Глава III. Контуры синтеза «Третий путь»
Глава III. Контуры синтеза
«Третий путь»
«Следует децентрализовать принятие решений с целью участия в них огромного числа людей на всех уровнях — социальном, политическом, экономическом. Каждый должен иметь право голоса в развитии ценностей и целей, детерминирующих наши жизни».
«Гуманистический манифест — II» 1973 г. (Примерно 300 подписей, включая подпись академика А. Сахарова).
Прежде, чем приступить к изложению программы и ее обоснованию, расскажу о двух эпизодах, которые, насколько я помню, послужили как бы толчком — первый случай — к тому, чтобы серьезно задуматься над предметом, а второй — чтобы взяться за работу над этой книгой и этой, условно говоря, программой.
* * *
Как-то, уже много лет назад, ранней осенью я оказался в одной старинной русской деревне Чулково, расположенной на высоком берегу реки Москвы, примерно в 45 километрах на восток от Москвы по Рязанскому шоссе. В 1812 году в этой деревне остановилась армия Кутузова, отступившая из Москвы под натиском Наполеона. Эта деревня была упомянута и у Толстого в «Войне и мире»: в Чулково проходили последние дни смертельно раненого Андрея Болконского.
Мало что изменилось в облике этой деревни с тех, как Библейские времена, далеких лет. Такие же стояли тесные, черные избы с крохотными палисадниками и ветхими сараями, в которых теперь только не было уже ни коров и никакой другой живности. Улицы утопали в грязи. Ковыляли одетые в тряпье убогие старухи, да бегали босые в таком нее тряпье дети.
Посреди деревни высилась мертвая, облупленная церковь с покосившимися, заржавленными крестами на куполах и с заброшенными могилами за церковной оградой. Кучи мусора и отбросов были навалены по откосам под самыми избами, на околице виднелись разваливающиеся амбары.
По всему было видно, если смотреть непривыкшими глазами, что люди здесь жили только сегодняшним днем и только самыми насущными интересами, без заботы о чем-то вне этого и о завтрашнем дне. Между прочим, когда спрашиваешь в Советском Союзе у людей об их планах хоть на полгода вперед, мало кто не скажет: «А! Там видно будет. Надо еще дожить!»
Так и живут многие, «не приходя в сознание» и не замечая красоты «мира Божьего».
А красота в тех местах стояла необычайная, за душу хватала. С высоты, с горы, на которой была расположена деревня, открывался вид на широкую луговую пойму Москвы-реки и на синие сосновые леса у горизонта.
Здесь начинались знаменитые, Есениным воспетые рязанские раздолья.
С высоты не было заметно, что луга внизу зачахли, что берега реки голы и загажены нефтью, а леса вдали вытоптаны, заставлены заводскими постройками, изрублены дорогами и засорены непременными свалками мусора. Я знал об этом, так как бывал в тех местах. Но и без этого знания было грустно и тоскливо на душе: от деревни шел дух доживаемой кое-как, заброшенной жизни, и, как и везде в русских деревнях и поселках, было непонятно — почему и зачем живут тут люди.
И вот, идя по этой деревне, я вдруг увидел молодого мужчину, запрягавшего лошадь. У него было красивое умом лицо и удивительная, поразившая меня, сухая тоска в глазах. Не от горя какого-то, а явно от осточертевшей ему примитивной работы и жизни.
Неужели, — подумал я тогда, — этот человек с божественным чудом сознания брошен в мир лишь для того, чтобы запрягать эту лошадь и жить всю жизнь в этой убогой деревне, в этих придавленных избах, среди убогих старух?!
Но, может быть, так думал только я, интеллигент, «антисоветчик»?
Однако много лет спустя жизнь столкнула меня с одной простой, пожилой русской женщиной. Столкнула при весьма печальных для меня обстоятельствах. Я сидел у кровати моего умирающего отца, а женщина эта, санитарка, стояла рядом, дежурила около отца. Отец уже неделю не приходил в сознание. Вид его был ужасен: он жил на капельницах, как подопытный кролик, с торчащими из окровавленных вен шлангами.
Прервав тягостное молчание, женщина вдруг обратилась ко мне с вопросом, полным гнева и возмущения: «Ну скажите, зачем мы живем?! Ведь и всех нас это ждет! Так зачем же мы живем?».
Я ничего ей не ответил тогда, но навсегда запомнил эту минуту и ее вопрос, за которым еще стояло невысказанное: «Что в нашей жизни может оправдать уготованные нам мучения?»
Ее слова, единственно искренние и человечные из всего сказанного потом возле отца, остались навсегда со мной, как напоминание и призыв к ответу.
Смерть отца, заброшенного, одинокого, жившего с тех пор, как я его помню, тяжело и безрадостно, в мучительном непонимании того, что случилось с жизнью, за которую он отдал все свои лучшие силы и годы, — его смерть и слова этой женщины были, наверное, последним толчком, заставившим меня решиться на эту мою работу, а потом и на эмиграцию, чтобы работа могла увидеть свет и продолжаться. И в этой книге, к которой я готовился всю свою сознательную жизнь, я хочу попытаться дать дальше ответ, что нужно, чтобы жизнь человеческая не была бы столь пустой и бессмысленной.