5.2. Парадигмы мысли
5.2. Парадигмы мысли
Если вычеркнуть тему «Мысль», как предмет познания, то зачем нужна философия? Ведь, по существу, философия занимается мыслью, а не жизнью, а если и занимается жизнью, то опять-таки только мыслью о жизни, теоретически, с тех пор как она стала натурфилософией.
Когда философия занимается жизнью практически, а не философствует о ней, она создает либо чудачества, либо творит ужасы. Философ на троне — либо чудовище деспотизма, либо сумасшедший, либо отвратительный ханжа и лицемер, либо скоморох. Вообразить себе Диогена на троне Александра! — Умора, творящая уродства и возбуждающая всеобщий ужас и отвращение к жизни среди надрывающихся от смеха.
* * *
Свобода, как осознанная необходимость, приводит к положению, что свободный человек — это человек, осознавший себя навеки рабом. Но ведь именно возмутившийся раб требует прежде всего свободы. Раб, примирившийся с неволей, — это стоик. В итоге оказывается, что формула (Энгельса) «свобода есть осознанная необходимость» есть формула древних стоиков.
* * *
Философия начинается там, где кончается анекдот. Наблюдение над козэрами[24] показывает, что нефилософы сводят философию к анекдотам о философах и философских текстах: они интересничают.
* * *
На сцене, на войне, в политике, при азартной игре не философствуют, а состязаются. Прозвище Еврипида (????????? ??? ??????) — «философ, говорящий со сцены» — ирония афинян по отношению к софистике Еврипида. Впрочем, искусство не исключает философствования и философии. Этим показано, что искусство не игра. Сама философия — особое искусство. Об этом говорилось неоднократно.
* * *
Кокетство поисками истины свойственно грекам: аргумент в пользу скептицизма и артистичности натуры греков. Нечто подобное у Б. Пастернака. Среди греков-философов было немало великих актеров: Пифагор, Эмпедокл, Диоген, по-видимому, и Сократ. Но актер и философ — антиподы. Как же тогда это вяжется? Актер — весь в «кажется». Философ весь — «Быть». Чего хотели эти великие актеры-философы? Они хотели «казаться» превратить в «Быть». Так создавали они трагедию своей жизни: гибель Гераклита, Эмпедокла, муки кинизма Диогена, спасающегося от страдания остроумием, аскетизм Пифагора.
Есть воображаемый совершенный народ, живущий где-то на краю света, — гиперборейцы. Так говорит Гекатей Абдерский. Это те же три праведника, живущие где-то в пустыне, о которых говорится в «Легенде о великом инквизиторе» Достоевского. Толстой поселил этих «трех» на острове посреди Волги. Они умели только говорить: «Трое вас, трое нас, помилуй нас», и ходили по воде.
Иногда воображение забавляется всерьез схоластикой. Мы необычайно раздражены против схоластики за то, что при ее помощи наука, а это значит и мысль, были провозглашены служанкой теологии, как будто если бы наука была провозглашена служанкой чего-то другого, то это было бы лучше. Однако не следует впадать в раздражение от неудач истории, тем более что иногда неудачи истории становятся удачами, и наоборот, удачи истории становятся неудачами.
* * *
В эпохи падения духа и прямого наступления низших инстинктов на дух для того, чтобы высказаться, прибегают к повествованиям в форме происшествий во сне или же в кошмаре, или к Запискам сумасшедшего, или к зашифрованным сказкам, легендам, небывальщинам, т. е. к иносказаниям.
Ведь присниться может всякое. За кошмары здравый смысл не отвечает. Сумасшедший вправе высказывать сумасшедшие мысли. Иносказания можно истолковывать по-всякому. Небывальщина тоже безответственна, поскольку ее не было.
Хорошо тогда приглашать в герои сюжета завзятых лгунов, ибо за вранье героя автор не отвечает, поскольку он предупреждает читателя, что его герой лгун и болтун. Фальстафы, Заглобы, загорецкие бароны Мюнхгаузены в такие эпохи так и просятся в литературу.
* * *
«Без абсолюта — никуда. Где абсолют, там у познания в вопросе духа есть глубина, которую любишь, но которую не меришь. Плотвой и ершами искусства забавляются. Такая уха порой вкусна, но вкусность — не признак истины. А в том-то и дело, что подлинное искусство живет истиной, хотя и в иллюзорной оболочке. Такое признание продиктовано не старостью и усталостью, когда мерилом прекрасного становится знание. Такое признание продиктовано пониманием того, что иные изюминки воображения суть высшее знание и свое выражение находят иногда в изюминках искусства. Как трудно высказать то, что ты увидел и понял, — и при этом не солгать — для эффекта. Всё милое в литературе всегда чуть-чуть лживо. Правдивое слово всегда жестоко, и высказать его далеко не просто. Впрочем, не солгал ли я уже? Не пора ли мне остановиться, чтобы не впасть в литературность?»
Я привел запись одного юноши, который когда-то умер во мне. Художники и мыслители-поэты умирают при жизни и притом несколько раз, а затем вновь рождаются. При жизни они умирают для себя. Последний раз они умирают для потомства.
* * *
Но современный «быт»! — Я позволю себе горгианский стиль.
Быт — это жадный, хищный, хитрый, вороватый скряга и мелкий плут, трус и наглец, и одновременно честный тупица, ломовая лошадь, и тут же нечто грядущее, свистящее, гогочущее, громыхающее, — нечто попугайчатое, чирикающее, рыкающее, — нечто скользящее, ползучее, зеркальное, двойственное — все это тонны и паутинные сети повседневщины! — всё в целом нечто смертельное для воображения. Воображение умирает. Оно засыпает лунным сном Эндимиона, и если этот сон долго продлится, то он обратится в каменный сон, от которого уже не просыпаются.