11.1 Тоталитарная пропаганда

11.1 Тоталитарная пропаганда

Только толпу и элиту можно привлечь энергией, содержащейся в самом тоталитаризме; завоевать же массы можно только с помощью пропаганды. В условиях конституционного правления и свободы мнений тоталитарные движения, борясь за власть, могут использовать террор только в определенных пределах и, подобно другим партиям, вынуждены завоевывать приверженцев и внушать доверие публике, которая еще не полностью изолирована от всех других источников информации.

Давно известно и часто утверждалось, что в тоталитарных странах пропаганда и террор представляют две стороны одной медали.[734] Однако это верно лишь отчасти. Везде, где тоталитаризм обладает абсолютной властью, он заменяет пропаганду идеологической обработкой и использует насилие не столько для запугивания людей (это делается лишь на начальных стадиях, когда еще существует политическая оппозиция), сколько для постоянного воплощения своих идеологических доктрин и своей практикуемой лжи. Тоталитаризм не может удовлетвориться утверждением, что безработицы не существует, при наличии противоположных фактов; в качестве составной части своей пропаганды он уничтожит пособия по безработице.[735] В равной степени важен и тот факт, что отказ признать безработицу, воплотил, пусть даже довольно неожиданным путем, старую социалистическую доктрину: кто не работает тот не ест. Или возьмем другой пример, когда Сталин решил переписать историю русской революции. Пропаганда его новой версии включала в себя вместе с уничтожением ранних книг и документов также и уничтожение их авторов и читателей. Публикация в 1938 г. новой официальной истории Коммунистической партии была сигналом к окончанию сверхчисток, уничтоживших целое поколение советских интеллектуалов. Точно так же нацисты на оккупированных восточных территориях в первую очередь использовали антисемитскую пропаганду в целях осуществления более строгого контроля над населением. Они не нуждались в терроре и не использовали его для подкрепления этой пропаганды. Когда же они ликвидировали большую часть польской интеллигенции, то сделали это не потому, что последние были в оппозиции к ним, а потому, что, согласно их доктрине, у поляков не было интеллекта. И когда они планировали похищать голубоглазых и белокурых детей, в их намерение входило не запугать население, а спасти «немецкую кровь».[736]

Пока тоталитарные движения существуют еще внутри нетоталитарного мира, им приходится прибегать к тому, что мы обычно называем пропагандой. Но такая пропаганда всегда направлена вовне — будь то не вовлеченный в движение слой населения внутри страны или нетоталитарные страны за границей. Эта внешняя сфера, к которой обращается тоталитарная пропаганда, может сильно меняться; даже после захвата власти тоталитарная пропаганда может направляться на ту часть собственного населения, чье поведение не подвергалось в достаточной мере идеологической обработке. В этом отношении речи Гитлера во время войны, обращенные к своим генералам, представляют собой блестящую модель такой пропаганды. Главным образом она характеризуется ужасающей ложью, которой фюрер удивлял своих гостей, пытаясь повлиять на них.[737] Внешняя сфера также может состоять из групп сочувствующих, еще не созревших для того, чтобы воспринять истинные цели движения. Наконец, часто случается, что даже некоторые члены партии рассматриваются близким кругом фюрера или членами элитных формирований принадлежащими той же внешней среде. В этом случае на них также необходимо распространить пропаганду, так как их нельзя считать окончательно вовлеченными. Не переоценивая важности пропагандистской лжи, можно назвать множество примеров, когда Гитлер был вполне искренен и грубо недвусмыслен в определении истинных целей движения, но эти случаи просто не осознавались общественностью, еще не подготовленной к подобной последовательной логике.[738] Таким образом, тоталитарная форма подавления стремится ограничить применение пропагандистских методов исключительно сферой своей внешней политики или заграничными отделениями движения в целях снабжения их подходящим материалом. Тогда же, когда тоталитарная идеологическая обработка внутри страны приходит в противоречие с пропагандистской ложью, предназначенной для заграницы (как случилось в России во время войны, но не тогда, когда Сталин заключил сделку с Гитлером, а когда война с Гитлером привела его в лагерь демократии), внутри страны пропаганда объясняется как «временный тактический маневр».[739] Насколько это возможно, различие между идеологической доктриной для посвященных членов движения, уже не нуждающихся в пропаганде, и настоящей пропагандой, предназначенной для внешнего мира, устанавливается уже в тот момент, когда само движение еще не пришло к власти. Взаимосвязь между пропагандой и идеологической доктриной зависит, с одной стороны, от размеров движения и от внешнего давления — с другой. Чем меньше размах движения, тем больше усилий оно тратит на простую пропаганду. Чем больше давление на тоталитарные режимы со стороны внешнего мира — давление, которое нельзя полностью игнорировать, даже находясь за железным занавесом, — тем более активно будет тоталитарный диктатор использовать пропаганду. Существенный момент состоит в том, что необходимость в пропаганде всегда диктуется внешним миром, и что само движение использует не пропаганду, а идеологическую обработку. И наоборот, внедрение доктрины, которое неизбежно соседствует с террором, прямо пропорционально силе движения или изоляции тоталитарного правительства, его защищенности от внешнего влияния.

Конечно, пропаганда — это часть «психологической войны», но террор — нечто большее. Тоталитарные движения продолжают использовать террор даже тогда, когда психологические цели достигнуты — когда реальный ужас царит над безоговорочно усмиренным населением. Там, где террор доведен до совершенства, как, например, в концентрационных лагерях, пропаганда полностью исчезает. Более того, она сразу была запрещена в нацистской Германии.[740] Пропаганда, другими словами, единственный и, может быть, наиболее важный инструмент тоталитаризма при общении с нетоталитарным миром. Террор, наоборот, истинная сущность данной формы правления. Его существование также мало зависит от психологических или других субъективных факторов, как существование законов в конституционно управляемых странах зависит от числа людей, нарушающих их.

Террор как дополнение к пропаганде играл большую роль при нацизме, чем при коммунизме. Нацисты не уничтожали важных политических фигур, как это делалось во времена первоначальной волны политических преступлений в Германии (убийство Ратенау и Эрцбергера); вместо этого, с помощью убийства мелких функционеров-социалистов или влиятельных членов оппозиционных партий, они пытались внушить населению опасность даже простого членства в этих партиях. Этот вид массового террора, пока еще действовавший в сравнительно небольших масштабах, постепенно набирал силу, потому что ни полиция, ни суд серьезно не возбуждали дел по поводу политических правонарушений против так называемых правых. Примечательно то, что нацистские публицисты удачно определили как «силовую пропаганду»:[741] большинству населения стало ясно, что власть нацистов нечто большее, чем власть правительства, и что безопаснее быть членом нацистской околовоенной организации, чем лояльной республиканской. Это впечатление во многом усиливалось специфическим использованием нацистами своих политических преступлений. Нацисты всегда признавались в них публично, никогда не извинялись за «нарушение правопорядка» — такие извинения употреблялись только сочувствующими — и поражали население этим своим отличием от «пустых болтунов» других партий.

Сходство между подобным видом террора и обыкновенным бандитизмом достаточно ясно, чтобы о нем нужно было говорить особо. Однако это не означает, что нацизм и есть бандитизм, как иногда отмечается, но лишь, что нацисты, не осознавая этого, многому научились у американских гангстеров. Точно так же и их пропаганда, уже осознанно, многое позаимствовала у американской деловой рекламы.

Однако более специфическим в тоталитарной пропаганде, нежели прямая угроза и преступления против индивидов, является использование скрытого, завуалированного и опасного оружия против тех, кто не подчиняется ее учению, и позже массовое убийство как «виновных», так и «невиновных». Люди, которых коммунистическая пропаганда угрожала «сбросить с локомотива» истории как безнадежно отставших от своего времени и бесполезно растрачивающих свои жизни, были такими же как и те, которых при нацизме пугали прозябанием вопреки вечным законам природы и жизни, необратимым и таинственным вырождением их крови. Назойливое настаивание на «научной» природе своих утверждений в тоталитарной пропаганде можно сравнить с определенной рекламной техникой, которая тоже направлена на массы. И действительно, колонки рекламных объявлений в каждой газете демонстрируют эту «научность», например, когда фабрикант с помощью фактов и цифр, полученных из «исследовательских» лабораторий, доказывает, что именно его мыло — «лучшее мыло в мире».[742] Также верно и то, что существуют определенные элементы насилия в полных выдумки преувеличениях рекламных агентов, в которых за утверждением, например, что «девушки, не использующие особый сорт мыла, останутся на всю жизнь с прыщами и без мужа», кроется дикая мечта о монополии — мечта, что в один прекрасный день производитель «единственного мыла, предохраняющего от прыщей», сможет-таки оставить всех девушек, не пользующихся этим мылом, без мужей. Таким образом, как в деловой рекламе, так и в тоталитарной пропаганде явно просматривается суррогат власти. Одержимость тоталитарного движения «научной» достоверностью проходит, как только движение достигает власти. Нацисты уволили даже тех ученых, которые хотели служить им, большевики же использовали доброе имя своих ученых для совершенно ненаучных целей и заставляли их разыгрывать из себя шарлатанов.

Но на этом кончается часто переоцениваемое сходство массовой рекламы с массовой пропагандой. Бизнесмены обычно не выступают в качестве пророков и не занимаются постоянно демонстрацией правильности своих предсказаний. Научность тоталитарной пропаганды характеризуется тем, что она почти всегда настаивает на научном предсказании, в отличие от более старомодной апелляции к прошлому. Нигде идеологические истоки социализма, с одной стороны, и расизма, с другой, не проступают так отчетливо, как в претензиях идеологов этих доктрин на открытие ими тайных сил, способных обеспечить им лучшую из возможных в фатальной цепи событий долю. В «абсолютистских системах, которые ставят все события истории в зависимость от великих первопричин, связанных фатальной предопределенностью, и которые устраняют человека из истории человеческой расы» (Токвиль), заключена, безусловно, великая сила притяжения для масс. Но не стоит сомневаться и в том, что нацистские лидеры действительно верили, а не просто использовали для пропаганды положения высоких доктрин, например: «Чем с большей точностью мы узнаем и исследуем законы природы и жизни, тем лучше мы сможем сообразоваться с волей Всевышнего. Чем лучше мы проникнем в волю Всевышнего, тем большим будет наш успех».[743] Сразу видно, что требуется совсем немного изменений, чтобы выразить сталинское кредо в двух предложениях. Они могут выглядеть таким образом: «Чем с большей точностью мы узнаем и исследуем законы истории и классовой борьбы, тем лучше мы сможем сообразоваться с диалектическим материализмом. Чем лучше мы проникнем в диалектический материализм, тем большим будет наш успех». Сталинское понятие «правильного руководства»[744] в любом случае вряд ли можно проиллюстрировать лучше.

Тоталитарная пропаганда подняла идеологическую научность и свою технику производства лозунгов в форме предсказания до высот эффективности метода и абсурдности содержания, потому что, демагогически говоря, вряд ли существует лучший способ избежать дискуссий, чем освободиться от аргументов настоящего и утверждать, что только будущее сможет открыть его достоинства. Однако отнюдь не тоталитарные идеологи изобрели эту процедуру и не только они использовали ее. Конечно, онаученность массовой пропаганды действительно настолько универсально использовалась в современной политике, что этот факт истолковывался как более общий признак той одержимости наукой, которая характеризовала Западный мир со времен расцвета математики и физики в XVI в. В этом случае тоталитаризм представляется лишь заключительной стадией процесса, на протяжении которого «наука [стала] идолом, способным магически исцелить язвы существования и изменить природу человека».[745] Конечно, была какая-то изначальная взаимосвязь между развитием науки и подъемом масс. «Коллективизм» масс приветствовался теми, кто надеялся на проявление «естественных законов исторического развития», способных исключить непредсказуемость индивидуальных действий и поступков.[746] Уже приводился пример Анфантена, который смог «предвидеть приближение времени, когда „искусство управлять массами“ будет развито настолько совершенно, что художник, музыкант или поэт будут обладать реальной силой поощрять и влиять с такой же определенностью, с какой математик решает геометрические задачи или химик проводит анализ вещества», на основе чего был сделан вывод, что современная пропаганда зародилась уже там и тогда.[747]

Однако, каковы бы ни были изъяны позитивизма, прагматизма и бихевиоризма и как бы они ни влияли на формирование того сорта здравого смысла, что был характерен для XIX в., отнюдь не в этом заключается свойственный массам «злокачественный рост утилитарных составляющих существования»,[748] к которому и апеллирует тоталитарная пропаганда и научность. Идущая от Конта позитивистская убежденность в том, что будущее определенно научно предсказуемо, основывается на оценке интереса как всепроникающей силы в истории и на предположении, что открыть объективные законы власти возможно. Политическая теория герцога де Рогана, утверждающая, что «короли командуют людьми, а интересы командуют королями», что объективный интерес — это та сила, которая «единственная никогда не терпит поражения», что «правильно или ложно понятый интерес делает правительство живым или мертвым», — это политическая теория, составляющая традиционную сердцевину современного утилитаризма, позитивизма или социализма, но ни одна из этих систем не предполагает, как это старается сделать тоталитаризм, что «возможно изменить природу человека». Наоборот, они все, явно или неявно, подразумевают, что человеческая природа всегда неизменна, что история есть рассказ об изменяющихся объективных обстоятельствах и человеческой реакции на них и что правильно понятый интерес может привести к благоприятной смене обстоятельств, но не к смене человеческой реакции как таковой. «Сциентизм» в политике и по сей день предполагает, что объектом политики является человеческое благосостояние, — представление, полностью чуждое тоталитаризму.[749]

И именно потому, что утилитарное ядро идеологий принималось как само собой разумеющееся, антиутилитарное поведение тоталитарных правительств, их полное равнодушие к массовым интересам вызвали шок. Это ввело в современную политику элемент неслыханной непредсказуемости. Тоталитарная пропаганда, однако, хотя и иным путем, показала, даже задолго до того, как тоталитаризм смог завоевать власть, насколько далеко массы могут отойти от самой связи с интересом. Так, было не вполне доказано подозрение союзников, что убийство душевнобольных, совершенное Гитлером в начале войны, было предпринято якобы для того, чтобы избавиться от лишних ртов.[750] На самом деле не война заставила Гитлера отбросить все этические нормы, а, по его мнению, массовое кровопролитие на войне давало ни с чем не сравнимую возможность начать убийства, которые, как и другие пункты его программы, были спланированы на тысячелетия вперед.[751] Так как фактически веками, на протяжении всей европейской истории, людей учили судить о каждом политическом действии по его cui bono и обо всех политических событиях по специфическим интересам, лежащим в их основе, они неожиданно столкнулись с элементом беспрецедентной непредсказуемости. Благодаря своим демагогическим качествам тоталитарная пропаганда, задолго до завоевания власти ясно показавшая, как мало массы руководствуются знаменитым инстинктом самосохранения, не была воспринята серьезно. Однако успех тоталитарной пропаганды не столько основывается на демагогичности, сколько на знании, что интерес как коллективная сила может проявляться только там, где устойчивые социальные структуры обеспечивают взаимосвязь между индивидом и группой. Не может пропаганда, основанная на отдельном интересе, эффективно распространяться в массах, отличающихся тем, что они не принадлежат ни к какому социальному или политическому организму и, следовательно, представляют собой поистине хаос интересов. Фанатизм членов тоталитарных движений, так явно отличающийся по качеству от даже самой необыкновенной лояльности членов обыкновенных партий является результатом отсутствия в массах собственного интереса, благодаря чему они вполне готовы жертвовать собой. Нацисты доказали, что можно повести целый народ на войну под лозунгом, заранее допускавшим возможность «…всем погибнуть», которого военная пропаганда в 1914 г. тщательно избегала, и повести отнюдь не в период нищеты, безработицы или уязвления национальных амбиций. Тот же самый настрой выявился в последние месяцы войны, к тому времени явно уже проигранной, когда нацистская пропаганда сплотила уже с трудом поддающееся запугиванию население обещанием, что фюрер «благодаря своей мудрости подготовил в случае поражения легкую смерть в газовых камерах всему немецкому народу».[752]

Тоталитарные движения используют социализм и расизм, выхолащивая из них утилитарное содержание, интересы класса или нации. Форма безошибочного предсказания, в которой эти понятия были представлены, стала более важной, чем содержание.[753] Главной характеристикой вождя массы стала безграничная непогрешимость; он не мог совершить ошибку никогда. [754] Более того, предпосылка непогрешимости основывалась не столько на сверхинтеллекте вождя, сколько на правильной интерпретации сущностных сил в истории или природе, сил, ложность которых нельзя доказать ни их разрушением, ни поражением, так как им суждено утвердиться на долгой дистанции.[755] Властвуя, вожди озабочены исключительно тем, чтобы сделать свои предсказания истинными, а это делает ненужным все утилитарные рассуждения. В конце войны нацисты не брезгали использовать концентрированные силы своей, еще сохранившейся организации для возможно полного разрушения Германии. Этим они хотели оправдать свое предсказание, что немецкий народ погибнет в случае поражения.

Пропагандистский эффект догмата о непогрешимости, поразительный успех усвоенной роли простого истолкователя действия неких предсказуемых сил поощряли у тоталитарных диктаторов привычку провозглашать свои политические намерения в форме пророчества. Наиболее известным примером подобного рода является речь Гитлера перед рейхстагом в январе 1939 г.: «Сегодня я хочу в очередной раз сделать предсказание. В том случае, если еврейские финансисты… еще раз добьются успеха в вовлечении народов в мировую войну, результатом будет… уничтожение еврейской расы в Европе».[756] В переводе на нетоталитарный язык это означает: в мои намерения входит начать войну и ликвидировать евреев в Европе. Также и в случае со Сталиным. Сталин в 1930 г. (именно в этом году он подготовил физическое уничтожение как правых, так и левых внутрипартийных оппозиционеров) в своей известной речи перед ЦК Коммунистической партии[757]

описал их как представителей «умирающих классов».[758] Это определение не только говорит о специфической резкости этой речи, но и сообщает, в тоталитарном стиле, о физическом уничтожении тех, чье «умирание» уже было предопределено. В обоих примерах достигается один и тот же объективный результат: ликвидация является составной частью исторического процесса, в котором человек либо выполняет то, что, согласно непреложным законам, должно произойти, либо становится жертвой. Как только совершается наказание жертв, «пророчество» становится обращенным в прошлое алиби: не случилось ничего иного, кроме того, что было уже предсказано.[759] И не важно, означают ли «законы истории гибель» классов и их представителей, или «законы природы… искоренение» всех тех элементов, которые никак «не приспособлены к жизни» — демократов, евреев, восточных недочеловеков (Untermenschen), или неизлечимо больных. Не случайно, Гитлер также говорил об «умирающих классах» как о тех, которые должны быть «уничтожены без всяких сожалений».[760]

Этот метод тоталитарной пропаганды, как и другие, становится безопасно применять только после того, как движение приходит к власти. Тогда все дискуссии об истинности и ложности предсказаний тоталитарного диктатора становятся такими же нелепыми, как спор с потенциальным убийцей о том, останется жить или умрет его будущая жертва, так как убийца может быстро доказать правильность своих предсказаний, убив человека. Единственно веским доводом в подобных обстоятельствах является немедленное спасение человека, чья смерть уже предсказана. Перед тем как вожди масс приходят к власти, их пропаганда, в целях подгонки реальности под свою ложь, отличается особым презрением к фактам как таковым.[761] По их мнению, факт полностью находится во власти человека, способного сфабриковать его. Утверждение, что московское метро является единственным в мире, лживо лишь до тех пор, пока у большевиков не хватает власти разрушить все остальные. Другими словами, метод безошибочного предсказания, более чем какие-либо приемы тоталитарной пропаганды, выдает окончательную цель тоталитаризма — завоевание мира, так как только в мире, полностью им контролируемом, тоталитарный правитель сможет воплотить все свои лживые утверждения и сделать истинными все свои пророчества.

Язык пророческой научности соответствует желаниям масс, потерявших свое место в мире и теперь готовых к реинтеграции в вечные, всеопределяющие силы, которые сами по себе должны нести человека как пловца на волнах превратности судьбы к берегам безопасности. «Мы моделируем жизнь нашего народа и наше законодательство согласно приговору генетиков»,[762] — сказали нацисты. Сходным образом большевики убеждали своих сограждан, что экономические силы имеют власть приговора в истории. Тем самым они обещали победу независимо от «временных» поражений и ошибок в отдельных свершениях. Массы, в отличие от классов, желают победы и успеха как таковых, в их наиболее абстрактных формах; они не связаны друг с другом теми особыми коллективными интересами, которые бы они ощущали существенными для их собственного выживания в виде группы и которые они могли бы поэтому отстаивать даже перед лицом превосходящих сил. Для них важнее победа безотносительная к случаю и успех, независимый от того, что предпринимается, чем какое-то конкретное дело, способное принести победу, или особое предприятие, сулящее успех.

Тоталитарная пропаганда совершенствует технические приемы массовой пропаганды, но не изобретает ни их, ни пропагандируемых тем. Все это было подготовлено пятьюдесятью годами подъема империализма и распада национального государства, когда толпа выступила на сцену европейской политики. Подобно ранним лидерам толпы, ораторы тоталитарных движений обладали безошибочным инстинктом к чему-то такому, что партийная пропаганда или общественное мнение не отваживались затронуть или к чему относились безразлично. Все скрытое, все обойденное молчанием приобрело большое значение независимо от подлинной значимости. Толпа действительно верила, что истина как раз в том, что респектабельное общество лицемерно умалчивало или тщательно скрывало путем искажения.

Таинственность, как таковая, стала первым критерием в выборе тем. Источник тайны не был важен; он мог находиться в сознательном, политически объяснимом желании секретности, как в случае с британской тайной полицией или французским «Deuxieme Bureau», или в стремлении революционных групп к конспирации, как в случае с анархистами и другими террористическими сектами; или в структуре обществ, чей изначальный секрет был скрыт до тех пор, пока не стал хорошо известен, и где только формальные ритуалы еще сохраняли первоначальную тайну, как в случае с франкмасонами; или в древних предрассудках, которые сплелись в легенды вокруг определенных групп, как в случае с иезуитами и евреями. Нацисты были, несомненно, чемпионами в отборе подобных тем для массовой пропаганды, но большевики постепенно обучились приемам, хотя они в меньшей степени основывались на традиционно принятых тайнах и предпочитали свои собственные изобретения. Так, начиная с 30-х годов в большевистской пропаганде один таинственный мировой заговор сменил другой (от заговора троцкистов, за которым последовал заговор правления трехсот семей, до зловещих империалистических, т. е. глобальных, махинаций британских и американских секретных служб).[763]

Эффективность подобного рода пропаганды демонстрирует одну из основных характеристик современных масс. Они не верят во что-то видимое, в реальность своего собственного опыта. Они не верят своим глазам и ушам, но верят только своему воображению, которое может постичь что-то такое, что одновременно и универсально и непротиворечиво самому себе. Не факты убеждают массы и даже не сфабрикованные факты, а только непротиворечивость системы, частью которой они, по-видимому, являются. Повторение, влияние которого несколько переоценено благодаря общей вере в примитивные способности масс к пониманию и запоминанию, важно только потому, что убеждает их в том, что непротиворечивость существует во времени.

Случайность, пронизывающая реальность, есть именно то, что массы отказываются признать. Массы предрасположены ко всем идеологиям, потому что они объясняют факты как простые примеры законов и отвергают случайные стечения обстоятельств, предполагая всеобъемлющую силу, которая должна лежать в основе каждого случая. Тоталитарная пропаганда преуспевает в уходе от реальности в фиктивный мир, от противоречий к непротиворечивости.

Главный недостаток тоталитарной пропаганды заключается в том, что она не может полностью удовлетворить тягу масс к совершенно непротиворечивому, постижимому и предсказуемому миру без серьезного конфликта со здравым смыслом. Если, например, все «исповеди» политических оппонентов в Советском Союзе произносились на одном и том же языке и подразумевали одни и те же мотивы, жаждущие непротиворечивости массы принимали фикцию в качестве высшего доказательства подлинности этих «исповедей», в то время как здравый смысл подсказывает нам, что именно эта непротиворечивость, не свойственная нормальному миру, доказывает сфабрикованность этих «исповедей». Пользуясь метафорами, можно сказать, что точно так же массы требовали постоянного повторения чуда Септуагинты, когда, согласно древней легенде, 70 переводов на греческий язык текстов Ветхого Завета, выполненные семьюдесятью не связанными друг с другом переводчиками, оказались совершенно идентичными друг другу. Здравый смысл может принять эту историю только в качестве легенды или чуда; хотя ее тоже можно привести в качестве доказательства необходимости абсолютной веры в каждое слово переводимого текста.

Другими словами, поскольку истинно, что массами овладевает желание уйти от реальности, потому что благодаря своей сущностной неприкаянности они больше не в состоянии постичь ее случайные, непонятные аспекты, также истинно и то, что их тоска по выдуманному миру имеет некоторую связь с теми способностями человеческого ума, чья структурная согласованность превосходит простую случайность. Уход масс от реальности — это обвинение против мира, в котором они вынуждены жить и в котором они жить не могут с тех пор, как случайность стала владыкой мира и люди стали нуждаться в постоянном упорядочении хаотических и случайных условий существования, приближающем их к искусственно построенной, относительно непротиворечивой модели. Восстание масс против «реализма», здравого смысла и всех «вероятностей мира» (Бёрк) было результатом их атомизации, потери ими социального статуса и всего арсенала коммуникативных связей, в структуре которых только и возможен здравый смысл. В их ситуации духовной и социальной неприкаянности здравое размышление над тем, что произвольно, а что планируемо, что случайно, а что необходимо, стало больше невозможно. Тоталитарная пропаганда может жестоко надругаться над здравым смыслом только там, где он потерял свою значимость. Из альтернативы роста анархии и абсолютной необоснованности гибели, с одной стороны, или твердой, фантастически выдуманной непротиворечивости идеологии, с другой, массы с большой долей вероятности всегда выберут последнее и будут готовы платить за это индивидуальными жертвами. И это происходит не потому, что они глупы или слабы, а потому, что в общей катастрофе этот выбор гарантирует им минимум самоуважения.

Если специализацией нацистской пропаганды было извлечение прибыли из тоски масс по непротиворечивости, то большевистские методы испытывали, словно в лаборатории, свое воздействие на изолированном массовом человеке. Советская секретная полиция, так стремящаяся убедить свои жертвы в их вине за преступления, которые они никогда не совершали, а во многих случаях и не способны были совершить, полностью отгораживает и устраняет все реальные факторы, так что на первый план выходила сама логика, сама непротиворечивость «дела», содержащаяся в подготовленных исповедях. В ситуации, когда разделяющая грань между сочиненным обвинением и реальностью стирается самой его чудовищностью и внутренней логичностью, человеку требуется не только сила характера, чтобы сопротивляться постоянным угрозам, но и большая уверенность в том, что существуют близкие человеческие существа — родственники, друзья или соседи, которые никогда не поверят в это «дело», чтобы сопротивляться искушению поддаться чисто абстрактной возможности вины.

Безусловно, такой вершины искусственно сфабрикованного умопомешательства можно достичь только в тоталитарном мире. Однако это лишь один из приемов пропагандистского арсенала тоталитарных режимов, для которых признания не необходимы для наказания. «Признания» в такой же степени специфичны для большевистской пропаганды, в какой для нацистской пропаганды была характерна тщательная педантичность в легализации преступлений с помощью обращенного в прошлое и имеющего обратную силу законодательства. В обоих случаях цель — логическая непротиворечивость.

Перед тем как тоталитарные движения приходят к власти и обустраивают мир в соответствии со своими доктринами, они создают целый лживый мир непротиворечивости, который более соответствует потребностям человеческого разума, чем сама реальность. Именно в этом мире благодаря одному только воображению лишенные корней массы могли чувствовать себя как дома и избавиться от нескончаемых шоковых ситуаций, которые реальная жизнь и реальный опыт опрокидывают на человеческие существа и их надежды. Сила тоталитарной пропаганды (еще до того, как тоталитарное движение получает возможность опустить железный занавес, чтобы помешать кому-либо нарушать, даже малейшими намеками на реальность, мертвое спокойствие полностью воображаемого мира) заключается в ее способности отсекать массы от реального мира. Единственные сигналы, которые реальный мир еще предлагает пониманию разобщенных и плохо сплоченных масс — которых каждый удар судьбы делает все доверчивее, — это так называемые его умолчания, т. е. вопросы, которые не осмеливаются обсуждать публично, или слухи, которые не отваживаются опровергать, потому что они бьют, пусть преувеличенным и искаженным образом, по болевой точке.

Из факта существования этих болевых точек ложь тоталитарной пропаганды извлекает необходимый для установления связи между реальностью и созданным фиктивным миром элемент истинности и реального опыта. Только террор может основываться исключительно на фикции. Но даже устанавливаемые террором лживые измышления тоталитарных режимов все-таки еще не полностью произвольны, хотя обычно они грубее и наглее и, если можно так выразиться, оригинальнее, чем фикции тоталитарных движений. (Не пропагандистское искусство, а только террор способен распространить искаженную историю русской революции, в которой никогда не было главнокомандующего Красной Армией по фамилии Троцкий.) В то же время, ложные утверждения тоталитарных движений изощреннее. Они настолько пропитывают собой все сферы социальной и политической жизни, что остаются скрытыми от общественности. Они имеют больший успех там, где должностные лица окружают себя атмосферой секретности. Во мнении масс они приобретают репутацию высшего «реализма», так как затрагивают реальную жизнь тех, чье существование скрыто. Раздувание скандала в высшем обществе, например скандала по поводу коррупции политиков, — всего того, что принадлежит желтой прессе, — становится в пропагандистских целях оружием более чем сенсационной важности.

Наиболее эффектным вымыслом нацистской пропаганды была история о всемирном еврейском заговоре. Концентрация на антисемитской пропаганде была общей зацепкой всех демагогов, начиная с конца XIX в. и получила широкое распространение в Германии и Австрии в XX в. Чем с большим постоянством все партии и органы, формирующие общественное мнение, избегали обсуждать еврейский вопрос, тем больше толпа убеждалась в том, что евреи — истинные представители власти, а следовательно, еврейская проблема была символом лицемерия и нечестности всей системы.

Реальное содержание послевоенной антисемитской пропаганды не было ни монополией нацистов, ни чем-то особенно новым и оригинальным. Со времен дела Дрейфуса ходила легенда о всемирном еврейском заговоре и она основывалась на реальной интернациональной взаимосвязи и взаимозависимости еврейского народа, разбросанного по всему миру. Преувеличенное представление о мировой власти евреев сложилось даже раньше. Его истоки можно отыскать в конце XVIII в., когда стала очевидной внутренняя связь между еврейским бизнесом и национальным государством. Представление о еврее как о воплощении зла обязано пережиткам и предрассудкам, идущим из глубин средних веков. Но в действительности оно тесно связано с той более поздней двусмысленной ролью, которую евреи со времен своей эмансипации играли в европейском обществе. Нельзя отрицать лишь одно: в послевоенный период евреи стали заметными, как никогда раньше.

Что касается самих евреев, то они наращивали свою известность и заметность в обществе обратно пропорционально своему реальному влиянию и положению во властных структурах. Любое снижение стабильности и силы национального государства было прямым ударом по позиции евреев. Как только государство становилось национальным, государственный аппарат уже не мог удерживать свою позицию над классами и партиями, тем самым обесценивался альянс с еврейской частью населения, которая предположительно находилась вне общества и была безразлична к партийной политике. Растущий интерес империалистически ориентированной буржуазии к внешней политике и усиление ее влияния на государственные структуры сопровождались упорным отказом большинства представителей еврейского капитала заняться промышленным предпринимательством и оставить традиционную сферу капиталистической торговли. Все это, вместе взятое, почти сводило на нет экономическую полезность для государства евреев как отдельной группы и преимущества их социальной обособленности. После первой мировой войны центральноевропейское еврейство стало таким же ассимилированным и национализированным, как и французское еврейство в течение первых десятилетий Третьей республики.

То, насколько сознательно интересующие нас государства действовали в изменившейся ситуации, стало ясно, когда в 1917 г. немецкое правительство, следуя давно установившейся традиции, пыталось использовать своих евреев в предварительных мирных переговорах с Антантой. Вместо того чтобы обратиться к солидным лидерам немецкого еврейства, оно обратилось к незначительному и не обладающему реальным влиянием сионистскому меньшинству. Это меньшинство еще полагалось на старый порядок исключительно потому, что настаивало на существовании еврейского народа независимо от гражданства, и от них можно было ожидать, что они будут работать на службы, основанные на интернациональных связях и интернациональных взглядах. Этот шаг, однако, обернулся ошибкой для немецкого правительства. Сионисты сделали то, чего никогда не делал раньше ни один еврейский банкир. Они поставили свои условия и сказали правительству, что будут обсуждать только мир без аннексий и репараций.[764] Закончилось старинное еврейское безразличие к политическим делам; большинство невозможно было использовать дальше, так как исчезла дистанция, отделявшая евреев от нации, а сионистское меньшинство было бесполезно, так как имело собственную политическую идею.

Замена монархических правительств республиканскими в Центральной Европе завершила разъединение центральноевропейского еврейства точно так же, как это сделала Третья республика во Франции около 50 лет до этого. Евреи уже потеряли большую часть своего влияния в то время, когда новые сформировавшиеся правительства утратили как реальную силу, так и интерес защищать своих евреев. Во время мирных переговоров в Версале евреи использовались главным образом в качестве экспертов и даже антисемиты понимали, что мелкие еврейские мошенники в послевоенную эру, большей частью новоприбывшие (в основе их мошеннической деятельности, резко отличающей их от их единоверцев, лежит установка, которая странным образом напоминает старое равнодушие к стандартам их среды), не имели никакой связи с представителями предполагаемого еврейского интернационала.[765]

Среди множества конкурирующих антисемитских групп и в атмосфере, пропитанной антисемитизмом, нацистская пропаганда изобрела метод трактовки этой темы, который отличался от всех других и превосходил их. Однако ни один нацистский лозунг не был новым не была новой даже гитлеровская искусная картина классовой борьбы, вызванной еврейским хозяином, который эксплуатирует своих рабочих, и его братом, который в то же время на заводском дворе призывает рабочих к забастовке.[766] Единственный новый элемент заключался в том, что нацистская партия не допускала родства с евреями для своих членов. Несмотря на программу Федера, все же оставалась полная неопределнность, какие реальные меры нужно принять по отношению к тем евреям, которые уже пришли к власти.[767] Нацисты поместили еврейский вопрос в центр своей пропаганды в том смысле, что антисемитизм больше не был одним из мнений относительно людей, чем-то отличающихся от большинства, или одной из забот национальной политики.[768] Еврейский вопрос стал делом каждого, определяющим его индивидуальную судьбу; никто не мог стать членом партии, если его семейное древо было не в порядке, и даже в высших сферах нацистской иерархии отцовская линия семейного древа подлежала обследованию. [769] Кстати, хотя и с меньшей последовательностью, большевизм подтвердил марксистскую доктрину о неизбежной победе пролетариата тем, что приписывал своих членов к «пролетариям по рождению», а любое происхождение из другого класса делал постыдным и позорным.[770]

Нацистская пропаганда была достаточно изобретательной, чтобы трансформировать антисемитизм в принцип самоопределения и тем самым отделить его от неустойчивости простого мнения. Она использовала убедительность массовой демагогии только в качестве подготовительного шага и никогда не переоценивала ее последующего влияния, будь это в устном слове или в печати.[771] Это обеспечило массы атомизированных, не поддающихся определению, нестабильных индивидов средствами самоопределения и идентификации, которые не только восстановили некоторое самоуважение, потерянное этими массами ранее, когда они оторвались от своих функций в обществе, но и возродили тот сорт фальшивой стабильности, которая сделала их лучшими кандидатами для организации. С помощью подобного вида пропаганды движение смогло соорганизоваться в качестве искусственного продолжения массовых митингов и рационализировать, по сути, хрупкие чувства собственной значимости и лицемерной защищенности, которые были предложены изолированным индивидам атомизированного общества.[772]

Подобное откровенное применение лозунгов, сфабрикованных другими и опробованных ранее, явно проявилось в решении нацистами других сходных проблем. Когда внимание общественности было равным образом сфокусировано на национализме, с одной стороны, и на социализме, с другой, когда считалось, что эти два явления ассоциируются с «правыми» и «левыми» и идеологически разделяют их, «Национал-социалистская рабочая партия Германии» (нацисты) предложила синтез, способный привести к национальному единству, некое семантическое решение, где двойное определение — «Германии» и «рабочая» — связало национализм правых с интернационализмом левых. Самим своим наименованием нацистское движение украло политическое содержание у других партий и явно претендовало на то, чтобы поглотить их всех. Комбинация мнимо антагонистических доктрин (национал-социалистской, христианско-социалистической и др.) была и ранее опробована довольно успешно. Но нацисты реализовали собственную комбинацию таким способом, что вся борьба в парламенте между социалистами и националистами, между теми, кто претендовал на то, чтобы быть в первую очередь рабочими, и теми, кто хотел в первую очередь быть немцами, показалась притворством, предназначенным для сокрытия тайных неизменных мотивов: разве не могли быть членами нацистского движения все эти люди одновременно?

Интересно, что даже в самом начале нацисты были достаточно предусмотрительны, чтобы не использовать такие лозунги, как демократия, республика, диктатура или монархия, которые обозначили бы специфические формы правления.[773] Это можно объяснить тем, что они всегда знали, что будут исключительно оригинальными. Любую дискуссию о реальной форме их будущего правления можно было прекратить как пустой разговор о простых формальностях. Государство, согласно Гитлеру, было только «средством» для сохранения расы, так же как, согласно большевистской пропаганде, государство — лишь инструментом классовой борьбы.[774]

Однако существует другой любопытный и окольный путь, с помощью которого нацисты дали пропагандистский ответ на вопрос, какова будет их будущая роль и что было взято ими из «Протоколов сионских мудрецов» в качестве модели для будущей организации немецких масс во «всемирную империю». Использование нацистами «Протоколов» не было ограничено; сотни тысяч копий были проданы в послевоенной Германии, и даже их открытое принятие в качестве настольной книги по политике не было новым.[775] Тем не менее этот подлог был во многом использован для осуждения евреев и сплочения толпы против опасности еврейского господства. [776] С точки зрения обычной пропаганды открытие нацистов состояло в том, что массы были не столько напуганы еврейским мировым господством, сколько заинтересованы, как это можно было сделать, так что популярность «Протоколов» основывалась на восхищении и стремлении скорее узнать, чем ненавидеть. Вследствие этого было бы мудрее остаться, насколько это возможно, в рамках некоторых их наиболее выразительных формулировок, как в случае с известным лозунгом «Право есть то, что полезно для немецкого народа», который был скопирован с лозунга «Все, что полезно для еврейского народа, есть моральное право и свято» из «Протоколов».[777]

Во многих отношениях «Протоколы» являются любопытным и заслуживающим внимания документом. Кроме присущего им в первую очередь макиавеллизма, их существенную политическую характеристику составляет некая одержимость, с которой в них обсуждаются все важные политические проблемы момента. «Протоколы» в принципе антинациональны и рисуют национальное государство колоссом на глиняных ногах. Они отвергают национальный суверенитет и верят, как однажды сформулировал это Гитлер, в мировую империю на национальном базисе.[778] Они не удовлетворяются революцией в отдельно взятой стране, но ставят своей целью завоевание всего мира и власть над ним. Они обещают людям, что, не считаясь с превосходством в численности, территории и государственной власти, они смогут добиться завоевания мира посредством одной организации. Естественно, их сила убеждения частично кроется в самых старых суевериях. Мнение о том, что постоянно существовала интернациональная секта, которая со времен античности преследовала сходные революционные цели, очень старо[779] и играло роль в политической кулуарной литературе задолго до Французской революции, хотя ни в одной работе конца XVIII в. все же не уточнялось, что этой «революционной сектой», «этой особой нацией среди всех цивилизованных наций» могут быть евреи.[780]