Притча, нареченная «Убогий Жаворонок» С ним разглагольствует тетерев о спокойствии
Основание притчи
«Тот избавит тебя от сети ловчей…» (Псалом 90, ст. 3).
«Бдите и молитесь, да не войдете в напасть».
«Горе вам, богатолюбцы, ибо отстоите от утешения вашего».
«Блаженны нищие духом…»
«Обретете покой душам вашим…»
Тетерев, налетев на ловчую сеть, начал во весь опор жрать тучную еду. Нажравшись по уши, похаживал, надуваясь, вельми доволен сам собою, как буйный юноша, по моде одетый. Имя ему Фридрик. Родовое же, или фамильное, прозвание, или, как обычно в народе говорят, фамилия, – Салакон[272].
Во время оно пролетал Сабаш (имя жаворонку) прозванием Сколарь. «Куда ты несешься, Сабаш?» – воскликнул, надувшись, тетерев.
Сабаш. О возлюбленный Фридрик! Мир да будет тебе! Радуйся во Господе!
Салакон. Фе! Запахла школа.
Сабаш. Сей дух для меня мил.
Салакон. По губам салат, как поют притчу.
Сабаш. Радуюсь, что обоняние ваше исцелилось. Прежде вы жаловались на насморк.
Салакон. Протершись, брат, меж людьми, ныне всячину разумею. Не уйдет от нас ничто.
Сабаш. Тетерева ведь ум остр, а обоняние и того острее.
Салакон. Потише, друг ты мой. Ведь я ныне не без чинишка.
Сабаш. Извините, ваше благородие! Ей, не знал. Посему-то ведь и хвост, и хохол ваш ныне новомодными буклями и кудрявыми раздуты завертасами.
Салакон. Конечно. Благородный дух от моды не отстает. Прошу, голубчик, у меня откушать. Бог мне дал изобилие. Видишь, что я брожу по хлебу? Не милость ли Божия?
Сабаш[273]. Хлеб да соль! Изволите на здоровье кушать, а мне некогда.
Салакон. Как некогда? Что ты взбесился?
Сабаш. Я послан за делом от отца.
Салакон. Плюнь! Наевшись, справишься.
Сабаш. Не отвлечет меня чрево от отчей воли, а сверх того боюсь чужого добра. Отец мой от молодых ногтей поет мне сие: «Чего не положил, не трожь».
Салакон. О трусливая тварь!
Сабаш. Есть пословица: «Боязливого сына мать не плачет!»
Салакон. Ведь оно теперь мое. У нас поют так: «Ну, что Бог дал, таскай ты все то в кошель».
Сабаш. И у нас поют, но наша разнит песенка с вами. Вот она: «Все лишнее отсекай, то не будет кошель». Сверх же всего влюблен я в нищету святую.
Салакон. Ха-ха-ха-хе! В нищету святую… Ну ее со святынею ее! Ступай же, брат! Влеки за собою на веревке и возлюбленную твою невесту. Дураку желаешь добра, а он все прочь. Гордую нищету ненавидит душа моя пуще врат адских.
Сабаш. Прощайте, ваше благородие! Се отлетаю, а вам желаю: да будет конец благой!
Салакон. Вот полетел! Не могу вдоволь надивиться разумам сим школярским. «Блаженны-де нищие…» Изрядное блаженство, когда нечего кусать! Правда, что и много жрать, может быть, дурно, однако ж спокойнее, нежели терпеть голод. В селе Ровеньках[274] прекрасную слыхал я пословицу сию: «Не евши – легче, поевши – лучше». Но что же то есть лучше, если не то, что спокойнее? «Не тронь-де чужого…» Как не тронуть, когда само в глаза плывет? По пословице: «На ловца зверь бежит». Я ведь не в дураках. Черепок нашел – миную. Хлеб попался – никак не пропущу. Вот это лучше для спокойствия. Так думаю я. Да и не ошибаюсь. Не вчера я рожден, да и потерся меж людьми, слава богу. Мода и свет есть наилучший учитель и лучшая школа всякой школы. Правда, что было время, когда и нищих, но добродетельных почитали. Но ныне свет совсем не тот. Ныне, когда нищ, тогда и бедняк и дурак, хотя бы то был воистину израильтянин, в котором лести нет. Потерять же в свете доброе о себе мнение дурно. Куда ты тогда годишься? Будь ты, каков хочешь внутри, хотя десятка виселиц достоин, что в том нужды? Тайное Бог знает. Только бы ты имел добрую славу в свете и был почетным в числе знаменитых людей, не бойся, дерзай, не подвигнешься вовек! Не тот прав, кто в существе прав, но тот, кто ведь не прав по исте, но казаться правым умеет и один только вид правоты имеет, хитро лицемерствуя и шествуя стезею спасительной оной притчи: концы в воду[275]. Вот нынешнего света самая модная и спасительная премудрость! Кратко скажу: тот един счастлив, кто не прав ведь по совести, но прав по бумажке, как мудро говорят наши юристы[276]. Сколько я видал дураков – все глупы. За богатством-де следует беспокойство. Ха-ха-ха! А что же есть беспокойство, если не труд? Труд же не всякому благу отец. Премудро ведь воспевают русские люди премудрую пословицу сию: «Покой воду пьет, а непокой – мед». Что же даст тебе пить виновница всех зол – праздность? Разве поднесет тебе на здравие воду, не мутящую ума?
Кому меньше в жизни треба,
Тот ближе всех до неба.
А кто же сие поет? Архидурак некий древний, нарицаемый Сократ. А подпевает ему весь хор дурацкий. О, о! Весьма они разнятся от нашего хора. Мы вот как поем:
Жри все то, что пред очами,
А счастие за плечами.
Кто несмелый, тот страдает,
Хоть добыл, хоть пропадает.
Так премудрый Фридрик судит,
А ум его не заблудит.
Между тем как Фридрик мудрствует, прилетела седмица тетеревов и три племянника его. Сие капральство составило богатый и шумный пир. Он совершался недалеко от байрака, в котором дятел выстукивал себе носиком пищу, по древней малороссийской притче: «Всякая птичка своим носком жива».
Подвижный Сабашик пролетал немалое время. Продлил путь свой чрез три часа.
Он послан был к родному дяде пригласить его на дружескую беседу и на убогий обед к отцу. Возвращаясь в дом, забавлялся песенкою, научен от отца своего измлада, сею:
Не то орел, что летает,
Но то, что легко седает.
Не то скуден, что убогой,
Но то, что желает много.
Сласть ловит рыбы и звери,
И птиц, вышедших из меры.
Лучше мне сухарь с водою,
Нежели сахар с бедою.
Летел Сабаш мимо байрака. «Помогай Бог, дуб!» – сие он сказал на ветер. Но нечаянно из-за дуба раздался голос таков:
«Где не чаешь и не мыслишь, там тебе друг будет…»
«Ба-ба-ба! О любезный Немес! – воскликнул от радости Сабаш, узрев дятла, именуемого Немес. – Радуйся, и опять твержу – радуйся!»
Немес. Мир тебе, друже мой, мир нам всем! Благословен Господь Бог Израилев, сохраняющий тебя доселе oт сетования.
Сабаш. Я сеть разумею, а, что значит сетование, не знаю.
Немес. Наш брат птах, когда попадет в сеть, тогда сетует, сиречь печется, мечется и бьется об избавлении. Вот сетование.
Сабаш. Избави, Боже, Израиля от сих скорбей его!
Немес. А я давеча из того крайнего дуба взирал на жалостное сие зрелище. Взгляни! Видишь ли сеть напяленную? Не прошел час, когда в ней и вокруг нее страшная совершалась будто Бендерская осада. Гуляла в ней дюжина тетеревов. Но в самом шуме, и плясании, и козлогласовании, и прожорстве, как молния, пала на них сеть. Боже мой, какая молва, лопот, хлопот, стук, шум, страх и мятеж! Нечаянно выскочил ловец и всем им переломал шеи.
Сабаш. Спасся ли кто из них?
Немес. Два, а прочие все погибли. Знаешь ли Фридрика?
Сабаш. Знаю. Он добрая птица.
Немес. Воистину тетерев добрый. Он-то пролетел мимо меня из пира, теряя по воздуху перья. Насилу я мог узнать его: трепетен, растрепан, распущен, измят… как мышь, играемая котом: а за ним издалека племянник.
Сабаш. Куда же он полетел?
Немес. Во внутренний байрак оплакивать грехи.
Сабаш. Мир же тебе, возлюбленный мой Немес! Пора мне домой.
Немес. А где ты был?
Сабаш. Звал дядю в гости.
Немес. Я вчера с ним виделся и долго беседовал. Лети ж, друг мой, <и спасайся, да будет> Господь на всех путях твоих, сохраняющий вхождения твои и исхождения твои. Возвести отцу и дяде мир мой.
Сия весть несказанно Сабаша устрашила. Сего ради он не признался Немесу, что беседовал с Фридриком пред самым его несчастием. «Ну, – говорил сам себе, – научайся, Сабаш, чужою бедою. Для того-то бьют песика перед львом (как притча есть), чтоб лев был кроток. О Боже! В очах моих бьешь и ранишь других, достойнейших от меня, да устрашусь и трепещу беззаконной жизни и сластей мира сего! О сласть! О удка и сеть ты дьявольская! Сколь ты сладка, что все тобою пленены! Сколь же погибельна, как мало спасаемых! Первое все видят, второе – избранные».
Таковым образом жестоко себя наказывала и сама себе налагала раны сия благочестивая врода и, взирая на чужую бедность, больше пользовалась, нежели собственными своими язвами битые Богом, жестокосердные беззаконники, и живее научалась из черной сей, мирские беды содержащей (бо черная книга, беды содержащая, есть то сам мир) книги, нежели нечестивая природа, тысячу книг перечитавшая разноязычных. О таковых ведь написано: «Знает Господь неповинных избавлять от напасти… Праведник от лова убежит, вместо же него попадется нечестивый».
В сих благочестивых мыслях прилетел Сабаш домой, а за ним вскоре с двумя своими сыновьями приспел дядя. Созваны были и соседи на сей убогий, но целомудренный пир и беспечный. В сей маленькой сторонке водворялась простота и царствовала дружба, творящая малое великим, дешевое – дорогим, а простое – приятным. Сия землица была часточка той земельки, где странствовавшая между людьми истина, убегающая во зле лежащего мира сего, последние дни пребывания своего на земле проводила и последний отдых имела, пока взлетела из дольних в горние страны.
Сабаш, отдав отцу и дяде радость и мир от Немеса, тут же при гостях возвестил все приключившееся. Гостей был сбор немал с детьми своими, отроками, и юношами, и женами. Алауда[277] – так нарицался отец Сабашев – был научен наукам мирским, но сердце его было – столица здравого разума. Всякое дело и слово мог совершенно раскусить, обрести в нем корку и зерно, яд и еду сладкую и обратить во спасение.
Алауда в слух многих мужей, юношей и отроков научал сына так:
– Сын мой единородный, приклони ухо твое. Услышь голос отца твоего и спасешься от сети, как серна от ловцов. Сын, если премудр будешь, чужая беда научит тебя, дерзкий же и бессердый сын уцеломудряется собственным искушением. И сие есть бедственное. Сын, да болит тебя ближнего беда! Любящий же свою беду и не болящий о чужой, сей есть достоин ее. Не забудь притчи, какую часто слышал ты от меня, сей: «Песика бьют, а левик боится».
Какая польза читать многие книги и быть беззаконником? Одну читай книгу, и достаточно. Воззри на мир сей. Взгляни на род человеческий. Он ведь есть книга, книга же черная, содержащая беды всякого рода, как волны, встающие непрестанно на море. Читай ее всегда и поучайся, вместе же будто из высокой гавани на беснующийся океан взирай и забавляйся. Не все ли читают сию книгу? Все. Все читают, но несмысленно. Пяту его блюдут, как написано, на ноги взирают, не на самый мир, сиречь не на голову и не на сердце его смотрят. Сего ради никогда его узнать не могут. Из подошвы человека, из хвоста птицы – так и мира сего: из ног его не узнаешь его, разве из головы его, разумей, из сердца его. Какую тайну закрывает в себе гадание сие?
Сын, все силы мои напрягу, чтоб развязать тебе узел сей. Ты же внимай крепко. Тетерев видит сеть и в сети еду или снедь. Он видит что? Он видит хвост, ноги и пяту сего дела, головы же и сердца сей твари, будто самой птицы, не видит. Где же сего дела голова? И есть она что то такое? Ловца сердце в теле его, утаенном за кустом. Итак, тетерев, видя едину пяту в деле сем, но не видя в нем головы его, видя, не видит: зрячий по телу, а слеп по сердцу. Тело телом, а сердце зрится сердцем. Се ведь оная евангельская слепота, мать всякой злости! Сим образом все безумные читают книгу мира сего. И не пользуются, но увязают в сети его. Источник рекам и морям есть глава. Бездна же сердечная есть глава и источник всем делам и всему миру. Ибо ничто же есть мир, только связь, или состав дел, или тварей. И ничто есть века сего Бог, разве мирское сердце, источник и голова мира. Ты же, сын мой, читая книгу видимого и злого сего мира, возводи сердечное твое око во всяком деле на самую голову дела, на самое сердце его, на самый источник его, тогда, узнав начало и семя его, будешь правый судья всякому делу, видя голову дела и самую исту, истина же избавит тебя от всякой напасти. Ибо, если два рода тварей и дел суть, тогда и два сердца. Если же два сердца, тогда и два духа: благой и злой, истинный и лживый… По сим двум источникам суди всякое дело. Если семя и корень благой, тогда и ветви и плоды. Ныне, сын мой, будь судья и суди поступок тетеревов. Если прав осудишь, тогда по сему образу первый судья будешь всему миру. Суди же так.
Напал тетерев на снедь. Видишь ли сие? Как не видеть? Сие и свинья видит. Но сие есть едина только тень, пята и хвост. Тень себя не оправдывает, не осуждает. Она зависит от своей главы и исты. Воззри на источник ее – на сердце, источившее и родившее ее. От избытка бо сердца сиречь от бездны его, говорят уста, ходят ноги, смотрят очи, творят руки. Гляди! Если сердце тетерева благое, откуда родилось сие его дело, тогда и дело благое и благословенное. Но не видишь ли, что змиина глава есть у сего дела? Сие дело родилось от сердца неблагодарного, своею долею недовольного, алчущего и похищающего чужое.
Сие то есть истинное авраамское богословие – прозреть во всяком деле гнездящегося духа: благ ли он или зол? Не судить по лицу, как лицемеры. Часто под злобным лицом и под худою маскою божественное сияние и блаженное таится сердце, в лице же светлом, ангельском – сатана. Сего ради, видя неволю и плен тетерева, жертвующего себя в пользу чужую, не ленись работать длясобственной твоей пользы и промышлять нужное, да будешь свободен. Если же не будешь для себя самого рабом, принужден будешь работать для других и, избегая легких трудов, попадешь в тяжкие и умноженные в сто раз.
Видишь ли чью-либо сияющую одежду, или славный чин, или красный дом, но внутри исполненный неусыпаемого червия, вспомни сам себе слова Христовы: «Горе вам, лицемеры! Горе вам, смеющимся ныне», разумей, снаружи. Видишь ли нищего, или престарелого или больного, но божественной надежды полного, воспой себе песенку сию соломоновскую: «Благая ярость паче смеха, ибо в злобном лице ублажается сердце». Видишь ли расслабленного параличом? Избегай печального, ревностного и яростного сердца. Убежишь, если не будешь завистлив. Сотрешь главу завистному змию, если будешь за малое благодарен и уповающий на Бога живого. Видишь ли не дорогую, не сластную, но здоровую пищу, воспой: «Благая ярость паче смеха». Слышишь совет, словесным медом умащенный, но с утаенным внутри ядом: «Благая ярость паче смеха. Елей грешного да не помажет головы моей». Видишь ли убогий домик, но невинный, и спокойный, и беспечный, воспой: «Благая ярость паче смеха…» Сим образом читай, сын, мирскую книгу и иметь будешь вместе утешение и спасение.
Блажен разумеющий причину всякого дела! Сердце человеческое изменяет лицо его на добро или на зло. О милые мои гости! Наскучил я вам моим многоречием. Простите мне! Се стол уже готов, прошу садиться безразборно. Прошу опять простить мне, что и трапеза моя нищая и созвал вас на убогий пир мой в день непраздничный.
Гости все спели притчу оную, что «у друга вода есть слаще вражеского меда».
– Как же в день непраздничный? – сказал Алаудин брат Адоний[278].
– Ах, доброму человеку всякий день – праздник, беззаконнику же – не велик день… Если всему миру главою и источником есть сердце, не корень ли и празднику? Празднику мать есть не время, но чистое сердце. Оно господин есть и суббота. О чистое сердце, ты воистину не боишься ни молнии, ни грома. Ты есть Божие, а Бог есть тебе твой. Ты ему, а он тебе есть друг. Оно тебе, Боже мой, жертвою, ты же ему. Вы двое есть и есть едино. О сердце чистое! Ты новый век, вечная весна, благовидное небо, обетованная земля, рай умный, веселие, тишина, покой Божий, суббота и великий день Пасхи. Ты нас посетило с высоких обителей светлого востока, выйдя из солнца, как жених из чертога своего. Слава тебе, показавшему нам свет твой! Сей день Господень: возрадуемся и возвеселимся, братия!
– О возлюбленный брат мой! – воскликнул Алауда. – Медом каплют уста твои. Воистину ничто не благо, только сердце чистое, зерно, прорастившее небеса и землю, зерцало, вмещающее в себе и живопишущее всю тварь вечными красками, твердь, утвердившая мудростью своею чудные небеса, рука, содержащая горстию круг земной и прах нашей плоти. Что бо есть дивнее памяти, вечно весь мир образующей, семена всех тварей в недрах своих хранящей, вечно зрящей единым оком прошедшие и будущие дела, как настоящие? Скажите мне, гости мои, что есть память? Молчите? Я ж вам скажу. Не я же, но благодать Божия во мне. Память есть недремлющее сердечное око, видящее всю тварь, незаходимое солнце, просвещающее Вселенную. О память утренняя, как нетленные крылья! Тобою сердце взлетает в высоту, в глубину, в широту бесконечно, быстрее молнии в сто раз. «Возьму крылья мои рано с Давидом…» Что есть память? Есть беззабвение. Забвение эллинами называется лифа, беззабвение же – алифия; алифия же есть истина. Какая истина? Се сия истина Господня: «Я путь, истина и жизнь». Христос Господь Бог наш, ему же слава вовеки, аминь!
По сем Алауда благодарственною молитвою благословил трапезу, и все воссели. При трапезе не была критика, осуждающая чуждую жизнь и проницающая в тайные закоулки людских беззаконий. Беседа была о дружбе, о чистоте и спокойствии сердечном, об истинном блаженстве, о твердой надежде, услаждающей все житейские горести. В средине трапезы объяснял Адоний сие слово: «Блаженны нищие духом, ибо тех есть Царство Небесное».
– Не на лица, – говорил он, поедая со сладостью бобы, – зрит Бог. Человек зрит на лица, а Бог зрит на сердце… Не тот нищ есть, кто не имеет, но тот, кто по уши в богатстве ходит, но не прилагает к нему сердца, сиречь на оное не надеется; готов всегда, если Господу угодно, лишиться с равнодушием. И сие-то значит «нищие духом». Сердце чистое и дух веры есть то же. Какая польза тебе в полных твоих закромах, если душа твоя алчет и жаждет? Наполни бездну, насыти прежде душу твою. Если же она алчет, то ты не блаженный оный евангельский нищий, хотя и богат ты у людей, но не у Бога, хотя и нищий ты у людей, но не у Бога. Без Бога же и нищета и богатство есть окаянное. Нет же бедственнее, как нищета среди богатства, и нет блаженнее, как среди нищеты богатство. Если мир весь приобрел ты и еще алчешь, о, среди богатства страждешь нищету в пламени твоих хотений! Если ничего не имеешь в мире сем, кроме самонужных твоих, и благодарен ты Господу твоему, уповая на него, не на сокровища твои, воспевая с Аввакумом: «Праведник от веры жив будет». О, воистину нищета твоя есть богатейшая царей. Нищета, обретшая нужное, презревшая лишнее, есть истинное богатство и блаженная оная среда[279], как мост между болотом и болотом, между скудостью и лишностью.
Что бо есть система мира сего, если не храм Божий и дом его? В нем нищета живет и священствует, приносит милость мира, жертву хваления[280], довольствуется, как дитя, подаваемым себе от отца небесного, завися от промысла его и вселенской экономии. И сие-то значит: «Ибо тех есть Царство Небесное». Сие есть – они знают – промысл Божий, и на оный надеются. Сего ради нищета нарицается убожеством или же, как дитя, живет в доме у Бога или того ради, что все свое имеет, не в своих руках, но у Бога. Не так нечестивый, не так, но, как прах от вихря, так зависят от самих себя, обожают сокровища свои, уповают на собрания свои, пока постыдятся об идолах своих. Сего ради нарицаются богатые, что сами себе суть лживые Боги.
– Возлюбленный друг и брат мой, – сказал тогда Алауда, – вкусно ты вкушал у нас бобы. Но не без вкуса разжевал ты нам и слово Христово. Насыщая тело, еще лучше мы насытили сердце. Если же оно голодное, суетна есть самая сладкая пища. Прошу же еще покушать репы после капусты и после бобов. Увенчает же трапезу нашу ячменная с маслом кутья.
В конце трапезы начал пироначальник пришучивать, а гости смеяться. Адоний, пособляя брату, забавно повествовал, каким образом древле Божия дева – истина – первый раз пришла к ним в Украину: так называется страна их. Первыми-де встретили ее близ дома своего старик Маной и жена его Каска. Маной, узрев, вопросил с суровым лицом:
– Какое имя твое, о жена?
– Имя мое есть Астрая[281], – отвечала дева.
– Кто ты, откуда и почто здесь пришла?
– Возненавидев злобу мирскую, пришла к вам водвориться, услышав, что в стране вашей царствует благочестие и дружба.
Дева же была в убогом одеянии, препоясана, волосы в пучке, а в руках жезл.
– А, а! Нет здесь пребывального города, – воскликнул с гневом старец, – сия страна не прибежище блудностям. Вид твой и одеяние обличают в тебе блудницу.
Дева сему смеялась, а старик возгорелся. Увидев же, что Каска вынесла навстречу чистый хлеб на деревянном блюде во знамение странноприимства, совсем взбесился:
– Что ты делаешь, безумная в женах? Не ведая, какого духа есть странница сия, спешишь странноприятствовать. Воззри на вид и на одеяние ее и проснись!
Каска рассмеялась и молчала. Дева же сказала: «Так не похвали человека в красоте его, и не будь тебе мерзок человек видением своим»[282]. После сих Божиих слов старик несколько усомнился. Нечаянно же узрев на главе ее венец лучезарный и божества светом воссиявшие очи, вельми удивился. Паче же ужаснулся тогда, когда дивный дух, превосходящий фимиамы, крыны[283] и розы, вышедший из уст девичьих, коснулся обоняния его и усладил несказанно. Тогда Маной отскочил вспять, поклонился до земли и, лежа ниц, сказал: «Госпожа! Если обрел благодать пред тобою, не минуй меня, раба твоего…» Старица, оставив лежащего старца, повела деву в горницу, омыла ей по обычаю ноги и маслом голову помазала. Тогда вся горница божественного исполнилась благоухания. Маной, вскочив в горницу, лобызал ей руки. Хотел лобызать и ноги, но дева не допустила. «Единую имею гуску, – закричал старик, – и тую для тебя на обед зарежу». Дева, смотря в окно, усмехалась, видя, что старина – господарь и господарка новою формою ловят гуску. Они бегали, шатались, падали и ссорились. Деве смешным показалось, что старик преткнулся о старуху и покатился.
– Что ты? Ты выстарел ум что ли?
– А у тебя его и не бывало, – сказал, вставая, старик.
Гостья, выскочив из горницы, сказала, что я прочь иду, если не оставите гуски в покое. На сем договоре вошли все в горницу. Вместо обещанной гуски в саду, в простой беседке, приняли и чествовали небесную гостью и божественную странницу яичницею и ячменною с маслом кутьею. От того времени, даже доселе, ячменная кутья в нашей стороне есть в обычае.
В сем месте встали из-за стола все гости. Алауда же благодарил Бога так: «Очи всех на тебя уповают, и ты даешь им пищу в благое время. Богатая десница твоя в сытость и нас убогих твоих исполняет твоего благоволения, Христос-Бог. Будь благословен с отцом твоим и святым духом вовеки!» Гости все восшумели: «Аминь!»
Адоний продолжал повесть, что Астрая в стране их жила уединенно, Маноя и Каску паче прочих любила, посещала и шутила, пока переселилась в небесные обители. Алауда пить и петь побуждал. Он наполнил стаканище крепкого меда. «Да царствует Астрая! Да процветает дружба! Да увядает вражда!» Сие возгласив, испразднил стакан. Прочие последовали. Они пили крепкий мед, хмельное пиво и питие, или сикеру[284], называемую в Малороссии головичник, дети же – воду и квас. Из гостей большая часть была сродна к пению. Адоний разделил певцов на два крыла, или хоры, – на хор вопросный и на хор ответный, придав к обоим по нескольку свирельщиков. Они сперва раздельно, потом пели, хор совокупивши. Песнь была такова: