом человеческом повидле? Да ведь если так, то, получается, гордиться нам абсолютно нечем: ведь уже сама исключительность гениев и героев заставляет усомниться в их принадлежности к нашему жалкому стаду бесталанных. Иначе говоря, есть мы – ущербные – а есть и существа какой-то иной – высшей – природы, которые, собственно, и создали все нетленные ценности этого мира. Словом, все мы – не более чем пыль под ногами великих, и лишь в лучшем случае – тот благодатный гумус, на котором они только и могут произрастать.

Или все же мы – каждый из нас! – прикосновенны к созданию всего того, что способно пережить века, а значит, и все мы – каждый из нас! – не столь уж бездарны и никчемны. Причем здесь имеется в виду прямая прикосновенность каждого ко всем великим свершениям всеобщего человеческого духа, иначе говоря, непосредственное участие в созидании всего несмертного, а вовсе не то обстоятельство, что мы создаем лишь какие-то там абстрактные и неведомые "условия", что позволяют редким обитателям творческого Олимпа, не думая о плоти воспарять над оскорбляющей дух низменностью вещественного.

Разумеется, второе куда предпочтительней первого. И, к счастью, реальная действительность, как кажется, позволяет надеяться, что это второе значительно более обосновано.