Революция как философская проблема
Революция как философская проблема
Полагаю, что теорией, способной объяснить развитие человеческого общества во всем многообразии его форм, является диалектико-исторический материализм. Аргументирую это положение.
Материализм необходим при решении вопроса о движущих силах исторического развития – т. е. основного вопроса философии применительно к развитию общества. Не решив его, понять историю невозможно.
Революция – объективный (т. е. идущий в «мире самом по себе», вне сознания людей) процесс, что отнюдь не исключает, а предполагает его осознание и воздействие на его ход. Сознание людей отражает объективную реальность, творя субъективный «мир для нас», часто неадекватно и всегда неполно. Действия, исходящие из субъективных представлений об объективной реальности, тем более успешны, чем ближе «мир для нас» к «миру самому по себе».
К сожалению, приходится повторять эти прописные истины материализма, так как для многих авторов объективность и осознанность несовместимы. «Так что же такое революция? – ставит вопрос А. В. Кива. – Стихийно назревающий социально-политический взрыв… или же это результат планомерно подготовляемого… восстания в условиях революционной ситуации? Если революция все же больше стихийный, нежели сознательный акт… то как можно планировать революцию?… Если революция является итогом сознательной деятельности революционеров… то как отделить такую революцию от заговора?» [694] и т. д.
Проблема вполне разрешима, если не отрывать сознание от мира. Деятельность людей (не только революционеров, но и контрреволюционеров, и каждого представителя «массы») направляема сознанием; само же сознание определяется социальной материей – производственными отношениями, т. е. отражает объективный мир с определенной общественной позиции. Эти позиции неравноценны: одни социальные группы больше заинтересованы в истине, другие – меньше. Объективно существующие потребности общественного развития, пропущенные сознанием через фильтр интересов, воспринимаются ими по-разному; разными оказываются и последующие действия, и их результаты.
Идеологи восходящего класса лучше понимают пути развития общества, чем идеологи нисходящего или нереволюционного классов, но отнюдь не делают историю по своему плану. Планирование действий происходит внутри сознания; реализация плана – в объективном мире. Невозможны ни бессознательная деятельность (чистая стихийность), ни абсолютная власть сознания над миром (чистый волюнтаризм).
Субъективное намерение совершить революцию не означает совершения революции; субъективное намерение предотвратить революцию не гарантирует предотвращения. Реакция может выполнить программу революции; революционеры могут способствовать выполнению программы реакции. Суд истории рассматривает не намерения, а результаты. В противном случае не виден объективный характер развития общества.
На самом глубоком уровне развитие общества связано с изменением его производительной силы – человека как участника производственного процесса. Такое изменение происходит под влиянием стимула развития производства, которым являются производственные отношения (отношения собственности на средства производства).
Исчерпанность одного типа производственных отношений приводит к их замене на другой тип. Кульминация этого процесса, выраженная в переходе власти, и есть социальная революция, меняющая способ производства и тем самым – все общество. Удачный образ подобрал П. Штомпка: «На волне революций общества как бы рождаются заново. В этом смысле революции – знак социального здоровья» [695].
Сущность нового рождения общества хорошо известна марксистам – это приход к власти нового класса. Напомню классическое определение, данное В. И. Лениным: «Переход государственной власти из рук одного в руки другого класса есть первый, главный, основной признак революции» [696].
Переход власти – это признак социальной революции, но не любой переход власти революционен. Его прогрессивность или регрессивность зависит от того класса, который его осуществил. Только прогрессивный переход власти – социальная революция.
Отношение политико-правовых изменений и взятия власти новым классом – это отношение формы и содержания.
Сказанное не означает, что невозможна объективно-идеалистическая теория общественного развития, признающая разные формы развития следствием развития духовной субстанции общества. В принципе такая теория может быть создана.
Выглядеть она будет следующим образом.
Субстанцией общества должно быть нечто, во-первых, идеальное, во-вторых – объективно существующее (волюнтаризм здесь бесполезен, так как ведет к идее заговора [Число сторонников этой идеи весьма велико, но ничего нового, кроме своих эмоций, к заблуждениям Бёрка они никогда не прибавят. Красочные примеры «конспирологиче- ского» понимания революций приведены: Семёнов Ю. И. Философия истории; Штомпка П. Социология социальных изменений.][697]) и, в-третьих, не являющееся разумом (общественным сознанием). Это будет некое «общественное подсознание», которое двигает развитие общества, влияя на общественное сознание.
Оно должно играть ту же роль, которую в марксизме играют производственные отношения. Интересы должны быть заменены страстями. Материализм должен в этом случае отвергаться в пользу иррационалистического объективного идеализма, который можно найти в «философии жизни» и психоанализе. (Гегель не уделил большого внимания объяснению реальных революций – так же, как вообще недооценивал им же введенную категорию «скачок», поэтому на гегельянство опереться трудно.)
Подходы к такой теории видны у П. А. Кропоткина и Ш. Эйзенштадта, исходивших из философских посылок А. Бергсона и К. Г. Юнга.
Но целостная теория общественного развития, включающая эволюцию и революцию, не создана ни тем, ни другим: первому мешает плюрально-циклический подход к истории, второму – сведение революции к насильственному политическому перевороту, и обоим – телеологическая заданность, обусловленная политическими взглядами, анархическими у П. А. Кропоткина и либеральными у Ш. Эйзенштадта.
П. А. Кропоткин видит в революциях прогрессивное разрешение противоречий, но не видит историю как единый процесс. Ш. Эйзенштадт видит единый процесс, но не видит необходимости революций. Субстанция («фактор взаимной помощи» или «символические и структурные основания норм социального взаимодействия»), упрятанная в подсознании общества, остается принципиально непознаваемой.
Синтез этих подходов, ведущий к созданию объективно-идеалистической теории форм общественного развития, включая революции, может быть осуществлен. Но если такая теория и будет создана, то она не сможет объяснить происхождение духовной субстанции общества и будет ни чем иным, как поставленным на голову материализмом.
Именно так – перевернутым – видят развитие общества люди искусства. Творческий импульс сознания является причиной изменений в обществе. Революция в обществе – следствие революции в искусстве. Яркий пример дает статья Рихарда Вагнера (1813-1883) «Искусство и революция» (1849), в которой великий композитор выступает как утопический коммунист. От обычных утопистов (от Г. Бабёфа до Г. Маркузе) его выгодно отличает исторический подход к проблеме революции: он не просто не приемлет власть капитала, а видит преходящий характер любого общества, источник которого для него, конечно – в сфере идей. Будущая революция не просто вернет человеку человеческое, она создаст новое искусство и с его помощью – нового человека.
«Только великая Революция всего человечества, начало которой некогда разрушило греческую трагедию, может нам снова подарить это истинное искусство; ибо только Революция может из своей глубины вызвать к жизни то – но еще более прекрасным, благородным и всеобъемлющим – что она вырвала и поглотила у консервативного духа предшествовавшего периода красивой, но ограниченной культуры. Только Революция, а не Реставрация может дать нам вновь такое величайшее произведение искусства… Из наемников Индустрии, – пишет Вагнер, – мы хотим стать прекрасными, сильными людьми, которым принадлежал бы весь мир… Чтобы достигнуть этой цели, нам нужна сила всемогущей Революции…» [698]
Другой гений музыки и философ-дилетант, живший в другую революционную эпоху – А. Н. Скрябин (1871-1915) также смотрел на революцию как на колоссальный освободительный переворот в сфере духа, следствием которого станет коренное изменение человеческой природы. Так в его сознании преломилась марксистская философия, к изучению которой композитора привело влияние Г. В. Плеханова [699].
Подобных примеров много. В периоды прогрессивного развития общества идеализм (вообще доминирующий в социоисторических представлениях) проникается идеями прогресса и революции, и незаурядные умы этих эпох ищут разрешение жизненных противоречий в революции, а не в консервации. Периоды регресса дают обратный пример панической боязни перемен.
Диалектика необходима для решения вопросов о мере преемственности/разрыва при изменениях и о мере их предопределенности/неопределенности.
Начну с первого. Метафизика выделяет лишь одну сторону вопроса. Либо разрыв, отрицающий преемственность и, соответственно, обусловленность изменений (волюнтаристские взгляды профессиональных революционеров – О.Бланки, П.Н.Ткачёва, Р.Дебре; позиция Р.Фоссье по вопросу о феодальной революции), либо преемственность, доходящую до отрицания изменений (А. Г. Франк). Отрицанием изменений является и представление о революции как возврате к естественному состоянию, как реванше естественности, при самом разном понимании этой естественности (Г. Бабёф, О. Тьерри, А. Мёллер, В. Райх и др.).
Для диалектики не существует ни разрыва без преемственности, ни преемственности без разрыва. Само понятие «изменение» подразумевает их единство. Меняться – значит быть тем же самым объектом и не быть им. Меняющееся общество – то же и не то же общество.
Перемены есть всегда, но их глубина может быть различной. Общество, переживающее революционное изменение, приобретает новое, не существовавшее прежде качество. Старое качество общества перестает существовать в прежнем виде.
Это необходимо подчеркнуть, потому что метафизическое непризнание качественного изменения общества смазывает различия стадий истории, превращая прошлое в аморфную массу событий, что служит базой для представлений о вечной и неизменной природе человека.
Всегда есть и преемственность. Старое качество общества не исчезает бесследно.
Новое качество не отрицает прежнего абсолютно, но и не сохраняет его неизменным – старое качество снимается новым, входит в него в преобразованном виде. Развитие продолжается.
Аналогично решается вопрос о необходимости и случайности революционных изменений. Метафизика видит либо только необходимость (если взглянуть на историю извне, с высоты птичьего полета), либо только массу случайностей (так видят исторические события их современники, а нынешняя историческая наука, увлеченная воспроизведением аутентичных взглядов, стремится не подниматься над их уровнем). Диалектика видит и необходимость, и случайность. Историческая необходимость реализуется через случайные события, и никак иначе. У каждого возможного события есть большая или меньшая вероятность стать действительным. Ход истории слагается из осуществления этих вероятностей.
Пример метафизики в этом вопросе дает С. Амин: «Если мы говорим о переходе, то мы знаем, что мы вышли от А, но не знаем, что будет Б. Только тогда, когда мы достигаем пункта Б, мы узнаем, что это такое, да и то только в том случае, когда это Б стабилизировалось, тогда мы можем сказать, что это был переход от А к Б» [700]. Речь идет о переходе к новому обществу. По Амину получается, что никакой предопределенности нет или она непознаваема (что одно и то же: если необходимость события познана лишь после того, как событие произошло, невозможна проверка). И в том, и в другом случае люди действуют только вслепую. С ним тут же соглашается бравший у него интервью А. В. Бузгалин: «Мы и в России не знаем, куда движемся; мы знаем, что уходим от советской системы, но куда?» [701]
Но утверждать, что никто никогда не знает – слишком смело. Стоит напомнить об А. Барнаве и Б. Рицци, увидевших, пусть нечетко, соответствующие пункты Б до того, как они «стабилизировались» (Барнав – в самом начале перехода), и много раньше, чем на достижение пункта Б отреагировало общественное сознание. Пункт Б для нынешней России и Восточной Европы ясно предвидел А. Г. Франк (цитата приведена в 1 главе).
Наконец, еще одна, гносеологическая, проблема, решающаяся только диалектически – проблема соотношения общего и единичного в исторических событиях, в данном случае в революциях. Если видеть в истории только единичные события, как делают все «социальные номиналисты», неизбежно придешь к выводу о неприменимости к ним общих понятий, существующих только в сознании историка. Итогом будет невозможность научного познания общества. Действительно, единичное без общего непознаваемо, но единичное без общего не существует. То общее, что присуще всем революциям – прогрессивный и качественный характер изменений. Любая революция – уникальное событие, но уникальность его не абсолютна.
Невладение диалектикой приводит историков к отрицанию фактов революций. Так, упоминавшийся представитель школы «Анналов» Франсуа Фюре, чье творчество в основном посвящено «ревизии» представлений о Французской революции (его сторонников на Запале называют «ревизионистами»), утверждает, что понятие «буржуазная революция» неприменимо к событиям 1789-1794 годов во Франции, так как подразумевает «два допущения: о необходимости данного события и о разрыве времени» [702]. С его точки зрения, революция есть, когда есть абсолютный разрыв и абсолютная неизбежность. Но это – метафизическая химера, созданная его собственным воображением, и опровержение этой конструкции не есть опровержение факта социальной революции, произошедшей во Франции.
Противопоставление преемственности и разрыва мешает видеть любые скачки в развитии. Выше приводились высказывания Ю. Л. Бессмертного о феодальной революции, В. М. Далина – о революции Мейдзи. Преемственность оказывается признаком эволюции.
Иногда это положение формулируется в явной форме. Так поступает A. Л. Кац, доказывая эволюционный характер исчезновения рабовладельческого способа производства. «Античность не знает отмены рабства или привилегий рабовладельцев. Эти классы трансформировались в течении многих веков. Гибель борющихся классов, революционное переустройство общества характерны не для античного мира, а для нового времени» [703]. Обобщающий вывод делает Г. П. Лем: «Докапиталистические экономические отношения не уничтожались в открытой борьбе; строго говоря, они вообще не уничтожались, а преобразовывались (курсив мой. - Г. 3.) или вытеснялись новыми» [704].
Или гибель, или трансформация – с такой позиции ни одного социального переворота нет. Приводимые А. Л. Кацем в качестве примера «погибшие» классы феодального общества тоже не исчезли бесследно. Их тоже можно счесть «трансформировавшимися».
Так и считает Ф. Фюре: буржуазной социальной революции в XVIII веке во Франции не было еще и потому, что «замена феодального способа производства капиталистическим – длительный эволюционный процесс» [705]. Имела место только смена элиты. Этот взгляд обязан своим появлением метафизическому отрыву надстройки от базиса.
Переворот в надстройке (смена власти), рассмотренный сам по себе, не дает критериев отличия революции от любой другой смены власти и поэтому воспринимается как смена элиты, смена лиц, находящихся у власти.
Переворот в базисе (замена способа производства), рассмотренный сам по себе, без смены надстройки, растворяет революцию в эволюции.
В тот же тупик заходили и многие марксисты, по тем или иным причинам считавшие «эпоху социальной революции» чем-то совершенно отличным от политической революции и ставившие знак равенства между «эпохой» и «революцией». Примером может служить концепция бессубъектной «антирабовладельческой революции», взгляды К. Каутского, Г. Кунова, П. Б. Струве по вопросу о будущей антикапиталистической революции.
Путаница в этом вопросе встречается часто, причем обилие терминов маскирует неспособность отличить революцию от эволюции, как и предсказывал С. И. Ковалёв.
Я. С. Драбкин видит в истории «революционный процесс» отдельно и «социальную революцию» отдельно. О первом сообщается, что это – «наиболее активный, динамичный вид исторического творчества (по сравнению с эволюционным процессом)» [706], включающий восстания «низов». Революция же – победоносное восстание. До Нового времени развитие проходит в формах революционного процесса и эволюционного процесса; после – социальной революции, революционного процесса и эволюционного процесса.
М. А. Селезнёв в книге «Социальная революция» разделяет социальную революцию как (1) «эпоху осознания людьми конфликта между новыми производительными силами и отжившими производственными отношениями и борьбы за разрешение этого конфликта» и (2) «сознательный акт, совершаемый прогрессивными классами» [707]. (1), по его терминологии – «эпоха социальной революции»; (2) – «социально-политическая революция».
Та же позиция ясно выражена в работах Н. А. Симонии. Социальная революция (в отличие от политической), пишет он, составляет «заключительную фазу старого формационного развития (умирание старой формации) и зарождения нового общественного уклада» [708].
Если это – революция, то что же такое эволюция? Ведь эволюционное прогрессивное развитие складывается из умирания старого и зарождения нового, включая осознание конфликта и борьбу за его разрешение. Революция, в отличии от эволюции, – не просто процессы умирания и зарождения, а смена умершего рожденным, смена общественного строя. Смена строя обязательно происходит через смену власти, но не сводится к ней.
В. Ф. Шелике, стремясь решить эту проблему, пошла по иному пути, представив социальную революцию суммой двух революций – экономической и политической. Первая – смена базиса; вторая – смена власти; в сумме – обновление общества, «социальная революция как общественная революция». Социальная революция – закон для всего исторического процесса; политическая революция характерна «для социальной революции только при существовании государства» [709]. Однако «ни при ликвидации первобытно-общинного строя, ни при переходе к феодализму, да и в России в 1861 году не было тех революций, в которых главный вопрос – вопрос о власти» [710]. Но раз не было смены власти, то чем «экономическая революция» отличается от эволюции, а взгляды В. Ф. Шелике – от взглядов Я. С. Драбкина? Только терминологией.
Это лишь видимость решения проблемы. Понятие «социальная революция» оказывается в положении короля Лира, лишаясь розданного дочерним понятиям содержания. Констатируется не закономерность, проявляющаяся при переходе от стадии к стадии, а факт таких переходов, называемых словосочетанием «социальная революция». Реальными революциями являются экономическая и политическая, причем первая опять неотличима от эволюции, так как происходит без смены власти.
Пример с ситуацией в России в 1861 году отнюдь не так прост, как может показаться. Ведь если бы власть в тот момент принадлежала силам, заинтересованным в сохранении крепостного права, оно не было бы отменено Для того чтобы его отмена стала возможна, господствующий класс должен был трансформироваться – из класса, заинтересованного в сохранении крепостного права, в класс, заинтересованный в его уничтожении. Должен был быть решен вопрос о власти; решен внутри «верхов», без прямого участия «низов», но обязательно решен.
У Я. С. Драбкина (1), М.А.Селезнёва (2), H.A. Симонии (3), В. Ф. Шелике (4) революция раздваивается на постепенную смену строя и быструю смену власти. Или одно, или другое: отсюда и разные термины.
Поэтому, кроме революции как смены власти («социальная революция» (1), «социально-политическая революция» (2), «политическая революция» (3 и 4)) и эволюции, у данных авторов в развитии общества присутствует нечто третье – смена строя, называемая «революционный процесс» (1), «эпоха социальной революции» (2), «социальная революция» (3) или «экономическая революция» (4). Отграничить ее от эволюции оказывается практически невозможно. Преодолеть раздвоение простым введением общего термина «социальная революция» (4) тоже невозможно.
На мой взгляд, социальная революция – смена строя, осуществляемая через смену власти. Значение надстройки состоит в обеспечении функционирования и развития базиса. Базис сам по себе не существует и не изменяется. Его можно изменить, лишь изменяя надстройку. Качественное изменение базиса путем изменения надстройки и есть социальная революция.
Необходимое терминологическое уточнение: когда речь идет о революции или других формах развития (прогрессе, регрессе, эволюции и т.д.), одним и тем же словом обозначается как временной промежуток, включающий определенные события, так и совокупность изменений, произошедших в ходе этого промежутка.
На этот факт применительно к социальным революциям указывал А. Р. Корсунский в статье «О социальных революциях в докапиталистических формациях», предлагая употреблять термины «эпоха социальной революции» и «социальная революция» соответственно [711]. На мой взгляд, это верная постановка вопроса, хотя не обязательно держаться за слово «эпоха», употребленное Марксом – оно предполагает очень большую длительность. Более нейтрально слово «период».
Отношение периода революции или других форм развития (прогресса, регресса, эволюции и т. д.) и самой революции (прогресса, регресса, эволюции и т. д.) – это отношение явления и сущности.
Период истории, состоящий из определенных событий – явление; содержание изменений, произошедших за этот период – сущность. Друг без друга они не существуют.
Политическая революция (свержение монархии) входит в состав социальной (приход к власти буржуазии); период политической революции (10 августа 1792 года) – в состав периода социальной революции (1789-1830).
Основная трудность – в определении хронологических рамок периода социальной революции. Социальная революция не совершается в один миг и не состоит из беспрерывных политических переворотов. Это невозможно. Внутри периода социальной революции есть периоды политических революций, возможно – периоды контрреволюций, наконец, «межпереворотные» периоды, которые могут исчисляться и часами, и годами. Но революция не кончена, пока в обществе не сменилась власть. Период социальной революции в данном обществе – это период перехода данного общества на новую ступень прогрессивного развития. Это время между эволюцией старого общества и эволюцией нового общества.
Когда начинается и когда кончается период социальной революции? Как определить ту грань, за которой эволюция сменилась революцией и наоборот? Это самая сложная, на мой взгляд, из проблем теории революции. Наиболее общий ответ неизбежно будет наиболее абстрактным, и если попытаться дать такой ответ, то, очевидно, он будет заключаться в необратимости изменений. Для каждой конкретной революции определение исторического момента, в который произошла смена форм прогресса – задача историков.
Периоду революции предшествует период революционной ситуации, когда регрессивные элементы в развитии начинают теснить прогрессивные. Это признак изжитости прежних производственных отношений. Политические проявления революционной ситуации (кризис «верхов», ухудшение положения и активизация «низов») перечислены В. И. Лениным в известном определении [712].
Обычно понятие «революционная ситуация» применяется только к кануну захвата власти, т. е. самой очевидной формы революции. На мой взгляд, для такого сужения нет никаких оснований. Понятие «революционная ситуация в данном обществе» равнозначно понятию «последняя стадия эволюции данного общества». Длительность значения не имеет. Конечно, для революций без захвата власти можно ввести термин «генезис революции» или «предреволюционный период», но, на мой взгляд, это излишне. Когда впереди – революция, «верхи» утрачивают контроль над обществом, а «низы» выходят из повиновения. Эта ситуация может длиться дни, а может – десятилетия, в зависимости от того, в каком обществе назревает смена строя.
Революция начинается с выступления революционной силы, которой могут быть как «низы», так и «верхи». Активизация «низов» не обязательно ведет к революции «снизу». Она может подвигнуть «верхи» к проведению собственной революции. И в том, и в другом случае «низы» власти не получат.
Социальная революция (или антиреволюция), проходящая в данную эпоху и в данном социоре, всегда единственна и непобедима. Революция не может потерпеть поражение в силу своей объективной необходимости. Терпят поражение отдельные политические проявления социальной революции, но не она сама. Социальная революция продолжается вплоть до победы нового строя – так, революция в России потерпела поражение в 1905 году, но победила в 1917-1922 годах. Социальной революции 1905 года не было; была социальная революция 1905-1922 годов.
Период социальной революции во Франции, на мой взгляд, должен быть датирован 1789-1830 годами: от первого до последнего политического переворота, включая неизбежно преходящую победу контрреволюции 1815-1830 годов. В Англии, аналогично – 1640-1688 годами. Период антично-рабовладельческой революции в Афинах – 594-508 годами до н. э.: «Мы говорим о революции Солона-Клисфена, причем для нас ясно, что реформы Клисфена, находясь в органической связи с законодательством Солона, являются окончательным завершением законодательства, начатого Солоном» [713].
«В Германии, – писал Ф. Энгельс, – существующий строй основан на революции, которая началась в 1848 и закончилась в 1866 году» [714]. Напомню, что этой точки зрения придерживался и Н. А. Рожков.
Ни один из этапов социальной революции не является социальной революцией сам по себе, в отрыве от остальных. Только совокупность переворотов составляет социальную революцию. Пытаться понять социальную революцию, разложив ее на периоды политических переворотов и «эволюционные» межпереворотные периоды, так же бесполезно, как пытаться понять сущность воды, разлагая ее на кислород и водород.
Революция заканчивается, когда исчезает контрреволюционная сила (свергнутый класс). Признаком служит исчезновение контрреволюционного движения (военные поражения, организационный распад, неспособность к идейной борьбе, признание его участниками легитимности новой власти). Рубежом может быть свержение старой династии (Англия, 1688 год; Швеция, 1809 год; Франция, 1830 год), победа в гражданской войне (Испания, 1876 год; Россия, 1922 год; Китай, 1949 год), радикальное изменение законодательства (Дания, 1849 год; Португалия, 1852 год), объединение страны (Германия, 1866 год; Италия, 1871 год), дипломатическая победа над внешним противником (Япония, 1894 год) и т.д.
После победы революции начинается эволюция нового общественного строя, обусловленная его сущностью. Возможно выделить общие признаки послереволюционной ситуации, так же, как предреволюционной, но они не столь существенны, так как у разных революций больше общего, чем у разных эволюций. Думаю, что главный из этих признаков – закрепление своей власти победившим классом путем реакционных реформ. Иногда применяется термин «нисходящая фаза (линия) революции» [715], но, на мой взгляд, он неверен – реакционную политику победивший класс начинает проводить после революции, прибыв на локомотиве истории к своему господству.
В случае революции «снизу» это одновременно размежевание с бывшими союзниками из числа угнетенных, что порождает у них ощущение предательства и украденной победы. «Постреволюционной нестабильности» после завершения революции победивший класс не допускает. Так же стремится поступать класс, осуществивший контрреволюцию, но его власть слаба, а ситуация чревата новой революцией или гибелью социора.
Революция кончается только победой. Период реакции после завершения революции – признак победы нового строя. Реакцию ни в коем случае нельзя путать с контрреволюцией, что практически всегда происходит при употреблении понятия «термидор».
Замечу, что Л. Троцкий в поздней статье «Рабочее государство, термидор и бонапартизм» (1935) дал верное, но, к сожалению, почти неизвестное определение термидора: «Акт реакции на социальном фундаменте революции» [716].
Именно победа нового строя показывает, какой была революция и что в представлениях ее участников было объективным, а что – иллюзорным. Например, ноябрьская революция 1918 года в Германии воспринималась многими участниками как социальная пролетарская, но была политической буржуазно-демократической.
С этим связано различие типологий революций – по характеру и по движущим силам. Характер революции определяется задачами, стоящими перед обществом. Движущие силы – сложившейся к началу революции исторической ситуацией. Античная революция – рабовладельческая по характеру, но ее движущей силой были ремесленники, крестьяне и торговцы, с одной стороны, и часть прежних «верхов» – с другой. Буржуазная революция «снизу» по движущим силам – буржуазно-крестьянско-предпролетарская; «сверху» – дворянски-чиновничья или чиновничья; неополитарная – рабоче-крестьянская или крестьянская. И только феодальная революция является феодальной и по характеру, и по движущим силам. Для освобождения от власти ослабевшего государства феодалам не нужен был союз с другими классами.
Тем, кто не видит в истории внутренней логики, «мифом» кажется и большинство революций – реальны только «изменения в государственном устройстве», смена элит, восстания и другие «конфликты» в ходе эволюции.
Очень хорошо проблема несоответствия движущих сил и характера буржуазной революции раскрыта И. Дойчером: «Не было особенно заметно капиталистических предпринимателей, купцов или банкиров среди лидеров пуритан, командиров "железнобоких", в Якобинском клубе или, скажем, во главе толп, штурмовавших Бастилию или врывавшихся в Тюильри. Ни в Англии, ни во Франции они не брали в руки бразды правления ни во время революции, ни длительное время после нее. Основную массу восставших составляли… городская беднота, плебеи и санкюлоты. Во главе же их стояли "фермеры-джентльмены" в Англии и адвокаты, врачи, журналисты и другие интеллектуалы во Франции. И в той, и в другой стране революции завершились установлением военных диктатур. И тем не менее характер этих революций вовсе не представляется мифом, если мы подойдем к ним с более широкой оценкой и мерой их общего воздействия на общество. Наиболее важным и устойчивым достижением этих революций было уничтожение общественных и политических институтов, которые препятствовали росту буржуазной собственности и развитию соответствующих общественных отношений. Когда пуритане лишили короля права произвольно взимать налоги… когда якобинцы отменили феодальные привилегии, они создавали, часто не сознавая этого, условия, при которых владельцы мануфактур, купцы и банкиры должны были добиться экономического и в конечном счете социального господства. Буржуазная революция создает условия, в которых процветает буржуазная собственность» [717]. Факты небуржуазности движущих сил буржуазной революции, иронически перечисленные И. Дойчером, действительно являются для немарксистских историков (X. Тревор-Роппер, А. Коббен) аргументом против понятия «буржуазная революция» [718]. Так же рассуждал С. П. Толстов, отвергая революцию рабовладельцев.
Революция возможна, когда есть революционная сила. Эта тривиальная констатация скрывает сложную проблему определения понятия «сила», злоупотребление которым придало ему статус сомнительного Тем не менее обойтись без него невозможно. Мне представляется наиболее удачным (хотя и не вполне совершенным) определение, данное крупным историком философии И. С. Нарским (1920-1993): понятие «сила» подразумевает «перенос движения от одного объекта к другому, связанный с качественным его превращением» [719]. Это определение применимо и к социальным процессам, к движению социальной материи (производственных отношений), качественное преобразование которой (революция) осуществляется социальной силой – революционным классом. То же относится к регрессивному качественному преобразованию – антиреволюции.
В случае несоответствия движущих сил и характера революции можно говорить о двух революционных силах: деструктивной – разрушающей старый строй и конструктивной (гегемоне революции) – созидающей новый. Данные термины не несут моральной нагрузки, так как и разрушение, и созидание являются исторической необходимостью. «Низы» в классовом обществе, как правило, могут быть лишь деструктивной революционной силой.
Классы, неспособные стать революционной силой – опора существующего строя, даже если они угнетены (крестьянство Востока); деструктивно-революционные классы – опора и противник одновременно; конструктивно-революционные – противник. Деятельность революционной силы - революционное движение. Очевидно, можно использовать данное понятие в узком (только деятельность конструктивно-революционной силы) и широком (включая деятельность деструктивно-революционной силы) смысле.
Конструктивно-революционная сила есть не в любом обществе. Среди общественно-экономических укладов есть такие, которые не могут стать господствующими [Ю. И. Семёнов разделяет общественно-экономические уклады на «стержневые» и «дополнительные». Первые могут стать основой формационного или параформационного способа производства, вторые — нет.][720], поэтому представляющие их классы не могут совершить революцию.
В истории есть примеры попыток революционного изменения обществ, где революция (любая или в интересах некоторого класса) невозможна. В этом случае поражение терпит не революция, которой не было, а субъективные устремления людей, считавших, что коренное преобразование общества возможно (типичные примеры – деятельность тайпинов в Китае, коммунаров во Франции, народовольцев в России).
Таким образом, то, что называют «поражением революции», есть либо временное политическое поражение реально идущей социальной революции, либо полное поражение попытки совершить социальную революцию в отсутствии объективных условий. При наличии объективных условий социальная революция рано или поздно побеждает.
Практически безреволюционны политарные социоры, которые не могут быть преобразованы в социоры иного типа без влияния извне, приходящим только с образованием мировой капиталистической системы. Зато в истории Востока часты периоды регресса: гибель политарного общества, ослабленного изнутри прессом государственной эксплуатации, и смена его предклассовым.
Возникшие на базе политаризма паракапиталистические отношения тоже препятствуют социальной революции. Исключения, при которых происходит самостоятельная замена паракапитализма неополитаризмом, нетипичны: Россия 1905-1922; Китай 1911-1949; очевидно, Ливия 1969; Иран 1978-1979 годов. Для успешного автаркического, независимого от капиталистической системы, развития необходимы большая территория и относительно развитая в рамках паракапитализма промышленность, а также вызванная внутренними противоречиями слабость стран ядра, не успевших совместными усилиями пресечь революцию.
Но главная причина – глубже. Паракапитализм свергался, когда он переставал быть стимулом прогрессивного развития. К этому рубежу подошла Россия перед революцией 1905-1922 годов.
«Приток иностранного капитала, – пишет известный нам французский историк Николя Верт, – сыграл значительную роль в промышленном развитии 1890-х годов. Однако он же наметил и его пределы: стоило в конце 1899 года произойти свертыванию европейского финансового рынка… как тут же наступил кризис в горнодобывающей, металлургической и машиностроительной промышленности, контролируемой иностранным капиталом… Все же результаты экономической политики Витте были впечатляющими. За 13 лет (1887-1900) занятость в промышленности увеличилась в среднем на 4,6 %. Общая протяженность железнодорожной сети удвоилась за 12-летний срок (1892-1904)» [721] и т. д. Статистические данные, свидетельствующие об экономическом подъеме в России перед революцией, хорошо известны. Известна и неспособность выйти за определенные пределы (довести до конца индустриализацию, ликвидировать неграмотность и т.д.). Именно экономический подъем сделал революцию возможной, выявив исчерпанность паракапитализма как стимула развития.
В большинстве зависимых социоров, включая нынешнюю Россию, паракапитализм таковым вообще не является, ведя их по пути деградации, исключающем революцию. «Невидимая рука рынка» жмет на тормоз, разрушая все, что не нужно западному капиталу, но обрубить ее некому. Революционная сила отсутствует. Кардинальное отличие положения в России перед Октябрем 1917-го и после августа 1991 года наглядно проявляется в отличии стремительного взлета большевиков от удручающего бессилия нынешней левой оппозиции.
Не столько сложна, сколько запутана проблема революционного насилия (принуждения), т. е. внешнего воздействия на людей с целью прогрессивного преобразования общества. То, что преобразование общества всегда осуществляется насильственным путем – неоспоримый факт. Но люди, отрицающие прогрессивность революций из-за их насильственного характера (Э. Бёрк или Ш. Бодлер, сказавший: «неизбежное следствие всякой революции – массовые убийства невинных» [722]), утверждают нечто большее, чем этот факт, а именно – отсутствие насилия в нереволюционный период. Реальное противостояние «прогресс-регресс» заменяется мнимым «революция-эволюция», которое сводится к следующему:
– возможна общественная жизнь, базирующаяся на ненасилии;
– эта возможность частично реализована в настоящее время в данном обществе;
– его эволюция ведет к полному исчезновению насилия;
– революция в данном обществе прервет процесс исчезновения насилия;
– моральным долгом человека является поддержание стабильности, а не революционное преобразование общества.
Это рассуждение коварно: оно ищет корни насилия не в наличии классов и эксплуатации (присвоения результатов чужого труда, что невозможно без насилия), а в сознании человека, требуя от него индивидуального совершенства, которое в классовом обществе недоступно, как морковка, подвешенная перед носом везущего повозку осла.
Спекуляция темой насилия бывает весьма изощренной, когда ею занимаются профессионалы в области этики. В учебнике А. А. Гусейнова и Р. Г. Апресяна «Этика» (1999) насилие определяется как «не вообще принуждение, не вообще ущерб жизни и собственности, а такое принуждение и такой ущерб, которые осуществляются вопреки воле того или тех, против кого они направлены» [723]. Значит, бывает такой ущерб жизни и собственности, который осуществляется по воле того или тех, против кого он направлен? Что же это за принуждение, не равное насилию? Это «а) некое реальное превосходство в состоянии воли – власть отца; б) предварительный взаимный договор – власть закона и законных правителей» [724].
Дальше оказывается, что «жизнь во всех формах есть асимметрия в сторону ненасилия, созидания» [725]. Как же быть с созиданием тюрем? А вот как: «Государственное насилие – не форма насилия, а форма ограничения насилия, этап на пути его преодоления». И еще раз, уже без курсива: «Государственное насилие – не просто ограничение насилия, а такое его ограничение, которое создает предпосылки для окончательного преодоления и перехода к принципиально ненасильственному общественному устройству» [726].
Если Гегель и Маркс за признание полезности (не моральности!) зла удостоились от авторов звания «нечутких к нравственности мыслителей» [727], то какое определение подобрать для самих А. А. Гусейнова и Р. Г. Апресяна, утративших критерий различия между добром и злом? Трудно поверить, что им неизвестно, что такое насилие государства, занятого тем грязным делом защиты привилегий, которое привилегированные именуют поддержанием стабильности.
Конечно, объектом критики государственных ненасильников является марксизм, не боящийся признавать насильственный характер прогресса. С Марксом спорить трудно, поэтому в качестве оппонента ими выбран Л. Д. Троцкий, слабый теоретик и одиозная личность. Для соблюдения приличий к нему пристегнут идеолог «белого» насилия И. А. Ильин. Над революцией и контрреволюцией как насильственными формами развития высится эволюция как ненасильственная форма, определяемая «властью закона и законных правителей».
В истории мысли подобная продукция не редкость. Господствующий класс никогда не считает насилием свои действия и всегда – действия противников, особенно ответ угнетенных.
Проблема, бесспорно, существует. И состоит она прежде всего в том, где искать критерий моральности (справедливости) поступков человека: в вечных нормах, в немедленной пользе или в интересах человечества, постоянных и вечно меняющихся в ходе развития? Первые два ответа метафизичны, и лишь третий подводит к решению.
Абсолютно моральным действием человека было бы ненасильственное действие, отношение к другому человеку как к пели, а не как к средству. Но такие действия, если и имеют место в условиях классового общества, то как редчайшие исключения и, конечно, не в сфере политики (борьбы за власть), где люди – средство для развития общества.
Это не значит, что все поступки людей в сфере политики равноудалены от морали: есть действия более и менее моральные.
Ненасилие в политике классового общества невозможно, а его пропаганда служит увековечению насилия. Поэтому критерий моральности (справедливости) политики – не в ненасилии, а в прогрессивности насилия. Насильственные (других нет) политические действия более моральны, когда они служат прогрессу, т. е., прямо или косвенно, освобождению человека.
Насилие сил прогресса (даже государства) более морально, чем насилие сил регресса: это возмездие. Возмездие старому строю и его сторонникам – не столько за то, что они были, сколько за то, что они не хотят вовремя уходить. Классовая борьба не появляется, а обостряется в ходе революции, когда общество должно измениться, чтобы выжить.
Отсюда не следует, что справедливо любое революционное насилие. Здесь, как нигде, необходимо соблюдение меры. Чрезмерное насилие не только аморально, но и вредит революции, так как создает ее противников. Оно аморально, даже если помогает победе революции, так как, служа интересам восходящего класса, предает самые глубинные интересы человеческого рода – стремление к свободе, равенству и солидарности [Солидарность, как отметил А. Каллиникос — современный аналог понятия «братство»][728]. Мера и форма насилия (принуждения) определяется общим культурным уровнем общества.
Мораль любой социальной общности основана на пользе, приносимой действиями людей этой общности, но не сводится к пользе. Уровень полезности человеческих поступков всегда выше уровня их справедливости: мораль несет потери и от прогресса, когда один класс утверждает себя за счет других. Справедливость, как известно, бежит из лагеря победителей (слова французской писательницы Симоны Вейль (1909-1943)). Но несправедливость революций (как и эволюций) – следствие их классовой ограниченности, а не покушения на мифическую «стабильность».
«Массовые убийства невинных» – неизбежное следствие существования классов, и лишь в ходе революций наряду с невинными массово страдают и виновные. Оценка зла, причиняемого виновным – сложная этическая проблема, которую, по крайней мере, не следует путать с иной – оценкой зла, причиняемого невиновным. «Переносить несправедливость относительно легко, – заметил американский сатирик Генри Льюис Менкен (1880-1956), – справедливость – куда труднее». Легко осудить любое насилие – гораздо труднее увидеть границы его оправданности.
Прогресс в классовом обществе смягчает форму разрешения противоречий, форму насилия, но не устраняет его целиком. Ни один класс не равен человечеству; ни одна классовая мораль не равна общечеловеческой, но последняя существует только через классовые морали. Рискну предположить, что моральная эстафета передается также, как социальная: передовой моралью обладает наиболее конструктивно-революционный класс, а не наиболее угнетенный; не только буржуазия, но и рабовладельцы, и феодалы в свое время являлись ее носителями, пока их моральные системы не были упразднены историей.
Здесь мы снова выходим к проблеме метода. Для метафизики есть либо абсолютная, изначально данная Мораль, либо аморальность. Диалектика же видит прогрессивное развитие морали как части культуры, основанное на противоречивом прогрессе общества.
Пока существуют классы, прогресс осуществляется насильственным путем и, по словам Маркса, «не желает пить нектар иначе, как из черепов убитых» [729]. Но альтернативой является регресс, пьющий из тех же черепов отнюдь не нектар.