Часть третья
Часть третья
I. Две логики
Никакой внешней близости между двумя инженерами открытие родства не вызвало. Мэнни всегда был замкнут, а долгое одиночество еще усилило наружную его холодность; Нэтти был сдержан с ним из осторожности. Для всех посторонних, с которыми им приходилось работать, они оставались по-прежнему начальником и подчиненным. Новый оттенок взаимного интереса и заботливости, появившийся в их отношениях, был заметен только им самим. Их разговоры стали более продолжительными, но, как и раньше, имели деловой характер. Долгое время оба старательно избегали высказываться по вопросам, в которых чувствовали коренное расхождение своих взглядов.
Работа шла. Реформа Центрального Управления, вновь превращенного в простое передаточное и справочное бюро, была выполнена уже настолько, что дальнейшее участие Нэтти там не было необходимо, а главное — не давало достаточного поля для его знаний и талантов. Мэнни хотел поручить ему объезды по местам в качестве полномочного высшего контролера. Но тут надо было о многом столковаться. Это оказалось очень легким в пределах технических вопросов и даже общих административно-финансовых и совершенно иным, как только дело коснулось условий труда рабочих.
— Я предполагаю, — сказал Мэнни, — что вы захотите внести в эти условия ряд новых улучшений. Я по существу не против и соглашусь, вероятно, на многое, потому что, как показывает опыт, и энергия и качество труда повышаются до известного предела вместе с увеличением платы и сокращением рабочего времени. Но есть одно предварительное требование, которое я ставлю своему полномочному представителю: ни в каком случае он не должен вступать по этим вопросам в официальные сношения с рабочими союзами.
— На это я согласиться не могу, — спокойно ответил Нэтти.
Взгляд Мэнни омрачился.
— Я не совсем вас понимаю. Вы сочувствуете союзам, — это ваше бесспорное право. Они ставят себе целью улучшение условий труда; вы могли бы теперь сами многое для этого сделать. Но вы — должностное лицо и подчинены определенным инструкциям. Узнать потребности и желание рабочих для вас возможно и помимо союзов. Ни вы сами себя и никто другой вас не имел бы основания упрекнуть, что вы достигаете своей цели, не нарушая дисциплины. Ведь у вас нет никакого формального обязательства перед союзами.
— Обязательство — это слово вообще неподходящее там, где дело идет об убеждениях, — сказал Нэтти. — Я социалист и ученик Ксармы. Для меня, как и для него, рабочие организации — действительные представители рабочего класса, и только они одни. Я не просто сочувствую им, я идейно к ним принадлежу, и отречься от них, хотя бы под прикрытием дисциплины, для меня немыслимо.
— То, что вы говорите, кажется мне странным. Во всех наших деловых разговорах я привык встречать у вас очень совершенную логику, точную и строгую. Тут она вам как-то изменяет. Вы признаете союзы законными и даже единственными представителями рабочих. Но сама очевидность говорит, что это не так. Материально — союзы заключают не большинство, а меньшинство рабочих. Формально — в договор найма вступают не они, а каждый рабочий в отдельности. Откуда же тут привилегия союзов на представительство? Это — то же самое, как если бы в государстве избирательное право было дано только меньшинству населения, тогда как гражданские обязанности каждый в полной мере несет сам за себя. Разве вы признали бы такое меньшинство законным и единственным представительством народа? Разве вы, социалисты не демократы?
— Вы были бы правы, если бы рабочий класс был случайным и разношерстным собранием безразличных друг для друга людей, каким является современное государство в его законах. Но рабочий класс вовсе не то. В чем основа и сущность жизни работника? В его труде — не так ли? А в своем труде существует ли он отдельно, сам по себе? Отнюдь нет. Если бы его вырвать из великого сотрудничества миллионов людей и цепи поколений, он сразу превратился бы в ничто. Исчезла бы и самая задача труда и рабочая сила. Те цели, которые теперь ставятся усилиям человека, все таковы, что предполагают уже сотрудничество в гигантских размерах: проводить железную дорогу, канал, строить машину, производить массу пряжи или ткани, добывать горы угля — какой смысл имело бы все это, если бы дело шло об отдельном работнике без тех, с которыми сообща он выполняет такие колоссальные задачи, и без тех, для кого они выполняются? А его рабочая сила, — чего она стоит без орудий, без технического знания, без тех жизненных средств, которыми она поддерживается? Орудия сделаны другими работниками, это их прошлый труд, который входит в поток живого труда, бесконечно усиливая его могущество. Знания накоплены жизнью предыдущих поколений, это их трудовой опыт, который стал основным и необходимым орудием всякой работы. Пища, одежда, жилище создаются для работника другими, ему подобными, которых он даже не знает. Отнимите все это, — что от него останется? Как рабочий он существует, он реален только в сотрудничестве, в трудовом единении бесчисленных человеческих личностей, живых и мертвых.
— Очень хорошо. Разделение труда, обмен услуг — вещи несомненные, важные. Но они, как показывают факты, вполне возможны и без рабочих организаций. Каким же логическим путем получился ваш вывод?
— Путем различения того, что сознательно и что бессознательно. Назовете ли вы человеком, в действительном смысле этого слова, существо, не сознающее себя самого, своего отношения к другим людям, своего места в природе? Пусть у него есть человеческий образ; но к человечеству оно все-таки еще не будет принадлежать. Так и для меня еще не принадлежит к рабочему классу работник, который не сознает того, что есть его сущность, как работника: своей неразрывной связи с другими, ему подобными, своего места в системе труда, в обществе. Но если он понимает или хотя бы чувствует все это, — он неизбежно объединяется с другими работниками. Если он может и предпочитает жить только сам за себя, жизнью мнимо-отдельной, мнимо-самостоятельной единицы, то он, как работник, существо не сознательное, не член и не представитель своего класса, хотя бы таких, как он, было подавляющее большинство.
— А не софизм ли все это? Рабочий объединен с другими в труде. Прекрасно. Но рабочие союзы как раз таким объединением и не занимаются: оно устраивается помимо них. Занимаются же они, главным образом, условиями найма; а теперь еще начинают заниматься политическими вопросами. Между тем и в договоре найма и в своей роли гражданина рабочий остается сам по себе: для себя лично получает заработную плату, по своим личным убеждениям подает голос на выборах. Где же логическая связь между единством труда и тем значением, которое для вас имеют союзы?
— Эта связь лежит в логике жизни, в логике сознания, которое стремится сделать жизнь цельной и стройной. Единство труда, которое дается работникам извне, которое для них устраивается другими, есть еще только механическое, бессознательное единство, вроде того, которое связывает части сложной машины. С пластинками и винтиками машины не считаются, — их только считают. Таково отношение господствующих классов к рабочим; оно законно и справедливо, пока рабочий живет сам за себя и для себя; ибо тогда он бессилен. Сила человека — в его последовательности и верности себе, в соответствии всех сторон его жизни: его труда, его мысли, его отношений к другим людям. Если работник в труде составляет одно со всеми работниками, а в отношениях к нанимателям и государству, в остальной практике жизни и в мышлении отделяет себя от них, то у него нет единого принципа, нет сознания своей сущности, нет сознания самой действительности. Ибо вовсе неверно, будто он сам за себя имеет дело с нанимателем, сам себя определяет в политике. Условия труда, которые будут ему поставлены и которые он должен будет принять, зависят всецело от того, больше или меньше других работников конкурирует с ним и каковы они по своему уровню привычек, по интеллигентности и по энергии в борьбе за свои интересы. В политике, где борются коллективные силы, создавая сложнейшие соотношения, он не может разобраться индивидуально; и если он не сделает этого в единении с другими работниками, то он — игрушка случайной агитации, лживых обещаний, мелких и нередко враждебных его интересам влияний. Он материал для воздействий, орудие для чужих целей, а не сознательное существо.
— И все-таки из этого никак не получается, чтобы союзное меньшинство было законным представителем внесоюзного большинства!
— Я и не говорил этого. Сознательное меньшинство — представитель не бессознательного большинства, а целого, представитель класса. Так и человек вообще — не представитель остальных организмов нашей планеты, но он в полной мере представитель жизни на ней, потому что в нем эта жизнь пришла к сознанию себя.
— Я пробую сейчас применить ваши соображения к себе, — насмешливо заметил Мэнни, — и вывод получается для меня самый печальный. Я, несомненно, ничего не мог бы сделать без тех миллионов работников, руками которых выполняются мои планы. Но у меня нет ни малейшего желания объединяться с ними, скорее, наоборот, — я склонен противополагать себя им. Следовательно, я — как нельзя более бессознательное существо. Это лестно!
Нэтти засмеялся.
— Вы обладаете иным сознанием, и в своем роде очень совершенным. Это — сознание того класса, который предшествовал пролетариату, который проложил ему путь и продолжает по-своему, правда, без особенной мягкости, воспитывать его. Тот класс шел вперед через борьбу человека с человеком, через войну всех против всех; и он не мог иначе: историческая задача состояла в том, чтобы создать человеческую личность, существо активное и полное веры в себя, чтобы выделить ее из человеческого стада феодальной эпохи. Но это сделано; и в рабочем классе воплощается уже другая задача. Дело идет о том, чтобы собрать эти активные атомы, связать их высшей связью, их стихийно-противоречивое сотрудничество сделать гармонически-стройным, слить их в едином разумном организме человечества. Таков смысл нового сознания, начало которого — в рабочих организациях.
— Берегитесь, вы впадаете в опасную метафизику. Для вас эти классы, это будущее человечество уже стали настоящими живыми существами, с особой, фантастической жизнью…
— Почему фантастической? Она реальна, она гораздо шире и сложнее, чем простая груда личных жизней, чем хаос разрозненных сознаний. А понятие о живом существе изменяется, оно различно в разные эпохи. Если бы нашим предкам, даже самым ученым, несколько сот лет назад сказали, что человек есть колония из 50 — 100 триллионов неуловимо-малых живых существ, разве это не показалось бы самой странной метафизикой?
— И в такие существа, подобные клеткам, вы хотите, по-видимому, превратить человеческие личности?
— Нет, этого мы не хотим. Клетки организма не сознают того целого, к которому принадлежат; скорее с ними сходен поэтому современный тип личности. Мы же стремимся именно к тому, чтобы человек вполне сознал себя как элемент великого трудового целого.
Мэнни встал и несколько минут молча ходил по комнате; затем остановился и сказал:
— Очевидно, что такое обсуждение ни к чему нас не приведет. Как же нам поступить? Согласитесь ли вы разделить полномочия с другим помощником так, чтобы вам принадлежал весь технический контроль, а ему административный?
Он несколько тревожно взглянул на собеседника.
— Очень охотно, — отвечал тот, — это всего удобнее.
— Благодарю вас, — произнес Мэнни. — Я опасался отказа.
— Напрасно, — возразил Нэтти. — Административные полномочия поставили бы меня в трудное, скользкое положение. Быть официальным представителем одной стороны и по всем симпатиям, по всем интересам принадлежать к другой стороне, это — такая двойственность, при которой нелегко, может быть, даже невозможно сохранить равновесие. Быть верным себе, удержать ясную цельность сознания — для этого надо избегать противоречивых ролей.
Мэнни задумался и после короткого молчания сказал:
— Вы последовательны в вашей своеобразной логике; этого за вами отрицать нельзя.
[…]
III. Глубже и глубже
Поездка Нэтти вышла продолжительнее, чем предполагалась. Он уехал в начале осени, а вернулся уже весной — через год по земному счету. Ошибки и беспорядок, внесенные в технику работ за эпоху управления хищников, оказалось не так легко исправить, как думали сначала новые руководители. Хотя Нэтти за время путешествия присылал точные, сжатые доклады о том, что он нашел на местах и что предпринял, но ему пришлось дать еще подробный словесный отчет, который занял у них с Мэнни не один день. Эти долгие беседы часто отклонялись от чисто деловых вопросов, превращались в обмен мыслями, оценками, отдаленными планами. Разлука словно сблизила отца с сыном, ослабив их взаимную сдержанность; так нередко бывает между натурами, обладающими действительным внутренним родством.
В конце своей поездки Нэтти присутствовал, как представитель Управления работ, на торжественном открытии только что оконченного канала Амброзия. Впечатления были еще ярки в памяти молодого инженера, когда он рассказывал об этом Мэнни.
— Мне хотелось бы быть поэтом, чтобы передать вам все, что я пережил в тот день. Я стоял вместе с другими инженерами, на высоте дуги моста, перекинутого через канал над его шлюзами. По одну сторону уходило в бесконечность стальное зеркало Южного Океана, по другую — темнело внизу, направляясь через равнину к горизонту, сначала широкой, потом все более узкой полосой уже готовое русло еще не рожденной гигантской реки. Сотни тысяч народа, в праздничных нарядах и с возбужденными лицами, волнами разливались по набережным; а дальше в обе стороны раскидывались красивые здания и сады города, которого не было пятнадцать лет тому назад; и еще дальше — лес кораблей в двух внутренних бассейнах, куда они скрылись от опасности погибнуть в первом порыве вод по новому пути. С золотыми лучами солнца среди прозрачного воздуха переплелись радость и ожидание, все окутывая и все соединяя невидимой эфирно-нежной тканью. На одно мгновенье эта ткань как будто разорвалась: отряд войск серой лентой, с холодным блеском и резким звяканьем оружия, разделил пеструю толпу; кровавые и черные воспоминания нахлынули массой, угрожая затопить красоту минуты. Но серая змея была на этот раз безопасна, тяжелые призраки прошлого расплылись туманом и исчезли перед сияющей действительностью…
— Раздался сигнальный выстрел, и моя рука прижала рычаг электрического механизма шлюзов. Мне показалось, что все замерло в неподвижности… но это была, конечно, иллюзия. На спокойной поверхности моря вдруг образовалась долина, которая резко углублялась к мосту. Все прежние звуки сразу потонули в гуле и шуме оглушающего водопада. Затем шум понизился настолько, что среди него всплыли восторженные клики тысяч людей. Мутная масса воды, клубясь и пенясь, со страшной быстротой неслась к северу по руслу канала — Великое событие совершилось: начало новому расцвету жизни было положено. Какое торжество объединенных человеческих усилий, всепобеждающего труда!
— Странно! — задумчиво заметил Мэнни. — Как своеобразно все переводится в вашей голове… Там, где, мне кажется, сама очевидность говорит о торжестве идеи, вы видите торжество труда.
— Но это одно и то же, — сказал Нэтти.
— Не понимаю, — все с той же задумчивостью, как будто размышляя вслух, продолжал Мэнни. — Я думаю, что знаю, что такое идея, и что такое — усилие, труд. Я уже не говорю о том объединенном труде человеческой массы, который для вас каким-то образом заслоняет все, а для меня — просто механическая сила, с удобством и с пользой заменяемая работою машин. Но даже интеллектуальный труд сознательной личности… Я всегда служил идее и всегда господствовал над своим усилием. Оно — лишь средство, она — высшая цель. Идея больше, чем сами люди и все, что им принадлежит; она не зависит от них, они подчиняются ей. Для меня это несомненно, как то, что я в полной мере испытал. Несколько раз в моей жизни мне случалось овладеть идеей, раскрыть истину — ценою напряженной и долгой работы, мучительной борьбы с тайною… И когда наступал этот момент, все пережитое сразу исчезало перед сияющим величием найденного; и даже сам я как будто переставал существовать. За покрывалом, сорванным моей мыслью и волей, выступало то великое, необходимое, чего не в силах было бы изменить все человечество, хотя бы оно объединило для того всю свою энергию: разве оно может сделать так, чтобы эта идея перестала быть истиной? И если оно не захочет признать ее, если откажется следовать ей, она ли пострадает от того? Пусть даже исчезнет человечество — истина останется тем, что она есть. Нет, не надо унижать идею! Нужны усилия, чтобы отыскать путь к ней, нужен часто грубый труд, чтобы осуществить ее веление. Но эти средства бесконечно далеки от ее высшей природы.
— Я тоже вовсе не хочу унижать идею. Я только иначе понимаю ее природу, ее отношение к труду. Вы правы, что идея выше отдельного человека, что она ему не принадлежит, что она господствует над ним. Но посмотрите, вы не сказали, в чем же состоит ее высшее существо; а ведь тут и должно лежать решение вопроса.
— Не совсем понимаю, чего вы требуете. Высшая сущность идеи заключается в ее логической природе; разве это не ясно для всякого, кто живет идейной жизнью? Или вам этого недостаточно, и вы хотите чего-то другого, большего?
— Да, этого недостаточно, потому что это — мнимый ответ. Существо идеи — логическое, это все равно что сказать: идея есть нечто идеальное, — или просто: идея есть идея. Об ее природе после этого ответа человек знает ровно столько же, сколько и до него. В науке вы не удовлетворились бы этим; там для вас мало знать, что воздух есть воздух и вода есть вода; вы потребуете их анализа.
— Не думаю, чтобы ваше сравнение было правильно. Но, во всяком случае, если бы было возможно произвести физический и химический анализ природы идей, подобный исследованию воздуха или воды, я первый был бы рад этому. Но не мечта ли это?
— Не настолько, как вам должно казаться. Не химический, конечно, а жизненный анализ природы идей вполне возможен. Ксарма начал его, но не докончил, и остался непонятым… Я продолжал дело…
— И вам удалось?
— Я думаю, что да.
— Расскажите тогда ваши выводы… если надеетесь, что я пойму вас. Не примите эту оговорку за иронию; я просто убедился, что в некоторых вещах у нас как будто разная логика. Я не предрешаю вопроса, которая правильна…
— Хорошо. Но тогда вам надо на время покинуть логическое царство отвлеченности и взять идею в самой жизни. Вот наши предки тысячу лет боролись за идею свободы. Это, без сомнения, одна из величайших идей человечества. Когда я читал историю и старался проникнуть в душу тех далеких поколений, для меня стало ясно, из чего возникла и выросла идея свободы. Миллионы людей жили в рамках, которые становились для них все более тесными. На каждом шагу их труд, их усилия, их стремление развернуться, зарождавшаяся в их головах творческая работа наталкивались на какую-то стену, встречали подавлявшее их сопротивление и замирали в бессилии; затем возобновлялись, чтобы испытать ту же судьбу. Так погибали бесплодно мириады человеческих усилий в их разрозненности; была боль, но не было идеи. Из боли рождались новые усилия, такие же смутные, но более напряженные и еще более многочисленные. Мало-помалу они начали соединяться и приобретать общее направление; сливаясь, они образовывали все более могучий поток, устремлявшийся против старых преград. Это и была идея свободы: единство человеческих усилий в жизненной борьбе. Было найдено слово «свобода»; само по себе оно было бы не лучше и не хуже других слов; но оно стало знаменем объединенных усилий; так в прежние времена для армий обыкновенные куски материи служили выражением единства боевых сил. Отнимите слово «свобода» — останется поток усилий, но не будет сознаваться его общее направление, его единство. Отнимите эти усилия — от идеи ничего не останется. И такова же всякая другая идея. Чем грандиознее поток объединенных усилий, тем величественнее, тем выше идея, — тем слабее и ничтожнее перед нею отдельный человек, тем для него естественнее служить, подчиняться ей. Пусть люди сами не сознавали, почему для них радостно было бороться и даже умирать за идею свободы; их чувство было яснее и глубже их мысли: для человека нет большего счастья, как быть живой частицей могучего, всепобеждающего порыва. Таким порывом человечества была идея свободы.
— Значит, если бы не было деспотизма, гнета, произвола, то не было бы идеи свободы, потому что не было бы объединения усилий, чтобы преодолеть их?
— Конечно, да. В ней не могло бы быть живого смысла; какая же это была бы идея?
— Я не стану спорить с вами, я хочу только полнее понять вас. Идея свободы в истории была боевой; возможно, что она выросла в массах. Но применим ли наш вывод к другим идеям, которые не таковы? Мне кажется, что именно этот выбранный вами пример привел вас к вашему выводу; а если бы вы взяли не его, то получилось бы иное.
— Что же, возьмем другой. Вот самая близкая для вас идея — план Великих Работ. В ней заключено гораздо больше, чем это кажется без исследования вам самому, ее автору. Уже не раз в прошлом человечеству становилось тесно на поверхности нашей планеты, даже в те времена, когда оно было очень малочисленно, но не умело брать у природы всего того, что берется теперь; за последние века все труднее становилось преодолеть эту тесноту. Труд человечества, стремясь расширить свое поле, постоянно разбивался о границы великих пустынь. Там бесчисленные возникавшие усилия подавлялись суровою властью стихий, оставляя за собой неудовлетворенность и мечту; а мечта — это не что иное, как усилие, побежденное в действительности и ушедшее от нее в область фантазии. Но были и не бесплодные попытки: местами труду удавалось отвоевать клочки пустыни, проводя воду туда, где ее не было. Были и другие попытки: неудовлетворенное усилие не превращалось в простую мечту, а принимало, переходя от людей труда к людям знания, новую форму — стремления исследовать. Отважные путешественники проходили пустыни из конца в конец, измеряли и описывали их, без счета растрачивали свою энергию; возвращаясь, они приносили с собою то, что казалось практически бесполезным, чистым знанием о мертвых навеки песках и равнинах, но что было на самом деле кристаллизованным усилием пионеров-разведчиков для будущей войны с царством Безжизненного. Чем дальше, тем больше умножались попытки, напряженнее становились стремления, полнее и точнее исследования… Сдавленная активность веков искала выхода. И вот нашелся человек с душой достаточно широкой и глубокой, чтобы бессознательно объединить и слить в ней все эти различные элементы усилий человечества; со смелостью прежней мечты охватить трудовую задачу во всем ее гигантском объеме, внести в ее решение всю накопленную прошлыми исследованиями энергию знания, применить к ней все приемы, выработанные научной техникой эпохи машин. Тогда из разрозненных прежде элементов получилось живое, стройное целое и оно было — идея Великих Работ. Ее концентрированная сила смогла объединить вокруг нее новую массу труда, работу миллионов исполнителей. Так совершилось то, к чему ощупью стремились многие и многие поколения.
— Яркая, но странная картина, — задумчиво заметил Мэнни.
— Это верная картина, не сомневайтесь в этом, — продолжал Нэтти. — Вы, вероятно, не знаете, что триста лет тому назад один, давно забытый теперь, утопист во времена долгого и тяжелого кризиса земледелия изобразил в виде пророческой социальной мечты нечто очень близкое к вашему плану. Мне указал на эту книгу молодой историк, изучавший ту эпоху. Утопия выражает стремления, которые не могут реализоваться, усилия, которые ниже сопротивлений. Теперь они выросли и стали планомерным трудом, преодолевающим те сопротивления; для этого им надо было слиться в единстве идеи. Вот почему для меня торжество объединенного труда и торжество идеи — одно и то же… Я мог бы даже сказать — ваше торжество, и это не было бы неверно: вы не открыли, не нашли свою идею, как это вам кажется; вы создали ее из того, что еще не было идеей. Человек — творческое существо, Мэнни.
— Человек ли? Это, скорее, какой-то резервуар общих усилий, — шутливо возразил Мэнни, чтобы скрыть невольное волнение, которое в нем вызывала такая оценка в устах всегда сдержанного с ним Нэтти.
Тот понял это и не ответил на шутку. Наступило короткое молчание, которое вновь прервал Мэнни.
— То, что вы говорите, если бы и было верно, могло бы относиться только к практическим идеям. Но ведь есть и чисто теоретические, созерцательные идеи, хотя бы в математике, в логике. С ними ваш анализ вряд ли удался бы.
— Нет идей чисто теоретических. Те, которые ими кажутся, только общее и шире других. Разве не на математике построена вся организация работы в инженерном деле и даже вообще в машинном производстве? Разве ваши планы и их осуществление были бы возможны без сотен тысяч математических вычислений? А что касается логики, то весь ее жизненный смысл именно в том, чтобы дать людям возможность столковываться между собою, то есть объединять с успехом свои усилия в труде или в исследовании.
— Затем, если всякая идея сводится в объединению усилий, то где же разница между истиной и заблуждением?
— Эта разница в их результатах. Объединение усилий может быть таким, что оно ведет к достижению их цели, тогда оно — истина, и оно может быть таким, что ведет к их растрате, крушению; тогда оно — заблуждение. Идея свободы была истиной потому, что вела человечество к победе, к расцвету жизни, которая есть конечная цель всякого труда. Математические формулы — истины потому, что дают надежное орудие успеха в борьбе со стихиями. Заблуждение само себя опровергает, приводя усилия к неудаче.
— Ну а если цель вполне достигнута, что же тогда дальше с истиной? Усилиям, которые ею объединялись, приходит конец…
— И ей тоже. Человечество идет дальше, ставит новые цели; а она умирает. Когда окончательно исчезнут преступления, умрет идея правосудия. Когда жизнь и развитие людей совершенно не будут стеснены никаким гнетом, тогда отживет идея свободы. Они рождаются и борются за свою жизнь и погибают. Часто одна убивает другую, как свобода убивает авторитет, научная мысль — религиозную, новая теория — старую.
— Триста лет тому назад великий ученый установил вечность материи. Это была истина и одна из величайших. Человеческая активность, чтобы овладеть веществом, подчинить его себе, отыскивает его всюду, где оно исчезает из глаз, прослеживает его во всех превращениях: таков смысл этой идеи, давшей бесчисленные плоды во всех областях труда и познания. А теперь, вы знаете, выступает все настойчивее новая идея, — что материя разрушается и, значит, когда-нибудь возникла или возникает. Когда эта истина созреет, она будет выражать высшую ступень власти труда над веществом, господство над самой внутренней жизнью материи. Тогда умрет старая идея, сделавши свое дело. И то же будет со всякой другой, потому что человечество не остановится на своем пути.
Мэнни с закрытыми глазами откинулся на спинку стула. Несколько минут он думал так. Затем он сказал:
— Я знаю, что вы больше меня изучали то, о чем говорите, и для меня несомненно, что у вас хорошая, светлая голова. Все ваши слова просты, ясны; но все-таки ваши мысли мне странны и непонятны. Меня словно отделяет от них какая-то темная завеса… Моментами — только моментами — эта завеса как будто разрывается, и мне кажется, что я вижу через нее отблеск далекой истины. Но затем все погружается снова в тот же мрак. Бывают другие мгновения, когда во мне вспыхивает враждебное чувство, точно вы хотите разрушить что-то священное для меня, самое дорогое; но быстро является сознание несправедливости этого чувства. В общем, ваши взгляды представляются мне какой-то поэзией труда, которой вы хотите дополнить или, может быть, даже заменить строгую науку. На это я, конечно, никогда согласиться не могу. Но у меня нет желания спорить; я понимаю, что это было бы бесплодно. У вас на все будет ответ, но неубедительный для меня, потому что основанный на чуждой мне логике. И в то же время мне глубоко интересно все, что касается ваших мыслей и вашей жизни… Расскажите мне о своем детстве, Нэтти.
IV. Враги и союзники
Некоторое время позиция Мэнни казалась недоступною никакой атаке. После разоблачения врагов и гибели их, по-своему гениального, руководителя призванный ко власти по требованию самих рабочих и общественного мнения, утвержденный в своих правах единогласным постановлением парламента, он, при поддержке старых сотрудников и Нэтти, в короткое время достиг необыкновенных успехов. Гигантское дело, приходившее в упадок, было восстановлено и шло, как по рельсам; часть расхищенного, при Фели Рао — несколько миллиардов — была уже возвращена путем судебных конфискаций; продолжавшийся ряд расследований и судебных процессов должен был вернуть еще значительную долю остального; создавался, таким образом, колоссальный фонд для расширения и развития работ. Но, несмотря на все это, в общественной атмосфере было что-то странное, неопределенно гнетущее. Это было особенно заметно на широкой, демократической прессе. Когда-то раньше, в эпоху первых успехов Мэнни, она восторженно приветствовала и горячо комментировала каждую его победу; теперь в ней господствовал словно общий заговор молчания. Газеты сообщали — и то лишь в пределах необходимого — о событиях, касавшихся Великих Работ и их организации, но систематически воздерживались от оценок и даже от пояснений; они предпочитали заниматься другими вещами. И это отнюдь не было результатом только подкупа со стороны старых финансистов и вообще их влияния: нет, «общественное мнение» было на самом деле недовольно. Оно не имело поводов порицать новый ход вещей, но не чувствовало ни малейшей склонности одобрять его виновников и руководителей. Были тому серьезные причины.
Во-первых, «общество» — это слово обозначало тогда высшие и средние классы, вместе взятые — не могло примириться с ролью рабочих в происшедшем перевороте. Не только они взяли на себя его инициативу, — это можно еще допустить, когда дело идет о достаточно опасной борьбе, угрожающей при случае перейти в кровопролитие; — но и потом, когда опасность уже миновала, ни на минуту они не захотели подчиниться руководству старых, серьезных партий, а, наоборот, навязали им свои требования и заставили выполнить их в полном объеме. Это было нечто новое в развитии рабочего класса, который до тех пор экономически еще иногда умел отстаивать себя, но политически был все время самым удобным и покорным объектом эксплуатации.
Во-вторых, было нечто непонятное, тревожное как в упорном отказе Мэнни от пересмотра его процесса или амнистии, так и в его союзе с заведомо крайним революционером Нэтти. Первое имело вид нравственной пощечины всеми уважаемым учреждениям, второе представлялось угрозой для будущего. Какие еще неожиданности могли возникнуть из этой загадочной комбинации — трудно было вообразить; но тем сильнее беспокоила она общественное мнение.
Затем, настойчивое беспощадное преследование всех тех, кто участвовал в бюджетных операциях Фели Рао и компании, ряд конфискаций их имущества производили неблагоприятное впечатление на серьезную публику; она находила, что это чрезмерно. Наиболее виновные уже пострадали; можно было бы тем и удовлетвориться, не обрушивая всей тяжести репрессий на менее виновных. Большинство их были люди уважаемые, солидные деятели промышленности и торговли: в коммерческих делах не всегда так легко и просто уловить рамки формальной законности. В таких суждениях сказывалось и влияние бесчисленных мелких связей, которые соединяют членов «общества» в их обыденной жизни, и естественная снисходительность к проступкам, мотив которых — жажда присвоения — так всем им близок и понятен. Кроме того, крушение прежних тузов каждый раз затрагивало интересы очень многих, имевших с ними дела; самоубийство Фели Рао вызвало даже чуть не целый кризис на бирже. «Общество», как и его законная представительница — биржа, — ценит спокойствие, уверенность в завтрашнем дне выше таких отвлеченностей, как правосудие или интересы общего дела. В Мэнни и во всем его окружавшем видели нечто протестующее, беспокойное, нечто неизвестное и грозное по своей силе. В сравнении с этим все преступления другой стороны стушевывались.
Однако старые, заведомые враги Мэнни не решались начать нападения: в их игре руководящие интересы были бы чересчур грубо-очевидны, их репутация была слишком попорчена, им приходилось молчать, чтобы не повредить делу. Подать сигнал к атаке мог только кто-нибудь авторитетный и незапятнанный, стоящий выше подозрений. Долго такого не находилось…
Мэнни, поглощенный работою, новыми впечатлениями, воспоминаниями, не замечал, как атмосфера становилась все напряженнее. Однако не он один, а очень многие были поражены, когда с боевой статьей против него в самом распространенном органе выступил Тэо. Старый демократ, всеми уважаемый публицист, Тэо в свое время был одним из немногих, решавшихся бороться против Совета Синдикатов после его победы и даже открыто называть «делом лакеев» приговор в процессе Мэнни. Тем больше сенсации произвел его новый шаг. Статья была озаглавлена «Пора подумать!» и имела форму предостережения, обращенного к обществу и партиям.
«Все ли благополучно в нашей Республике? — спрашивал он и отвечал, что нет: — демократия мало-помалу изменяет себе, ее принципы открыто подкапываются, и она терпит это; готовится худшая реакция. Допустима ли в демократии диктаторская власть одного человека над миллионами людей и над миллиардами общественных денег? Двадцать лет тому назад, при утверждении плана Великих Работ, такие полномочия были созданы для их инициатора. Это была огромная ошибка. Она была простительна вначале, пока не обнаружились ее последствия. Но с тех пор мы пережили эпопею Фели Рао. Что, в сущности, сделал Рао? Он перехватил власть у Мэнни и воспользовался ею по-своему. Все знают, что из этого получилось… Демократия низвергла Фели Рао. А затем? Та же диктатура во всей неприкосновенности возвращена в руки Мэнни. Значит, ничему не научились?»
«Нам скажут: Мэнни — не финансист и не политикан, а честный инженер; на него можно положиться, для себя ему ничего не надо, он служит только делу. Так ли это? Демократия не должна, не имеет права полагаться на отдельного человека; ее принцип — большинство. Если бы даже Мэнни был действительно таков, каким его представляют наивные люди, ослепленные величием его заслуг, которых мы вовсе не желаем умалить, — и тогда нарушение принципа демократии оставалось бы угрозой ее будущему. На самом деле опасность гораздо ближе».
«Инженеру Мэнни для себя лично ничего не надо. А зачем же ему, в таком случае, диктатура? Или он взял ее не себе лично?»
«Скажут: надо судить о людях, об их намерениях по их действиям. Прекрасно. Рассмотрим действия инженера Мэнни по отношению к демократии».
«Общество, народ требовали пересмотра его процесса. Он отвергает пересмотр. Разве это — не презрение к народной воле и к республиканским учреждениям? Он имел право не уважать своих прежних судей, которые были орудием финансовой камарильи. Но не уважать самое правосудие республики — кто дал ему право на это? И что хочет он такой демонстрацией внушить народным массам? Без серьезной практической цели человек дела не откажется от нескольких лет свободы. Для какой цели нужен ему во что бы ни стало ореол мученика?»
«Всем известно прежнее отношение Мэнни к рабочим организациям: оно было не демократично. Внешним образом он даже и теперь еще не отказался от него. Но посмотрите, какое противоречие! Возле инженера Мэнни в роли его ближайшего помощника мы находим — кого же? Если не явного вождя рабочих союзов, то, несомненно, их политического вдохновителя, социалиста Нэтти. Как вы думаете, что это значит?»
«Заметьте: рабочие союзы за последнее время обнаруживают какое-то непонятное, беспричинное недоверие к нашей демократической партии, которая всегда защищала их интересы. Рабочие федерации не желают ограничиваться своими профессиональными интересами и создают свои особые политические комитеты. На наших глазах от демократии откалывается новая рабочая партия. Это опасное, может быть гибельное, для демократии распадение массовых ее сил происходит под прямым влиянием, вернее — под руководством целой школы революционных политиков, во главе которой стоят — Нэтти и его отец, механик Арри».
«Все это — непреложные факты. Зная их, неужели трудно догадаться, для чего нужен противоестественный союз инженера-диктатора с социалистами? Фели Рао опирался на синдикаты; Мэнни хочет опереться на рабочие организации. Фели Рао довольствовался финансовым господством и наживою; он не покушался и не мог покушаться на республиканские формы: у него была сила денег, но не было силы масс. Будет ли так же скромен Мэнни, имея за собою рабочие массы? Он равнодушен к деньгам, это несомненно. Значит, ему нужно другое».
«Хотите знать, зачем инженер Мэнни скрывается теперь за стенами тюрьмы? Чтобы отвести от себя всякие подозрения до тех пор, пока его друзья на свободе достаточно подготовят политическую мобилизацию гигантской армии рабочих».
«Я утверждаю: союз инженерской диктатуры с социализмом рабочих может быть направлен только против демократии, против республики и никакого иного смысла иметь не может».
Статья оканчивалась горячим призывом к парламенту, правительству и всем верным республиканцам немедленно начать борьбу против угрожающей опасности, иначе она станет неотвратимой.
Статья появилась за несколько дней до начала очередной сессии парламента. Как всегда, сессия была открыта посланием президента республики. Кроме обычных официальных фраз и перечисления заранее намеченных правительством законопроектов послание на этот раз заключало в себе нечто неожиданное.
«… Хотя, — говорилось в нем, — пережитые не так давно Республикою потрясения окончились победою благомыслящих элементов и восстановлением согласного народной воле порядка, но следы их не вполне изгладились до сих пор. За эти два года меч правосудия неустанно разил виновных в нарушении интересов государства, и нанесенный ими ущерб до значительной степени был восполнен многими конфискациями. Теперь на рассмотрение парламента, мы полагаем, мог бы быть поставлен вопрос, не достаточно ли удовлетворены общественная совесть и государственный интерес, — не ощущается ли усиленной потребности в полном успокоении, в окончательном восстановлении временно поколебленного социального мира. Если бы парламент признал, что это так, то наступило бы время для мер снисходительности и забвения…»
Дальше следовали оговорки о том, что президент и правительство не связывают себя в данном вопросе никакой предрешенной программой, что одному парламенту принадлежит право дать оценку положения и т. д.; но по существу послание предлагало амнистию и прекращение конфискаций.
Это был первый удар, направленный против Мэнни со стороны официально-политических кругов, но удар очень серьезный.
Нэтти в то время не было в столице: он находился в поездке как раз по делам следствия в связи с раскрытием новых важных фактов. Мэнни, который уже привык не предпринимать ничего важного без совета с ним, экстренно вызвал его обратно.
План действий был установлен быстро. Мэнни должен был ответить на послание президента печатным докладом парламенту о ходе расследований и судебных процессов по делу Великих Работ. Для доклада Нэтти дал цифровые расчеты, из которых было очевидно, что пока удалось возвратить меньше половины расхищенного, — и ряд очень важных разоблачений. Новые факты, добытые Нэтти и другими ревизорами, касались не только старых преступлений, но еще больше — последующей борьбы преступников за сохранение позиций и добычи. Был совершен ряд подлогов, чтобы скрыть имущества от конфискации: крупные финансовые тузы вдруг оказывались бедными людьми. Миллионные подкупы следственных и судебных властей повели к уничтожению важных обвинительных документов. Еще шире применялся подкуп свидетелей; но были и случаи убийства несговорчивых. В общем, доклад неминуемо должен был испортить примирительное настроение парламента и надолго замедлить амнистию. До освобождения Мэнни оставалось всего несколько месяцев; было особенно важно выиграть это время.
На атаку Тэо, которую тем временем уже подхватили и поддержали несколько крупных газет, Мэнни отвечать не мог: оправдываться против таких обвинений было ему не к лицу. Но крупные союзы столицы уже ответили негодующими заявлениями; Нэтти не сомневался, что провинциальные организации, особенно Федерация Великих Работ, ответят в свою очередь. Рабочие протестовали против того, что демократическая партия, под предлогом невозможного монархистско-пролетарского заговора, покушается, в сущности, на их зарождающееся политическое объединение. Рабочие указывали, что если официальные демократы и «защищали» их интересы, то делали это слишком плохо и неуспешно. «Разве они избавили рабочий класс от жестокой диктатуры Совета Синдикатов?» — спрашивала столичная Федерация Механиков, — и отвечала: «Нет, это было как раз наоборот; и в старые времена — разве не ценою крови рабочих больше всего была создана Республика? Поэтому бросьте всякие выдумки о заговорах против Республики, бросьте бесплодное возмущение против нашего недоверия к вашей партии, примиритесь с тем, что впредь мы сами будем политически защищать наши интересы, а иногда, может быть, и ваши, когда между теми и другими окажется совпадение».
Нэтти находил, что момент как нельзя более благоприятен, чтобы оформить политическую федерацию всех союзов в виде настоящей рабочей партии. Он решил и сам употребить для этого все усилия и был уверен, что единомышленники его поддержат. Вместе с тем конфликт, разумеется, неизбежно обострялся; но и соотношение сил существенно изменялось.
Мэнни, слушая эти планы, невольно ловил себя на сочувствии к ним. Это тревожило его идейную совесть и вызывало смутное недоверие к себе. Ему хотелось оправдаться перед собой, и он сказал:
— Я совершенно не разделяю основ той программы, которую вы намечаете для вашей новой партии. Но я всегда полагал, что рабочие — свободные граждане — могут объединяться в союзы или партии, как им угодно; если они делают это, значит, у них есть свои основания. Я отказывался принимать требования союзов, но никогда не отвергал их права на существование. Не знаю, что принесет ваша партия в будущем; теперь же не могу отрицать ее необходимости для вас. Может быть, она будет той угрозой, которая остановит явно идущее вырождение старых партий; за это я готов был бы сочувствовать ей.
V. Легенда о вампирах
Деловое обсуждение было окончено, и Мэнни заговорил о том, что особенно изумляло и беспокоило его в новых событиях:
— Я должен сознаться, что совершенно не могу понять этой измены со стороны таких людей, как президент и Тэо. Я хорошо знаю их обоих: они неподкупны. И однако… Думаете ли вы, что они искренни?
— Наверное, да, — отвечал Нэтти. — Вглядитесь в их аргументацию: разве она у каждого из них не основана в общем именно на том, что он всегда говорил раньше? Тэо ревностно охраняет демократию и республику; президент настаивает на социальном мире…
— Не хотите же вы сказать, что они остались верны себе?
— Нет, конечно, этого я не говорю. Схемы те же, но их отношение к жизни изменилось; оно стало противоположно прежнему. Припомните, что когда-то писал Тэо по поводу инсинуаций умеренной печати относительно вашей «диктатуры». Демократия, находил он, слишком сильна, чтобы ее могли запугать подобными призраками. Как бы ни были широки полномочия, если они даны народной волей и подчинены ее постоянному контролю, в них нет ничего диктаторского. При этих условиях могущество установленной демократией власти есть только выражение могущества самой демократии: она выбирает наилучшие средства для общественного блага, и нельзя ограничивать ее в их выборе. А в данном случае, прибавлял Тэо, уже сама по себе злоба ее врагов свидетельствует о том, что выбран правильный путь. Тогда Тэо был полон смелости и призывал вперед, к новым завоеваниям: теперь он полон страха и призывает к сохранению того, что есть. А наш президент в своей знаменитой книге писал: Надо уступить рабочим то, чего они требуют законно; этим будет прекращена растущая вражда классов. Если же мы встретим неразумно-упорное сопротивление тех, которые без усилий и заслуг получили от судьбы все и не хотят ничего дать другим, тогда мы не должны отступать перед серьезной борьбою и решительными мерами; интересы социального мира важнее эгоизма привилегированных. И вот в своем нынешнем послании он предлагает, тоже в интересах социального мира, сделать уступки как раз этим привилегированным…
— Это верно, — сказал Мэнни, — у вас очень точная память. Но как же вы допускаете тут искренность, когда из одних и тех же посылок делаются противоположные выводы? Не прямое ли это доказательство лицемерия?
— Нет, это не то, — отвечал Нэтти. — Прежде у них была логика живых людей, им хотелось, чтобы жизнь шла дальше, становилась лучше, и это подсказывало им тогдашние выводы. Теперь у них логика мертвецов, им хочется спокойствия и неподвижности, остановки жизни вокруг. С ними случилось то, что на каждом шагу бывает с людьми и с целыми классами, с идеями и с учреждениями: они просто умерли и стали вампирами.
— Бог знает, что вы говорите, — удивился Мэнни, — я совсем не понимаю вас.
Нэтти засмеялся.
— Вы знаете народное предание о вампирах? — спросил он вместо ответа.