Сенека, Скаррон

Сенека, Скаррон

Сенека. Вы переполнили мою душу радостью своим сообщением о том, что до сих пор существуют стоики[42] и что в самое последнее время вы сами были приверженцем этой школы.

Скаррон. Я был, без сомнения, большим стоиком, чем вы, чем Хрисипп и даже чем Зенон — основатель всей вашей школы. Легко было вам всем философствовать! В частности, вы — ведь вы были обладателем несметных богатств! Что касается остальных, то либо они не совсем были лишены состояния, либо пользовались завидным здоровьем, либо, наконец, сохранили все свои члены: они передвигались и ходили обычным для всех людей образом. А я — мало того, что состояние мое было совершенно расстроено, — я и сам был изуродованный, почти лишенный человеческого облика, неподвижный, привязанный к месту, как древесный ствол: я постоянно испытывал страдания. И я доказал, что все эти беды касаются одного только тела и никоим образом не могут найти доступа к душе мудреца; когда печаль пыталась в меня проникнуть всеми доступными ей путями, она всегда терпела фиаско.

Сенека. Я рад слышать, как вы это говорите. Уже по одному вашему способу выражений я признал бы в вас великого стоика. А не были ли вы предметом восхищения вашего века?

Скаррон. Да, был. Я же не довольствовался тем, что терпеливо переносил свои беды, я просто над ними смеялся. Выдержка, быть может, и могла бы сделать честь кому-то другому, но у меня она сопровождалась подлинной веселостью.

Сенека. О мудрость стоика! Значит, ты не химера, как обычно это считают. Ты живешь среди людей, и вот перед нами мудрец, которого ты сделала таким же счастливым, как сам Юпитер. Идемте, я представлю вас Зенону и всем остальным стоикам; я хочу, чтобы они увидели плод тех восхитительных уроков, что они преподали человечеству.

Скаррон. Вы меня очень обяжете, познакомив со столь великими мертвецами!

Сенека. Как мне вас им представить?

Скаррон. Скаррон.

Сенека. Скаррон? Мне знакомо это имя. Не мог ли я слышать, как о вас говорили многие современники, ныне пребывающие здесь, под землей?

Скаррон. Вполне возможно.

Сенека. Не являетесь ли вы автором большого числа забавных комических стихотворений?

Скаррон. Да. Я даже стал изобретателем жанра поэзии, названного «бурлеск».[43] Жанр этот объединяет в себе все самое гротескное, что только есть в искусстве шутки.

Сенека. Но, значит, вы не были философом?

Скаррон. Почему же нет?

Сенека. Но это не может быть занятием стоика — создавать комические произведения и стремиться к тому, чтобы вызывать смех.

Скаррон. О! Я отлично вижу, что вы не поняли всех преимуществ шутки. Ведь в ней-то и заключена вся премудрость. Смех можно извлечь из чего угодно. Я мог бы, если бы пожелал, извлечь его даже из ваших трудов: мне это очень легко; но решительно ничто само по себе не порождает серьезности. Бьюсь об заклад, что вам никогда не извлечь из моих сочинений ничего враждебного их манере. Разве не ясно это говорит о безраздельном господстве смешного? И также о том, что ни одна вещь в мире не создана для серьезного к ней отношения? Я переложил в бурлескные стихи божественную «Энеиду»[44] вашего Вергилия: нельзя было сделать ничего лучшего для того, чтобы показать, как близки между собой великое и смешное! Они тесно расположены рядом. Все на свете напоминает перспективную живопись: разбросанные там и сям мазки образуют, например, если смотреть на картину с известной точки зрения, фигуру императора. Но измените точку зрения — и те же самые мазки представят вам оборванца.

Сенека. Мне жаль вас: люди не поняли, что ваши забавные стихи были сочинены для того, чтобы внушить им столь глубокие мысли. Вас почитали бы куда больше, если бы знали, какой вы великий философ. Но ведь было не легко это угадать в пьесках, вынесенных вами, как говорят, на суд света.

Скаррон. Но если бы я издал толстые тома, дабы доказать, что бедность и болезни совсем не должны мешать веселости мудреца, были бы они достойны стоика?

Сенека. В этом нет никакого сомнения.

Скаррон. А ведь я создал, бог знает, как много произведений, которые доказывают сами по себе, что вопреки бедности и болезням я обладал этой веселостью: разве это не более ценно? Ваши трактаты по этике — это всего лишь рассуждения о мудрости; но мои стихи были постоянным в ней упражнением.

Сенека. Я убежден, что ваша так называемая мудрость проистекала у вас не от разума, а от вашего темперамента.

Скаррон. Но ведь это прекраснейший вид мудрости, какой только существует на свете!

Сенека. Пусть! Забавные это мудрецы — те, кто мудр благодаря своему темпераменту. Если только они не безумцы, стоит ли их вообще принимать в расчет? Счастье добродетели может быть иногда даром природы; но заслуга добродетели может проистекать только от разума.

Скаррон. Обычно никто не поднимает такого шума из-за того, что вы именуете заслугой; ибо, если человек обладает какой-нибудь добродетелью и при этом легко распознать, что она у него не врожденная, за нее никто гроша ломаного не даст. Может, однако, показаться, что, поскольку достигнуть ее потребовало усилий, она тем более заслуживает уважения; на самом деле это не так: это чисто рассудочное заключение, здесь нечем гордиться.

Сенека. Еще менее должно гордиться неровностью темперамента ваших мудрецов: они мудры лишь потому, что это у них в крови. Нужно только знать строение внутренних органов человека, для того чтобы определить возможную степень его добродетели! Разве не в тысячу раз лучше избрать своим вожатым один только разум и стать настолько независимым от природы, чтобы не опасаться с ее стороны более никаких сюрпризов?

Скаррон. Это было бы лучше всего, если бы это было возможно. Но к несчастью, природа ревниво охраняет свои права. Ей принадлежат первичные аффекты, и их у нее невозможно отнять; часто они оказываются выпущены на волю, если только разум не бывает об этом предупрежден; притом, когда он, наконец, осознает свой долг действовать, он находит перед собой уже полный беспорядок. Еще большой вопрос, сможет ли он с этим беспорядком как следует справиться. Право, я ничуть не дивлюсь при виде огромного количества людей, ни во что не ставящих разум.

Сенека. Тем не менее, только ему подобает править людьми и упорядочивать все во Вселенной.

Скаррон. Но он совсем не в состоянии заставить признать свой авторитет. Я слыхал, что через несколько сот лет после вашей смерти один философ платоновской школы[45] попросил у правившего тогда императора небольшой городок Калабрию, лежавший в развалинах, с тем чтобы его восстановить, дать ему управление в соответствии с законами государства Платона и назвать его Платонополисом. Но император наотрез отказал в этом философу, причем он так мало полагался на божественный разум Платона, что не согласился бы дать ему в управление даже старый домишко. Вы можете по этому судить, насколько разум потерял свой авторитет. Ведь если бы он пользовался хоть каким-нибудь уважением, люди должны были бы его почитать; но люди его совсем не ценят.