XII. Теория и практика
В предыдущих главах я попытался рассказать о ранних этапах моей работы, направленной на сближение философии и истории. Но меня также занимало сближение теории и практики. Мои первоначальные усилия в этом направлении были продиктованы каким-то внутренним голосом, требовавшим, чтобы я противостоял моральному разложению, к которому вела «реалистическая» догма о том, что философия морали исследует свой предмет чисто теоретически и никак на него не влияет.
Истиной для меня было учение, прямо противоположное этой догме, причем такой истиной, которая должна быть усвоена каждым человеком, если он, действуя как моральное существо в широком смысле этого слова, хочет быть внутренне честным и вместе с тем добиваться успеха. Действуя в сфере морали, политики или экономики, человек окружен не миром «суровых фактов», недоступных влиянию его мысли; напротив, он живет в мире мыслей. Если вы измените моральные, политические и экономические «теории», принятые в данном обществе, то вы измените и характер мира, в котором он живет. Если же вам удастся изменить его собственные «теории», то вы измените и его отношение к этому миру. В том и другом случае вы измените способы его действий.
«Реалистическую» попытку отрицать все это можно было бы, конечно, как-то оправдать, если бы удалось провести резкую грань между философским и историческим мышлением. Можно было бы признать, что формы поведения человека в качестве морального, политического, экономического деятеля не зависят от того, какой ему представляется ситуация, в которой он оказывается. Если знание фактов, составляющих определенную ситуацию, называется историческим знанием, то оно необходимо для действия. Но это еще не доказывало бы, что философское мышление, которое должно иметь дело с вневременными «универсалиями», не нужно.
Коль скоро для меня стало ясно, что «реализм» совершенно чужд природе исторического процесса, аргументы такого рода потеряли в моих глазах всякую ценность. Антиисторичность «реализма» заставляет смотреть с подозрением на любой «реалистический» аргумент, основанный на разграничении между историей и философией, или «фактами» и «теориями», или же «индивидуальным» (иногда «реалисты» ошибочно называют его «частным») и «всеобщим». Поэтому сразу же после войны я стал детальным образом пересматривать общеизвестные постулаты и проблемы философии морали, включив в нее и теорию экономики и политики, равно как и теорию нравов в узком смысле слова. Я делал это, руководствуясь принципами, которые теперь направляли всю мою работу.
В первую очередь я подверг эти постулаты и проблемы тому, что я назвал исторической обработкой, настаивая на том, что все они без исключения имели свою историю и становились совершенно непонятными без знания их истории. Во-вторых, я постарался обработать их и другим способом, названным мною аналитическим. Я исходил из следующего: одно и то же действие, которое как действие, рассмотренное в его чистой и простой форме, было «моральным»{46}, становилось также и «политическим» действием, если рассматривалось его отношение к некоему установленному правилу, и «экономическим» действием, если в нем видели средство, ведущее к достижению какой-то цели. Проблемы теории морали (морали в широком значении слова), таким образом, могли быть разделены на: а) проблемы моральной теории в узком смысле, т. е. проблемы, относящиеся к действию как таковому:, б) проблемы политической теории, т. е. проблемы, относящиеся к действию, устанавливающему некие правила, подчиняющемуся им или их нарушающему; в) проблемы экономической теории, или проблемы, связанные с действием, приводящим или не приводящим к достижению цели, находящейся извне.
Я утверждал, что нет только моральных, только политических или только экономических действий. Всякое действие является одновременно и моральным, и политическим, и экономическим. Но, хотя действия и не должны разделиться на три вида, моральные, политические и экономические, эти три характеристики — его моральность, его политичность, его экономичность — надо разграничивать и не смешивать, как делают, например, утилитаристы, которые фактически говорят об экономической стороне действия, претендуя, однако, на описание его моральной стороны.
Основываясь на этих принципах, я и построил свой лекционный курс в 1919 г. Я продолжал его читать почти каждый год во время моей работы в Пемброк-колледже, внося в него постоянные изменения. Приведенная мною схема, очевидно, отражает ту стадию моего философского развития, когда сближение философии и истории еще далеко не было достигнуто. Любой читатель, который понял предыдущие главы этой книги, может легко представить себе, в каком направлении я со временем ее переработал.
Rapprochement между теорией и практикой тоже было неполным. Я уже не воспринимал их как вещи, не зависящие друг от друга. Я понимал, что они связаны между собой отношениями тесной и взаимной зависимости: мысль зависит от того, что мыслящий узнал из опыта своей деятельности, а действия его зависят от того, что он думает о себе и о мире. Я также очень хорошо знал, что научное, историческое или политическое мышление в той же степени зависят от «моральных» качеств мыслителя, как и от его «интеллектуальных» качеств, а «моральные» трудности должны преодолеваться с помощью не только «моральной» силы, но и ясного мышления.
Но все это было лишь теоретическим сближением, а не практическим. Моя повседневная жизнь все еще строилась таким образом, как будто я считал своим делом теорию, а не практику. Я не осознавал, что моя попытка реконструкции моральной философии не осуществится до тех пор, пока мои привычки будут основываться на вульгарном делении людей на мыслителей и деятелей.
Это деление, подобно многому другому, что мы сегодня принимаем за само собой разумеющееся, является пережитком средних веков. Я жил и работал в университете, а любой университет — учреждение, основывающееся на средневековых идеях, чья жизнь и деятельность все еще отгорожены от мира средневековым толкованием древнегреческого разграничения между созерцательной и практической жизнью как деления людей на два типа: профессионалов-теоретиков и профессионалов-практиков.
Сейчас мне ясно, что в те дни во мне существовало как бы три человека, по-разному относившихся к этому пережитку. Один Р. Дж. К.{47} знал из своей философии, что такое деление ложно и что «теория» и «практика», будучи взаимозависимы, одинаково должны страдать от неудовлетворенности, если будут отделены друг от друга и превращены в специальности людей разных типов.
Второй Р. Дж. К. в силу привычек своей повседневной жизни вел себя так, как будто такое деление совершенно нормально. Он жил как профессиональный мыслитель, для которого ограда его колледжа символизировала его удаление от мира практических дел. Моя философия и мои привычки находились, таким образом, в конфликте между собой. Я жил так, как если бы сам не верил в свою философию, а философствовал так, как если бы не был профессиональным мыслителем. Моя жена часто говорила мне об этом, и я всегда обижался.
Но за этим конфликтом стоял и третий Р. Дж. К., для которого его роль профессионального мыслителя была всего лишь маской, маской то комической, то отталкивающей и совершенно не соответствующей внутреннему миру человека, который ее носил. Этот третий Р. Дж. К. был человеком действия или, скорее, таким человеком, в котором стерлось различие между мыслителем и деятелем. Он никогда меня надолго не оставлял в покое. Он делал какое-то непроизвольное движение, и ткань моей привычной жизни начинала трещать. Он грезил, и его грезы кристаллизовались в философию. Когда он не хотел спокойно почивать и не позволял мне играть роль оксфордского профессора, презирающего все суетное, я задабривал его, бросая все академические дела и уезжая с лекциями для археологического общества в свои родные места. Эта форма «высвобождения» подавленного человека действия может показаться странной, но тем не менее она был эффективной. Энтузиазм к занятиям историей, с которым я встречался там, и восторженное отношение ко мне как к руководителю этих занятий, которое мне никогда не удавалось вызвать в университетских аудиториях, не отличались в принципе от энтузиазма, возбуждаемого личностью и политикой преуспевающего политического оратора. А иногда этому третьему Р. Дж. К. приходилось действовать и более непосредственно, как тогда, например, в августе 1914 г., сразу же после объявления войны, когда толпа нортамберлендских шахтеров, полная патриотического пыла, увидела немецкого шпиона в «том старом римском лагере» на вершине холма и стала вести себя соответствующим образом.
Этот третий Р. Дж. К. обычно вставал и приветствовал, хотя и сонным голосом, Маркса всякий раз, как начинал его читать. Меня никогда не могли убедить ни метафизика Маркса, ни его политэкономия. Но этот человек был борцом, и борцом великим. Не просто борцом, но сражающимся философом. Его философия могла казаться неубедительной. Но кому? Любая философия, я это хорошо знал, была бы не только неубедительной, но и бессмысленной для человека, не понимающего проблем, которые она перед собой поставила. Философия Маркса ставила «практическую» проблему. Ее задачей было, как он сам сказал, «сделать мир лучше». Поэтому философия Маркса неизбежно будет казаться бессмысленной всем, кто не разделяет его желания сделать мир лучше с помощью философии или по крайней мере не считает это желание разумным. Если исходить из моих принципов философской критики, то совершенно ясно, что философия Маркса должна была казаться бессмысленной «философам в перчатках», таким, как «реалисты» с их резким противопоставлением теории и практики. Она должна была казаться бессмысленной и «либералам» типа Джона Стюарта Милля, учившего, что людям нужно позволять думать все, что им угодно, поскольку в сущности это не имеет серьезного значения. Чтобы критиковать философию «с засученными рукавами», такую, как у Маркса, вы сами должны быть в достаточной мере философом «с засученными рукавами» и считать философию этого типа по крайней мере законной.
Первый и третий Р. Дж. К. были солидарны в своем стремлении к философии «с засученными рукавами». Они не хотели философии, являющейся научной игрушкой, призванной забавлять профессиональных мыслителей, безопасно укрывшихся за воротами своих колледжей. Они хотели философии, которая была бы оружием. Здесь я шел вместе с Марксом. Более полному согласию, может быть, мешал только второй Р. Дж. К., академический, профессиональный мыслитель.
Мое отношение к политике всегда было демократическим, как его называют в Англии, и либеральным, как его обозначают на континенте. Я считал себя частью политической системы, в которой каждый гражданин, обладающий правом голоса, обязан голосовать за человека, представляющего его округ в парламенте. Я полагал, что правительство моей страны благодаря широкому избирательному праву, свободе прессы и всеми признанному праву свободы слова таково, что при нем невозможно угнетение значительной части населения властями. Я считал невозможным и замалчивать трудности, выпадающие на долю этой части населения, даже если нельзя было быстро найти средства, чтобы помочь ей. Демократическая система, по моему мнению, являлась не только формой правления, но и школой политического опыта, охватывающей всю нацию. И я думал также, что никакое авторитарное правительство, каким бы крепким оно ни было, не в состоянии быть столь же сильным, как правительство, опирающееся на политически воспитанное общественное мнение. Суть такого правительства мне была ясна: политические решения в нем должны созревать на глазах у всех. Оно не могло быть своего рода почтой, рассылающей готовые решения пассивно принимающей их стране.
Все это, с моей точки зрения, было громадным достоинством демократической системы правления, превосходящей иные политические системы, до того времени придуманные людьми. Я полагал, что эти достоинства следует защищать любой ценой от тех, кто, стремясь обмануть народ и навязать ему политику, сфабрикованную безответственной кликой, обвиняет демократическую систему правления в «громоздкости» и «неэффективности». Я знал, конечно, что и Маркс объявил ее обманом, рассчитанным на то, чтобы придать видимость законности угнетению рабочих капиталистами. Но, хотя мне было известно, что такое угнетение существует и в значительной мере узаконено, я тем не менее считал, что задача демократического правительства состоит в том, чтобы покончить с ним.
Я не считал нашу конституцию свободной от недостатков. Но выявление и устранение этих недостатков должно было быть задачей правительств, а не отдельных избирателей, ибо данная система была саморегулируемой, на нее возлагалась обязанность устранять собственные пороки посредством соответствующего законодательства. Она была также системой, питающей самое себя. Граждане избирали из своей среды членов парламента, которые занимали более высокие посты в этой системе. И, таким образом, коль скоро избиратели выполняли свой гражданский долг, чтобы получать соответствующую информацию о делах, имеющих общественное значение, и голосуя в соответствии со своим пониманием того, в чем заключается благо нации как целого, опасность того, что их представители в парламенте будут недостаточно информированы или недостаточно гражданственны для того, чтобы выполнять свою работу достойно, была незначительной. А поскольку решение в парламенте принимается большинством голосов, факт невежественности отдельных лиц или подчинения их дурным влияниям не имеет особого значения. Коль скоро большинство достаточно хорошо информировано и в достаточной мере преисполнено гражданского духа, дураки и мошенники обязательно должны остаться в меньшинстве.
Вся эта система, однако, потерпела бы крах, если бы большинство избирателей либо были плохо информированы о делах государства и общества, либо же относились к ним корыстно. В данном случае я имею в виду склонность занимать такую политическую позицию, которая отвечала бы не интересам всей нации, а интересам собственного класса, группы или самого индивида.
Что касается информированности, то я заметил изменение к худшему уже в 90-х годах прошлого века. Газеты викторианской эры свою первую задачу видели в том, чтобы дать читателю полную и точную информацию о делах, имеющих общественное значение. Затем появилась «Дейли мейл», первая английская газета, для которой слово «новость» утратило прежнее значение факта, о котором читателю следует знать, и приобрело новое значение — факта или выдумки, способных его позабавить. Читая такую газету, он уже не приобретал знаний, необходимых ему для того, чтобы осмысленно голосовать. Газета убивала в нем желание голосовать, ибо он привыкал видеть в «новости» не ситуацию, в которой он должен действовать, а простое зрелище, призванное позабавить его в часы досуга.
Что же касается второй стороны вопроса, то развращающие влияния я осознал значительно позднее{48}. Южноафриканское урегулирование, проведенное кабинетом Кэмпбелла-Баннермана{49}, было прекрасным примером реализации принципов, в которые я верил. Социальное законодательство его преемника, первого кабинета Асквита, было таково, что могло вызвать у меня только одобрение{50}. Но рекламная шумиха вокруг него, обещания избирателям «девяти пенсов за четыре» представлялись мне прямым отрицанием его принципов, своеобразной вехой на пути подкупа избирателей. Вехой же на этом пути, уступающей по своей значимости только «Дейли мейл», стал для меня и Ллойд-Джордж{51}. В течение первой четверти этого столетия каждое из этих развращающих влияний усилилось в громадной степени...
«Испанская язва, — сказал Наполеон, — сокрушила меня». Я объехал значительную часть Испании в 1930 и 1931 гг. В 1931 г. я был свидетелем революционных преобразований, происходивших там повсеместно{52}. Они осуществлялись в условиях абсолютного порядка. Ни я, ни мои друзья никогда не видели и не слышали ни об одном акте насилия. У нас нет ни малейших оснований считать, что такие акты когда-либо имели место. В одном городе мы наблюдали картину, которую приняли за религиозное торжество. Дети, одетые в белое, пели, а старшие смотрели на них с уважением и интересом. Позднее в винной лавке, где из приемника раздавались звуки вечерней службы, транслируемой из Кентерберийского собора, мы спросили наших собутыльников, что за церковный праздник мы видели. «Праздник? — ответили они. — Это была революция».
Наши друзья из Англии писали нам письма, полные беспокойства за нашу безопасность среди тех зверств, с помощью которых, как твердили им газеты, осуществлялась революция, зверств, творившихся якобы жаждущими крови коммунистами, боровшимися с религией. Но никаких зверств не было. Мы не видели и не слышали никаких коммунистов. Перед нами были только демократически настроенные люди, занятые созданием парламентской системы. Не было и никакой войны с религией. Была только решительная ликвидация политического господства церковных и военных заправил. Сама же церковь, как можно было видеть в каждом городе, совершенно беспрепятственно выполняла свои функции и ее служителям и службам никто не мешал.
В то время мне казалось всего лишь забавным, что английские газеты так плохо информированы о происходящем в Испании. Тогда мне не пришло в голову, что речь может идти не только о плохой информированности прессы. Я не знаю, верны ли мои подозрения. Может быть, эта эпидемия журналистского невежества по чистому совпадению случайностей подготовила последующую политику большей части британской прессы, политику того времени, когда она стала действовать (как можно с большим основанием предположить) по прямому указанию правительства и сознательно обманывала читателей в отношении действительного характера Испанской республики. Но, может быть, эта политика была разработана и необходимые инструкции даны уже в 1931 г.
Несколько лет спустя в Испании началась гражданская война. Это был мятеж военных заправил против демократического режима, сместившего их. Это был мятеж армии против своего народа и законного правительства, законного с точки зрения английских представлений об этом. Каждый англичанин, сколько-нибудь веривший в английские политические традиции, знай он истину, захотел бы помочь испанскому правительству в его борьбе с мятежниками. И нужно было очень немного — помочь ему бороться на равных. Если бы этому правительству удалось быстро организовать и вооружить свою армию, судьба мятежников была бы решена.
Британское «национальное» правительство помешало этому. Оно приняло и навязало некоторым другим нациям политику «невмешательства», означавшую запрет на отправку в Испанию людей, готовых сражаться, и оружия. Но если в какой-то стране армия подняла мятеж против безоружного правительства, которое пытается вооружиться, чтобы защитить себя, то не надо быть очень проницательным, чтобы понять: эмбарго на ввоз оружия в эту страну — акт помощи мятежникам. В Англии люди поняли, что их правительство под видом «невмешательства» вмешивается, и очень энергично, помогая мятежникам. Поэтому, для того чтобы заставить таких людей замолчать, началась кампания в прессе, повторяющая вымыслы о коммунизме и зверствах, лживость которых несколькими годами раньше я бы мог клятвенно подтвердить. Кампания принесла свои плоды... Симпатии к испанскому правительству стали таять на глазах. Конечно, говорили англичане, только наше лицемерное «невмешательство» помогло мятежникам одолеть законное правительство. Но разве кто-нибудь на самом деле хотел, чтобы это правительство взяло верх?
Все знали, что глава мятежников был всего лишь марионеткой итальянских и немецких диктаторов. Все знали и то, что они, всячески восхваляя политику «невмешательства», постоянно снабжали его людьми и оружием. Все знали, что, поступая таким образом, они изменяют стратегическую ситуацию в бассейне Средиземного моря в самую худшую, с британской точки зрения, сторону. Но если кто-нибудь намекал на это, то британское «национальное» правительство отвечало: «Верьте нам. Мы знаем, что делаем; мы дали вам мир». И эти уверения возымели успех. Избиратели готовы были примириться со всем, лишь бы предотвратить войну. Но никто ни тогда, ни позднее не доказал, что заявления правительства были правдой. Никто никогда не доказал, что кто-нибудь из обоих диктаторов шантажировал британское правительство, требуя от него политики невмешательства, угрожая в противном случае войной. Никто не предъявил никаких доказательств того, что печально знаменитый отказ фашистских диктатур от собственной политики невмешательства подкреплялся военной угрозой. Не было представлено и никаких доказательств того, что британское правительство поставило бы под угрозу мир, если бы разрешило английским подданным поступать на службу к правительству Испанской республики.
Итак, никаких доказательств не существовало. А верить всему, конечно, и тогда, и в будущем невозможно без доказательств, и доказательств к тому же убедительных. Но «национальное» правительство в течение многих лет вынашивало свои планы в такой густой атмосфере таинственности (начал ее создавать Рамсей Мак Дональд{53}, он говорил очень много, фактически ничего не говоря вообще, а только бахвалясь; за ним последовал м-р Болдуин{54} с его шулерскими методами, который редко высказывался о чем-нибудь, кроме того, насколько он честен и как каждый может положиться на него), что никто и не ожидал, что представители правительства будут делать какие-то публичные заявления и тем более утруждать себя приведением соответствующих доказательств. Ничего определенного не говорилось, зато на многое намекалось.
Однако, хотя ничего и не говорилось, многое делалось. При отсутствии заявлений о политике «национального» правительства я был вынужден судить о ней по его действиям. И это было нетрудно. Для всякого, кто привык интерпретировать факты, действия правительства можно было понять однозначно. Оно желало победы испанским мятежникам и в то же время не хотело, чтобы это знали избиратели. Оно понимало, что мятежники не смогут победить без его поддержки, и оказывало ее им. Оно знало, что мятежники не могут победить, не причинив серьезного ущерба британским интересам, и жертвовало этими интересами.
Почему же оно так заботилось о победе мятежников? Не из-за «коммунистической угрозы». Хотя мой старый друг «Дейли мейл», рьяная защитница «национального» правительства, активно занятая, как всегда, развращением общественного мнения, обычно называла испанское правительство «красным», наше правительство, как и «Дейли мейл», хорошо знало, что республиканская Испания не была коммунистической. Она была парламентской демократией, и кабинет Негрина, например, включал в себя только одного коммуниста, да и то после того, как его партия объявила о своей приверженности демократическим принципам. Испанская гражданская война была битвой между фашистской диктатурой и парламентской демократией. Британское же правительство по существу стало на сторону фашистской диктатуры.
В начале 1938 г. мне это стало ясным. Насколько отдельные члены правительства понимали, что они делают, мне было неизвестно. Трудно было бы назвать их фашистами. Проще считать, что «национальное» правительство заигрывало с фашистскими государствами и скрывало от страны свои действия из-за неопределенности политических целей. Как раз неопределенность этих целей и ясное понимание того, что страна питает отвращение к политике попустительства фашистским государствам, могли привести правительство к решению обмануть страну. Это политика заигрывания и обмана могла возникнуть и в результате безволия, слабости интеллекта. За ней могло стоять и какое-то лакейское восхищение фашизмом, подсознательное чувство робости перед ним. Эту политику могли определять и недостаточное чувство ответственности, слабое уважение к истине, а иногда и полное безразличие к ней. Если кто-нибудь в 1937 г. или даже в начале 1938 г. сказал бы премьер-министру: «Сэр, Ваше правительство осуществляет своего рода фашистский переворот под фальшивым предлогом, будто страна не способна защищать свои национальные интересы», — то я убежден, что премьер стал бы отрицать обвинение со всей искренностью, на которую способен.
События 1938 г. не сказали мне ничего нового о «национальном» правительстве, чего я не знал бы раньше. Я начал этот год, предчувствуя два события: открытый разрыв премьер-министра с принципами парламентской демократии и еще более скандальное повторение отвратительной испанской агрессии фашистского государства где-нибудь в другом месте. Я предвидел, что и там эта агрессия увенчается успехом ввиду поддержки, оказанной ей британским правительством. Я предвидел, что эту поддержку будут лживо обосновывать страхом народов Британии перед войной. Но ведь этот страх создавался самим правительством.
Первое предчувствие сбылось в начале лета, когда члены кабинета, явно нарушая права членов парламента, объединились для того, чтобы заставить замолчать тех, кто критиковал правительство за бездеятельность в выполнении программы перевооружения. Об этом было известно всем. Но кабинет пригрозил привлечь к суду по Акту о государственной тайне м-ра Дункана Сандиса, члена парламента, посмевшего критиковать правительство за это. Дело замяла правительственная пресса, но всякий, знакомый с фактами, понимал, что тем самым фашистский кабинет{55} объявил войну парламентской конституции страны, которой он управлял. Второе предчувствие сбылось во время чехословацкого кризиса в сентябре, когда британский премьер-министр{56} летал поочередно в Берхтесгаден, Годесберг, Мюнхен, возвращаясь каждый раз с приказом в кармане от германского диктатора. Подчиняясь этим приказам, он менял политику страны не только за спиной парламента, но и за спиной собственного кабинета{57}.
Для меня поэтому предательство по отношению к Чехословакии было всего лишь еще одним проявлением той самой политики, руководствуясь которой «национальное» правительство уже предало Абиссинию и Испанию. Меня не так интересовал сам факт этого предательства, сколько то, как это все было проделано. Сперва — сознательное разжигание страха перед опасностью войны, начавшееся с массового выпуска противогазов. Затем последовали патетическое обращение премьера к британскому народу по радио за два дня до полета в Мюнхен и тщательно отрепетированная истерическая сцена в парламенте за день до него. Все это было характерно для методов фашистских диктатур с одной только разницей: итальянские и немецкие диктаторы возбуждали толпу, играя на ее тщеславии и шовинизме, английский премьер делал это, вызывая в ней чувство сильного страха.
Он добился, чего хотел. Сейчас, когда я это пишу, Англия формально не распрощалась с парламентской системой. Она только позволила, чтобы эта система перестала действовать. Она не отреклась от своей веры в политическую свободу. Она всего лишь отбросила как ненужный хлам все то, в верности чему она все еще клянется. Она не отказалась от своей империи. Она лишь отдала пути, связывающие ее с ее владениями, под контроль завистливой и алчной державы. Она еще не потеряла своего голоса в европейских делах. Она всего лишь использовала свое влияние для того, чтобы помочь еще более завистливой и алчной державе добиться своих целей.
Все это произошло не потому, что так хотела страна или значительная часть ее населения. Это случилось просто потому, что страна была обманута. Теперь вспомним, что я говорил выше о «воспитателях поколения англичан и англичанок». Это они почти полстолетия энергично развращали гражданский дух. Шаг за шагом они притупляли стремление получать полную, своевременную и точную информацию о делах, имеющих значение для всего общества. Они убивали в людях желание быть гражданами, принимать ответственные решения по таким вопросам. Тем самым они убивали дух гражданственности в демократическом обществе. Они подготовили это поколение к тому, чтобы оно было игрушкой в руках политика, который, искусно взывая к их эмоциям, частным интересам, играя в особенности на их страхе перед военной угрозой, мог добиться всего: предательства интересов страны, принесения в жертву ее престижа, очернения ее имени в глазах всего мира, добиться для того, чтобы стать диктатором, глядя с фотографии уже известным нам гипнотическим взором.
Не дело в автобиографии спрашивать, удалось ли обмануть всю страну или как долго продлится нынешнее положение вещей. Я не ставлю здесь своей задачей дать отчет о последних политических событиях в Англии. Я говорю о том, как эти события повлияли на меня лично, сорвав с меня маску отрешенного от жизни профессионального мыслителя. Я знаю теперь, что мелкие философы времен моей юности вопреки декларациям об их научной отрешенности от практических дел были пропагандистами грядущего фашизма. Я знаю, что фашизм означает конец ясного мышления и триумф иррационализма. Я знаю, что всю жизнь я, сам того не осознавая, был вовлечен в политическую борьбу, сражаясь против этого вслепую. Отныне я буду драться с открытыми глазами.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК