Мастер Праздника

Мастер Праздника

В том разнообразии конфликтных ситуаций, с которыми жизнь почти ежедневно сталкивает меня по роду работы писателя-публициста, я давно уже вычленил одну, достаточно существенную в системе «личность — общество» и поэтому достойную исследования.

Суть интересующей меня ситуации в том, что нравственно содержательная или — выражусь скромнее — нравственно нормальная личность попадает в нравственно ненормальный микроклимат. Тут, за исключением печального варианта, когда она адаптируется и сама в течение месяцев или лет становится нравственно ненормальной, существуют, видимо, три модели поведения.

Первая модель хорошо нам известна, потому что ярко отражена в литературе и не менее ярко воссоздана на подмостках театров. Личность дает бой! Она ведет его с переменным успехом, но в финале побеждает. Она ведет бой за торжество моральных норм жизни безбоязненно и бескомпромиссно, с большим социальным темпераментом и верой в победу, она в этом бою не жалеет ни себя — в смысле архищедрой траты душевных сил, — ни тех, кто уродует нашу жизнь.

Эта первая модель поведения существует, разумеется, не только в литературе и на театре, но и — весьма широко — в самой действительности, и если я писал выше о ее отображениях, то лишь затем, чтобы отметить: она исследована достаточно хорошо.

Вторая модель поведения отображена и исследована менее хорошо, хотя тоже существует в реальной действительности. Нравственно нормальная личность, очутившись в нравственно ненормальной обстановке (чаще всего, по моим наблюдениям, это небольшой коллектив), уходит оттуда, даже бежит, подобно человеку, оказавшемуся вдруг в нездоровой местности, в том микроклимате, который мучительно воздействует на его сердечно-сосудистую систему. Зло торжествует в локальных масштабах, но личность не терпит при этом существенных потерь, хотя, конечно, морально уязвлена. Естественно, что этот социально пассивный вариант нам мало импонирует. Поэтому мы и пишем о нем редко.

Но есть и третья модель поведения, наименее изученная и отображенная в литературе: Личность и не дает боя, и не бежит. По моим частным наблюдениям, в данном варианте обычно действуют (и при этом страдают) люди, одержимые любимым делом настолько, что одержимость эта и сил для борьбы не оставляет, и уйти, убежать не дает.

Уточняю, чтобы быть верно понятым: в первом варианте — безбоязненного боя — человек тоже может быть не менее страстно одержим любимой работой, но одержимость в нем сочетается с качеством борца; к сожалению, данное сочетание — удел далеко не многих.

Третья модель особенно интересна и поучительна, потому что имеет самое непосредственное отношение к важной теме: ответственности большого мира, окружающего тот или иной нравственно нездоровый микроклимат, или, если говорить более казенно, ответственности тех должностных лиц, которые, находясь над «микромиром», не могут не видеть тяжелого положения нормальной личности в ненормальной обстановке. Бесстрастное, равнодушное отношение или пассивное сочувствие тут опасны, иногда даже опасны катастрофически.

Вот вам история…

Информация номер один (источник: письма студентов и руководителя кафедры Института культуры в судебные инстанции). Залецило Вячеслав Станиславович — один из лучших студентов и гордость института; он поступил в него относительно поздно, успев окончить не только музыкальную школу, но и культпросветучилище и отслужить в армии; он хорошо играет на аккордеоне, гитаре, балалайке, домбре, валторне; он показал себя творчески мыслящим, аккуратным, дисциплинированным студентом, чутким, доброжелательным, отзывчивым человеком; в общении с товарищами и педагогами его отличали чувство такта, большая скромность и человечность; он был полон щедрых идей и щедро делился ими; это помогло ему заслужить уважение коллектива; он окончил с высокими оценками недавно открытое отделение массовых представлений и театрализованных празднеств; он мечтал о том, что его работа будет делать праздничной жизнь…

Информация номер два (почерпнута из судебного дела). Подсудимый Залецило В. С. нанес разные по степени тяжести телесные повреждения Карасеву С. Г. и Егоровой А. М., он действовал с умыслом на убийство и не мог довести до конца этот умысел лишь потому, что потерпевшие защищались и бежали.

Неужели это один и тот же человек?! Залецило Вячеслав Станиславович?! Образцовый студент, гордость института и через несколько месяцев — не лет, а месяцев (!) — почти убийца?!

Да, это один и тот же человек.

Я пишу не для того, чтобы оправдать, и не для того, чтобы обвинить. Я хочу понять: почему?

С детских лет два образа, две идеи захватывали Вячеслава Залецило: духовой оркестр и тройка в лентах, с бубенцами. Они в душу запали именно как образы и идеи, хотя он видел их изредка на улицах маленького Зарайска и любил в живой, непосредственной яви. Но из этой яви вырастало нечто большее — некий мир, в котором не умолкает торжественная музыка, перемешанная с веселыми бубенцами, и несутся нарядные кони. Этот мир существовал лишь в его воображении и порой казался не реальным, а фантастическим.

Духовой оркестр и тройка все более объединялись в идею и образ жизни-праздника. Во всем этом, конечно, была ужасная, чисто детская сумятица: хохотали ряженые, летели по ветру разноцветные шары, и сани летели с ледяных горок, люди танцевали не в домах, а на улицах, и играла-играла музыка, и неслись-неслись кони. Сумятица постепенно уступала место более стройным и реальным построениям, а вот что-то детское в идее-образе жизни-праздника останется навсегда, до конца, сохранится от школьной скамьи до скамьи подсудимых.

А между тем он рос в суровой обстановке и в большой бедности. Мать умерла, когда ему было пять лет, оставив мужа-столяра, сына и дочь. Хозяйство в семье без женской мудрости не ладилось: денег, которых при ней чудом доставало, теперь оказалось катастрофически мало. И работать он начал рано, подростком, пожалуй, не запомнил каникулы, когда бы отдыхал: на овощной базе мастерил ящики, на станции разгружал вагоны, немного столярил. Идея-образ жизни-праздника располагала, конечно, к фантазиям, к воображаемой действительности, но будни на овощных базах и бессонные ночи у товарных вагонов не дали ему стать пустым, сентиментальным мечтателем.

Его все больше тянуло к музыке, и он с двенадцати лет начал судьбу строить сам: поступил в пятилетнюю музыкальную школу по классу аккордеона; в армии был он музыкантом, а после армии, окончив областное культурно-просветительное училище, уже солидный, женатый, двадцатипятилетний человек, узнал — даже не верилось! — что его странные, смешные фантазии о жизни-празднике обретают какую-то твердую почву и даже государственную обоснованность: в Институте культуры открыто новое отделение — режиссеров массовых представлений и театрализованных празднеств, или, в двух словах, Мастеров Праздника. Давнее, детское ожило, заговорило, он поступил в институт и учился, учился, работая одновременно по вечерам и ночам сторожем, дворником, столяром.

И опять летят санки с ледяных гор, играют духовые оркестры, несутся кони с бубенцами, но теперь не в одной лишь фантазии, а в студенческих тетрадях, первых рабочих чертежах будущих торжеств и увеселений.

…Когда стрясется беда, заведующий новой кафедрой массовых представлений и театрализованных праздников В. А. Триадский обратится в Верховный суд РСФСР с письмом, где расскажет о том романтическо-возвышенном настроении, с которым его воспитанники выходили в жизнь… Будущих Мастеров Праздника готовили празднично, может быть, даже празднично чересчур.

О нет! — они не были оранжерейными растениями, хотя бы потому, что Попали в институт, на новое, необыденное отделение, из совершенно обыденной жизни, куда и должны были потом вернуться. Но в том-то и дело, что В. А. Триадский учил их разнообразить, оживлять эту обыденность, не только расцвечивать шумными фейерверками, но и одарять милыми неожиданностями, учил одухотворять повседневность, очеловечивать, казалось бы, казенные мероприятия, радовать непрерывно непривычными мелочами…

У них постепенно вырабатывалась особая философия, осмысливающая высшую суть их будущего поприща: если посмотреть зорко, все в жизни высокопразднично — работа, общение, любовь, воспитание детей, отдых, путешествия, даже уборка дома, — надо лишь уметь это увидеть, почувствовать, выявить, заставить заиграть.

И они, воспитанники В. А. Триадского, будут не режиссерами неких надуманных, искусственно-театральных действий, а как бы художниками самой жизни, и для этого должны нести в себе самих доброжелательность, дар понимания и сочувствия.

С этим и вышел в жизнь первый выпуск нового отделения. Одним из лучших был в нем Вячеслав Залецило, судимый потом за покушение на умышленное убийство, не повлекшее тяжких последствий лишь потому, что жертвы защищались и убежали.

Новая красивая должность «Мастер Праздника» вызывала естественную гордость в Институте культуры, но тем не менее Ни в одном Доме культуры нет ее в штатном расписании. Не было ее и в Зарайске, родном городе Залецило, куда он вернулся с семьей после окончания института по договоренности с отделом культуры горсовета и откуда официально сообщили в Москву (в министерство и институт), что Залецило назначен на должность художественного руководителя Дома культуры.

Но и этой должности в Доме культуры не было. Точнее, при хорошем финансовом состоянии директор мог собственной волей ее учредить, но дела Дома культуры обстояли весьма неважно, и Залецило начали оформлять на те должности, которые были в штатном расписании постоянными.

Директор Анна Михайловна Егорова поручила ему создание эстрадно-танцевального ансамбля, который мог бы играть на вечерах танцев. Вячеслав Станиславович, любивший с детства музыку, как мы помним, и игравший сам на нескольких инструментах, начал работать с радостью. У него зародилась идея особых танцевальных вечеров, где бы танцы чередовались с милыми шутками, необидными розыгрышами, остроумными викторинами, неожиданными играми. Он хотел работать и для денег — они действительно нужны были и Дому культуры, и ему, — и для душ тех, кто будет танцевать, веселиться, угадывать, шутить на задуманных им вечерах. Он нашел единомышленников в художественной самодеятельности Зарайска, начал репетировать, сочинять викторину, выдумывать игры. И в самой увлекательной стадии этой работы, когда замысел танцевального вечера нового типа, лишенного совершенно пошлости и банальщины, начал обретать реальные очертания, последовало категорическое распоряжение Егоровой: «Завтра, в субботу, играйте!» — «Мы репетируем меньше десяти дней, — объяснил Залецило, — ни в музыкальном, ни в эстетическом отношении…» — «Играйте!» — «Оркестр не в состоянии хорошо играть завтра, даже если это будет обычный танцевальный вечер». — «Мне безразлично, хорошо ли он будет играть или нехорошо, важно, чтобы он играл!»

И оркестр в субботу вечером играл. Залецило, дирижируя, страдал: он понимал, что играет оркестр ужасно. В институте и раньше, в армии, в окружном ансамбле, за подобную игру ему бы не поздоровилось. А сейчас никто, казалось, не замечал, что это ужасно. Может быть, потому, что большинство танцующих были пьяны. Была навеселе и сама Егорова. Оставалось одно утешение: трезвы были музыканты. До молниеносного создания этого эстрадного оркестра Залецило, по поручению Егоровой, выступал в период уборки в селах с музыкантами Дома культуры: там было все наоборот — трезвы в зале и пьяны на эстраде, сами выступавшие. И, дирижируя, Залецило уныло решал дилемму: что же лучше — трезвым выступать перед пьяными или пьяным перед трезвыми?

Он пошел к заведующему отделом культуры Зарайского исполкома Сергею Георгиевичу Карасеву. Карасев был директором Зарайской музыкальной школы, когда в ней мальчишкой учился Залецило игре на аккордеоне, и с детских лет он сохранил к нему, Сергею Георгиевичу, почтение. Залецило пошел к Карасеву не с жалобой, а с идеей — устроить в Зарайске День Духовой Музыки.

«Какая сила в духовых оркестрах, какая сила и какая страсть!» — чьи это стихи? Автора он не помнил, но строки легли в душу навсегда. Карасеву идея понравилась. В Зарайске немало духовых оркестров — на заводах, в учреждениях, в институтах, — и вот они, как реки к морю, потекут однажды в воскресенье к центру города, расплескивая щедро торжественную или веселую музыку; потом они соединятся в единый мощный оркестр — по существу, оркестром станет город. И этот город-оркестр исполнит что-нибудь самое торжественное или самое веселое. Потом выйдут на эстраду певцы, танцоры, поэты, ветераны труда и Великой Отечественной войны. Потом оркестры торжественно удалятся, чтобы в разных концах города дать разные концерты: классической музыки, легкой, танцевальной… Сергею Георгиевичу Карасеву идея понравилась, ничего подобного раньше в Зарайске не было.

Егорова же, когда Залецило поделился с ней идеей, отрезала:

— Это не наше дело!

Но Карасев пообещал:

— Я улажу.

День Духовой Музыки состоялся в октябре. Казалось, весь город стал в этот день духовым оркестром. Город-оркестр играл, пел, веселился.

Зарплаты за октябрь Залецило не получил — Егорова не поставила ему в табель рабочие дни, поскольку он работал не для Дома, а для города.

Жена его в это время ожидала ребенка.

И началась для него странная, полуфантастическая жизнь, в которой он выступал в двух ролях: чародея-устроителя городских торжеств и увеселений и нищего, обивающего пороги ради небольших, нелегко заработанных денег. Конечно, можно было, добившись разрешения Министерства культуры, уехать отсюда, но это был его родной город, тут его замыслы получали давно ожидаемое и желаемое давно воплощение. Он художественно оформил демонстрацию колонн 7 ноября, разработал торжественную церемонию открытия в центральном кинотеатре города эпопеи, посвященной Великой Отечественной войне; он постарался, чтобы традиционный слет передовиков города и деревни прошел неказенно, с непосредственностью, он устроил для учащихся Вечер союзных республик. Он искал, писал, репетировал, выдумывал денно и нощно. Зарплату Егорова ему не выписывала. Дело увлекало Залецило настолько, что он рад бы и без денег работать. И если бы не семья — беременная жена, больная старая бабушка, если бы он был один, то, наверное, и делал бы все это без денег, потому что моральное удовлетворение было велико. А теперь все чаще ломило в висках от унижений, переживаемых в бухгалтерии, и чувства неловкости перед женой.

Он шел в бухгалтерию как на Голгофу. Бухгалтер, она же кассир, соратница Егоровой, насмешливо ему объявляла, что денег ему не выписали, поскольку в табеле не отмечено ни одного рабочего дня. И это несмотря на то, что и в Доме культуры он учил, репетировал, вечерами дирижировал для танцующих.

Залецило не любил, когда ему жаловались, и сам раньше ни на кого не жаловался. И к Карасеву Сергею Георгиевичу шел он не с жалобами, а за советом: что делать? Карасев, человек мягкий, уступчивый, сокрушенно вздыхал, поздравлял с творческим успехом, успокаивал, потом по телефону долго убеждал Егорову, что работа Залецило делает честь Дому культуры, что Дом этот находится в том же городе, жизнь которого Залецило хочет украсить, а не в некоем неведомом царстве-государстве, что она, Егорова, поступает неправильно.

И Егорова соглашалась милостиво заплатить. Залецило шел в бухгалтерию — там ожидало его самое мучительное унижение: он получал за месяц странные, несуразные, непонятные суммы, составлявшие лишь часть зарплаты: 32 рубля 54 коп. или 40 рублей 20 коп., то, что Егорова сочла нужным ему выплатить. Идти опять к Карасеву не было ни желания, ни сил, и он шел с этими деньгами домой, ощущая все более острую боль в висках.

В самом Доме культуры работа была развалена абсолютно и, казалось, непоправимо, что отмечали и подробнейшим образом записывали в соответствующих документах разнообразные комиссии. Но на судьбе Егоровой и жизни Дома это нисколько не отражалось.

Методисты, инструктора, баянисты Дома культуры (зарплату они получали неукоснительно и полностью) собирались часам к одиннадцати утра в методическом кабинете, нажимали клавиши магнитофона, танцевали, курили, обсуждали городские новости; перед обедом появлялась Егорова, собирали деньги на вино. К вечеру все затихало, оставался лишь дежурный у телефона. Обследования, комиссии решительно ничего в этой жизни не меняли. Само помещение Дома культуры обветшало настолько, что зимой, в морозы, надо было сидеть в пальто, а летом, в дожди, намокали потолки, стояли на полу лужи. Но и это, казалось, никого не беспокоило — танцевали, курили, пили.

Залецило несколько раз пытался убедить Егорову, что Дом культуры должен стать средоточием духовной, эстетической, музыкальной жизни города, что надо создать несколько художественных ансамблей, ведь в Зарайске немало талантливых людей, хореографический ансамбль, перечислял он, вокальный, пантомимы, стоит даже подумать о пионерском и комсомольском политических театрах. В трезвом состоянии Егорова выслушивала все это угрюмо, когда же бывала навеселе, усмехалась: «Балеты, пантомимы, духовые оркестры… Мне уборщицу не на что содержать». Залецило доказывал, что деньги будут, если наладить художественную жизнь Дома и устраивать концерты, вечера, демонстрацию фильмов по абонементам, а еще, если надо, он начнет убирать помещение бесплатно. «Нет уж, — сердилась она, — лучше играйте на вечерах танцев». И он играл, все равно не получая денег, потому что его жизнь за стенами Дома, жизнь, в которой были музыка, веселье и новизна, у Егоровой вызывала все большую ревность и неприязнь, видимо потому, что была не во всем понятна, создавала фон, на котором руководимое ею учреждение выглядело все более непривлекательно и странно…

И Залецило шел опять к Карасеву, и тот опять его успокаивал и опять усовещивал Егорову, и та опять выписывала несуразные, унизительные суммы. Он выходил из бухгалтерии с разламывающейся головой.

Не хотелось возвращаться домой.

Но вот настал в марте великий час его жизни: сегодня Зарайск отпразднует Уход Русской Зимы!

Со студенческих лет он лелеял замысел этого большого разнообразного действа: с ряжеными, кавалькадами, оркестрами, скоморохами, катанием с ледяных горок, фанфаристами, аттракционами.

Утром Зарайск разбудили фанфары.

Вечером, когда город, устав от песен, танцев, бега на ходулях, соревнования поваров, зазывных выкриков коробейников, музыки, затихал, к нему подошла Егорова.

— Залепило, — обратилась она к нему, затейно, по-скоморошьи, искажая его фамилию, — Залепило, убирался бы ты отсюда.

За март она не выписала ему ни копейки, и даже настояния Карасева на этот раз не подействовали. Дело не в том, что в Доме культуры не было денег для зарплаты, они, разумеется, были, их не было для одного человека по воле Егоровой — для Залецило.

(С Егоровой я встретился, когда Залецило не было уже в Зарайске и сама она уже не была директором Дома культуры, занимала скромную должность в небольшой библиотеке. После утомительной беседы, посвященной с ее стороны доказательствам того, что у Залецило был невозможный характер, Егорова оставила у меня резкое впечатление человека, которому противопоказана малейшая власть, как противопоказаны прыжки с шестом в высоту при пороке сердца. Не исключено, что на должности без «шеста», не имея в подчинении ни одного человека, она оставалась бы до конца дней не безупречным, но, в общем, полезным работником, потому что психология временщицы, наслаждающейся коротким, но ярким периодом могущества, не могла бы развернуться. Переживая в воспоминаниях тот свой «звездный час», она и сейчас судила обо всем с железной категоричностью человека, не допускающего и мысли о собственных ошибках и в то же время подозревающего всех ближних в ошибках мыслимых и немыслимых…)

Но вернемся к незвездным часам Залецило.

Он опять пошел к Карасеву.

— Что делать? — сокрушенно вздохнул тот. — Обращайся в суд. Закон на твоей стороне.

Идти в суд после ликующего того мартовского дня, когда — осуществилось, исполнилось! — весь город веселился, оттаивал душой, было нестерпимо тяжело. Но дома не было ни рубля, и он пошел.

Судья выслушала его сочувственно, перечислила документы, которые надо собрать, и посоветовала ему, пока суд не вынесет решения, «ходить на работу и быть на рабочем месте полный рабочий день», чтобы не давать Егоровой оснований для новых обвинений. Несмотря на то что судья была с ним доброжелательна и мягка, он вышел из помещения суда с болью на этот раз не только в висках, но и в сердце, его шатало и тошнило, и он по дороге домой зашел в больницу. Там тоже отнеслись к нему доброжелательно и мягко, ведь все они, и судьи, и врачи, отпраздновали с ним Уход Русской Зимы. Ему дали хорошее лекарство, и он понемногу успокоился…

Утром он задумал летний молодежный бал. Точнее, бал-маскарад. Маски создадут эффект волнующей неузнаваемости, тайны. Да, бал-маскарад, и не в фойе, не в залах — на улицах. Сама улица должна играть летом. На улицы выйдут джаз-оркестры, хореографические ансамбли, маски. Раньше он рыскал по городу, искал, объединял таланты. Теперь станет тяжелее: надо, по совету судьи, сидеть в неуюте Дома культуры от и до. Ну ничего, стены ветхие, потолок течет, но инструменты-то и радиоаппаратура есть! Пусть теперь гора, то бишь художественная самодеятельность, идет к Магомету. Можно и в обветшавших стенах, не получая денег, чувствовать себя богом, если делаешь любимое дело.

Теперь он являлся на работу не пол-одиннадцатого, как остальные сотрудники, а точно, минута в минуту, к десяти и не покидал Дома до позднего вечера. Он облюбовал комнату для репетиций; с утра допоздна она была полна молодыми Людьми и даже мальчишками и девчонками. Он старался в работе забыть обо всем и делать все: ставил акробатические этюды, репетировал с мимами, учил играть на аккордеоне, дирижировал хором, отбирал музыкантов для джаз-оркестра, составлял репертуар. В небольших перерывах между репетициями он рисовал эскизы масок для летнего бала. Он уже два месяца не получал зарплаты, и ему не было известно, ставит ли ему сейчас Егорова в табеле рабочие дни.

За стеной, в методическом кабинете, танцевали, пили, курили. Он не замечал этого, не думал. Он не чувствовал ни раздражения, ни голода, был одержим идеей летнего бала-маскарада.

Но этих, несмотря ни на что, безумно-счастливых дней было не много. Он любил малышню, но первый удар нанесла ему именно она: «А у нас были в школе дядя и тетя и говорили, чтобы мы не ходили больше на репетиции, потому что вас увольняют». Залецило ощутил опять острую боль в висках, затошнило. А назавтра Анна Михайловна Егорова через инструктора объявила ему, что не разрешает больше пользоваться радиоаппаратурой. В полном унынии Залецило побрел к Сергею Георгиевичу Карасеву. Тот выслушал его, не поднимая головы, чувствовалось, что он, немолодой, нездоровый человек, от этой ситуации бесконечно устал. А если бы и не устал, табель-то, табель, в котором можно было поставить рабочий день, а можно не поставить, был в руках Егоровой, а не его. Не будешь ведь стоять над нею денно и нощно, чтобы ухватывать, когда она ставит рабочий день, а когда нет… И аппаратура была в ее руках, и инструменты музыкальные, и даже сами стены…

Через неделю у него отобрали все инструменты, оставили лишь аккордеон. Он распустил все оркестры, оставив лишь несколько ребят, которых учил играть на аккордеоне.

Потом и аккордеон отобрали.

И опять пошел он к Карасеву, который когда-то учил его на аккордеоне играть, с которым он договаривался о том, что после окончания Института культуры вернется в Зарайск. «Сергей Георгиевич, ведь это же то же самое, что кисть отобрать у художника, единственную последнюю кисть…» И он заплакал — в первый раз. Карасев успокаивал его, утешал, мягко, безвольно, устало, обещал послать комиссию.

Теперь он являлся утром в облюбованную для репетиций комнату и сидел в одиночестве и тишине, пытаясь думать о бале-маскараде, рисовать эскизы. Но не думалось, не рисовалось. Виски ломило все сильнее.

Потом и комнату у него отобрали, закрыв наглухо, и в остальные не разрешили заходить. Теперь он с утра до вечера ходил по коридорам.

Ему оставались лишь коридоры. Он опять пошел к судье, та была по-прежнему мягкая, доброжелательная, объяснила, что для окончательного решения недостает лишь одного документа, и посоветовала по-прежнему являться к десяти и находиться в Доме культуры полный рабочий день.

И Залецило с утра до вечера томился в коридоре. Он жил теперь надеждой на обещанную комиссию, которая увидит, поймет, разберется, и опять помчатся тройки, захохочут ряженые, выступят из мглы таинственные маски.

Егорову он в эти дни не видел: и она его обходила, и он ее. Все распоряжения о лишении его аппаратуры, инструментов, помещений передавались ему через инструкторов и художественного руководителя — Егорова сочла теперь возможным учредить эту должность, назначив на нее не Залецило, несмотря на то что несколько месяцев назад из Зарайска в министерство и Институт культуры было сообщено, что назначен художественным руководителем он.

Егорову он не видел, но однажды утром, поднимаясь в Дом культуры, он столкнулся с ней лицом к лицу — она явилась в тот день почему-то раньше обычного, стояла на пороге. Чувствуя сильное головокружение, он остановился, надеясь, что она посторонится, но она стояла недвижно, твердо ему объявила: «Вы уволены. Уходите». — «Уволен? — не поверил и растерялся Залецило. — За что?» — «В бухгалтерии отдела культуры получите трудовую книжку. Там записано».

Ничего не понимая, совершенно убитый, он пошел в отдел культуры, Егорова — за ним.

Ему казалось, что жизнь кончена — лучше бы он не родился. Это было для него не просто увольнение — крушение судьбы.

По дороге его мучила неотступно одна мысль: как он объяснит все это заведующему кафедрой Владимиру Алексеевичу Триадскому, товарищам по институту, жене, которая вот-вот должна родить? Уволен! Уволен!! Но за что?!

В бухгалтерии отдела культуры ему выдали книжку, он вышел в коридор, раскрыл ее и, ничего не соображая, увидел две цифры: 4 и 33. Он постарался сосредоточиться, это ему долго не удавалось, потом он понял, что уволен по пункту 4 статьи 33 Кодекса законов о труде.

Он вышел во двор отдела культуры и увидел во дворе Карасева и Егорову. Они собирались садиться в автомашину, куда-то ехать. Он быстро, пока они не уехали, подошел к ним, обратился к Карасеву с вопросом: что означает пункт 4 статьи 33? Карасев молчал, опустив голову. А Егорова объяснила — тяжело, односложно:

— Прогулы.

— Прогулы?! — не поверил Залецило. — Сергей Георгиевич, поднимитесь со мной в кабинет на минуту.

— Потом, — пообещал Карасев, — когда вернусь.

— Сергей Георгиевич…

Голова закружилась. Затмился день.

Дальше он, если ему верить, ничего не помнит. Но хорошо помнят те, кто стоял поблизости, и те, кто видел из окон. Он судорожно выхватил что-то (потом это легло на стол суда как вещественное доказательство — перочинный нож, на беду оказавшийся в те роковые секунды в его кармане), замахнулся, опустил руку… И в тот же миг мир фанфаристов, троек, музыки, воздушных шаров, ледяных горок, духовых оркестров, кавалькад, балов распался, как распадаются в космических катастрофах безвестные, не раскрывшие всего возможного богатства бытия миры.

Когда он находился в тюрьме, ожидая суда, решение о его увольнении было отменено, как незаконное. Но в судьбе его это уже не могло ничего изменить.

Сына, который родился летом, он не увидел.

Его судили и осудили за покушение на умышленное убийство двух человек, не повлекшее тяжких последствий лишь потому, что жертвы защищались и убежали (Карасев и Егорова были ранены). Мера наказания — восемь лет в колонии усиленного режима, без ссылки.

Я пишу не для того, чтобы оправдать человека, совершившего действительно тяжкое деяние, и не для того, чтобы обвинить суд в излишней суровости.

Я пишу для того, чтобы ПОНЯТЬ: почему?

Почему рушатся иногда судьбы, в сущности, хороших людей и они оказываются, как говорили в старину, «за решеткой»? Я выбрал одну локальную историю. «Третья модель» поведения чаще всего оканчивается менее бурно и не в зале суда. Я остановился на экстремальной ситуации для того, чтобы резче выявить всю меру ответственности большого мира за судьбу личности в микромире, где моральные нормы извращены.

В одном из писем, полученных судебными органами при разборе этого дела от уважаемых в Зарайске людей, было отмечено: «За короткий период времени Залецило внес больше творчества, инициативы, чем Егорова за многолетнюю трудовую деятельность». И это, как явствует из писем, видел весь город. Было бы нелепо и наивно обвинять город в том, что он «безмолвствовал» в тяжкие для Залецило месяцы. Самый маленький город в сопоставлении с одним человеком велик. У него большая жизнь, разнообразные заботы. Но не могли ли те, кто выступил в защиту Залецило, когда он стал уже подсудимым, защитить его раньше, когда он один на один боролся с Егоровой?

Ведь он обращался в авторитетные учреждения города, особенно часто, как мы видели, в отдел культуры; он не боролся, не наступал, он лишь сообщал, что ему тяжко работать и тяжко жить. Он был повелительно уверен и собран в любимом деле, при устройстве торжеств и увеселений, и, как ребенок, беспомощен, когда надо было защитить собственные интересы и моральные нормы, которые с этими интересами переплелись.

Моральные понятия обладают одной интересной особенностью. Они при всем их авторитете кажутся порой книжными, абстрактными, пока не одеваются живой, трепетной тканью человеческой судьбы. И тогда мы понимаем, что «добро» — это не термин, излюбленный нудными моралистами, а живое сердце, которое болит и может от боли разорваться или непоправимо помрачить на минуту разум, а «совесть» — это не надуманная абстракция, а наше общее, большое беспокойство за судьбу человека, который хочет отдать обществу все силы души.

«Третья модель» — постоянное и неотложное дело большого мира, а большой мир — это мы все.

…Через несколько месяцев после суда жена поехала к нему в колонию. Он вышел к ней, виновато улыбаясь, и она вглядывалась в него, узнавая и не узнавая.

1980 г.